Глава 10
27 декабря 2025, 00:00Лифт шёл вниз слишком долго.
Цифры на табло лениво сменяли друг друга — 23, 24, 25… воздух становился плотнее, тише, будто вместе с этажами под ногами уходили остатки нормальной жизни. Китнисс стояла лицом к дверям, прижав к груди альбом Цинны. Пальцы побелели на чёрной обложке. Гейл стоял спиной к стене, руки в карманах, слушал жужжание механизма и собственное сердце — короткие, злые удары отдавались в рёбра.
39.
Лифт дёрнулся, двери разошлись.
Коридор был не похож на остальные уровни Тринадцатого. Узкий, низкий, с сыростью в стенах. Свет — жёлтый, больнично-тусклый. И — ряд красных дверей. Одна за другой. Плотная сыпь по бетонной коже. На каждой — номер, возле ручек металл потёрт, будто сюда приходили часто. И всегда — неохотно.
Камера 3908.
Перед ней — решётка и охранник. Широкие плечи, щетина, взгляд, в котором ничего, кроме инструкции.
— Доступ ограничен, — сообщил он, даже не пытаясь изобразить вежливость.
Плутарх вскинул пропуск:
— Мы сопровождаем Сойку-пересмешницу. Ей нужно…
— Доступ ограничен, — повторил охранник. Смотрел не на него, не на Китнисс. Сквозь. Как на мебель.
Эмили шагнула вперёд, протянула свою карточку:
— Доктор Мур. Медицинский отдел. На меня распространяется…
Он даже не взглянул.
— Приказ, — отрезал. — Никого не пускать во внутрь.
Слово «приказ» ударило, как плеть. У Гейла внутри привычно дёрнулось — то самое, когда за чужим «нельзя» всегда стоит чья-то мерзость. Из-за двери донёсся звук. Не крик. Жалобный, хриплый стон — почти собачий, но слишком человеческий, чтобы его не услышать.
Китнисс дёрнулась. Взгляд — к номеру, к решётке, к охраннику. Потом — на Гейла.
Достаточно одного взгляда.
План родился сам, без слов. Инстинкт. Гейл глубже выдохнул, сдвинулся ближе к решётке.
— Может, вы хотя бы скажете, кто… — начал Плутарх, размахивая альбомом, как флагом. Китнисс толкнула его локтем. Альбом выскользнул, чёрная обложка глухо ударилась о пол, страницы раскрылись веером — крылья, пламя, чёрные силуэты Сойки расползлись по бетону.
— Ох, чёрт! — Плутарх согнулся, судорожно собирая листы.
Гейл шагнул вперёд, как будто помогая, — на самом деле, чтобы оказаться вплотную к охраннику.
— Извините, — бросил он и в следующую секунду резко подался вперёд. Лбом — в переносицу. Не во всю силу, но достаточно, чтобы у того хрустнуло в черепе и мир качнулся.
— Ай! — охранник выругался, отшатнулся, схватившись за лицо.
Гейл тут же ухватил его за предплечья:
— Тише-тише, сами виноваты, не там стояли, — затараторил быстро, почти весело. — Смотрите на меня… не двоится? Пальцы вот — сколько?
Он широко развернул плечи, перегородив проход, как будто поддерживал того, не давая осесть на пол. За спиной мелькнула тень — Китнисс. Она проскользнула мимо, как всегда — почти беззвучно. Перешагнула через распластанный альбом, коснулась решётки, провернула задвижку, пока внимание было приковано к «случайной» аварии у поста.Щёлкнуло. Дверь 3908 приоткрылась. Сразу — в нос. Вонь. Ржавчина, пот, старые язвы, кислый страх. Запах сырой клетки.
Китнисс исчезла внутри.
Гейл отпустил охранника и хлопнул тому по плечу:
— Правда, извините. У нас в Двенадцатом коридоры пошире были… — скривился. — Лёд приложите.
Тот зло оттолкнул его, размазывая кровь:
— Стоять здесь, пока не скажут. Никого внутрь. Никого.
Уже поздно. Внутри было хуже, чем Гейл ожидал. Никаких стандартных коек, как в медблоке или блоках. Бетонный пол. Кольца в стене. Цепи. И — трое. Стилисты. Те самые, которых он видел раньше только мельком — разрисованных, пахнущих дорогими химикатами.
Теперь от них пахло гнилью.
Вения — худое тело, кожа пятнами, кости проступают под дряблой плотью. Флавий — тот кудрявый — волосы спутаны, половина лица распухла, синяк расплылся грязно-жёлтым кругом. Октавия свернулась клубком, зелёные волосы свалялись, губы потрескались.
Цепи врезались в запястья и щиколотки. Металл протёр кожу до язв. Где-то уже корки, где-то свежая кровь. Одежда висела мешком — как будто с них содрали прежнюю жизнь и накинули серый обрезок взамен.
У Гейла внутри перекосило.
Первая реакция — животное отвращение и… да, удовлетворение.
Не только от картины.
От них.
От того, что они воплощали: капитолийский мир удовольствий, где такие, как эти трое, выбирали цвет ресниц, пока его мать в Шлаке считала монеты на уголь. Их наряды, их смех над трибутами, их участие в шоу, где смерть была частью декора. Увидеть их в цепях, в грязи, с пустыми глазами — часть его почти довольно шепнула: «Получили». Справедливо. Поздно, но всё же.
Вторая часть — тяжелее, честнее — сбила дыхание.
Цепи.
Растертые до мяса запястья. Жёлтые края старых синяков. Худые руки, которым уже не под силу поднять кисть.
Так же они могли бы держать кого угодно из его дистрикта. Городских. Шахтёров. Китнисс. Прим. Хейзел. Его самого…
Плеть.
На секунду перед глазами вспыхнула своя картинка: площадь, шершавый столб под пальцами, кромешная тишина перед ударом. Выверенный, «по протоколу Капитолия» хлыст — огненная полоса по спине. Вкус крови во рту, как будто ударили с двух сторон.
Камера поплыла. Он моргнул, сглотнул глухой ком. Запаха гари не было, но чужая боль смешалась с его собственной, старой. Пальцы сжались в кулаки.
Китнисс уже была на коленях возле стилистов. Цепи зазвенели, когда кто-то дёрнулся.
— Что вы с ними сделали? — прошептала она так, что воздух стал острее.
Вения подняла голову. Огромные глаза в запавшем лице, без прежней яркой окраски. Попыталась улыбнуться, губы только дёрнулись.
— Мы… — голос сорвался. — Мы взяли… ещё хлеба. Совсем немного. Они сказали… нормы… наказание… Мы больше не будем… пожалуйста… мы просто очень голодные…
«Голодные».
Слово ударило в живот. Хлеб. Кусок лишнего — и цепь. Язвы. Медленный голод в камере. Тринадцатый гордился своим порядком. Своей «справедливостью». Видеть её в таком виде — было хуже, чем смотреть на роскошь Капитолия по телевизору.
За спиной щёлкнул замок решётки.
— Эвердин, вам сюда нельзя… — рявкнул охранник.
Но внутрь уже вошла Эмили.
Будто кто-то переключил режим. Ни усталой мягкости из столовой, ни тихой девочки с младенцем. Лицо — ещё белее, взгляд — стальной.
— Кто разрешил содержать гражданских в таком состоянии? — спросила она.
Не повысила голос. Но каждое слово прозвучало, как отдельный удар по металлу.
— Наказанные за… — начал охранник.
— Я не спрашиваю, за что они наказаны, — обрезала Эмили. — Я спрашиваю, где медицинские отчёты. Кто подписал приказ о фиксации без осмотра кожи каждые двенадцать часов. Кто отвечает за риск сепсиса?
Её руки уже двигались. Она опустилась к Октавии, двумя пальцами проверила пульс, другой приподняла подбородок, оценивая слизистые. Пальцы дрожали — не от страха, от ярости, собранной в точку.
— Контактные язвы… — глухо отметила. — Отеки, недоедание… — подняла голову. — Немедленно снять цепи. Нужны носилки, физраствор, антибиотики, мазь от пролежней, тёплые одеяла.
— Тут не госпиталь, доктор, — огрызнулся охранник. — Тут дисциплинарный…
— А я — не охрана, — её взгляд врезался в него, и тот инстинктивно отступил. — Я глава медотделения гражданского сектора. И вы только что при свидетелях признались в нарушении протокола. Если эти люди умрут от осложнений, вы пойдёте под рапорт. И под суд. Согласно правилам дистрикта.
Голос — тот самый, капитолийский. Те же слова, что когда-то звучали из экранов: «рапорт», «протокол», «ответственность». Только теперь они били по Тринадцатому.
Гейл впервые видел её такой.
Не тихой. Не выжатой. Не женщиной, которая держит на руках орущего ребёнка и шепчет «ешь».
Стальной. Властной. Опасной. И да — это пугало. Но ещё сильнее… цепляло.
Виной, которой он привык её обмазывать, сейчас в ней не было. Только холодный гнев, направленный на тех, кто поменял справедливость на цепи.
— Снять цепи, — повторила она, уже не глядя на охранника. Переходя от одного к другому, быстро проверяла суставы, дыхание, сознание. — Немедленно. Или я иду к Койн.
Это сработало. Металл зазвенел. Охранник, чертыхаясь, открыл замки. Цепи упали на пол тяжёлыми змеями.
Вения всхлипнула, потирая запястья. Октавия попыталась встать, ноги затряслись, она покачнулась — Китнисс подхватила её под локоть.
— Я отвезу их к маме, — резко сказала она. — Она займётся ими.
Эмили даже не подняла взгляд.
— Нет, — спокойно отозвалась. — Медблок — в моей зоне. Я решаю, куда идут пациенты.
Китнисс застыла.
— Это мои люди, — в голосе уже рычание. — Их держали в цепях в этом вашем «особом» отделе. Я не доверю их…
— Их состояние — моя ответственность, — перебила Эмили. — Если хотите менять что-то в Тринадцатом — делайте это через приказы Койн. Не через самодеятельность в госпитале.
Искра.
Два лезвия столкнулись в воздухе.
Китнисс смотрела на капитолийку в сером, которая отдаёт распоряжения. Слишком знакомая конфигурация: белый халат, власть, холодный тон.
Эмили видела Сойку — чистую эмоцию, готовую влететь в любой блок и перевернуть всё вверх дном «прямо сейчас». Без системы. Без учёта того, что раненых и голодных — сотни.
— Моя мать имеет право… — голос у Китнисс сорвался, глаза вспыхнули.
— Ваша мать может присоединиться, — отчеканила Эмили. — Если у неё найдётся время между сменами. Но медицинские решения принимаю я.
Воздух стал тяжелее.
Гейл почти физически чувствовал, как две войны встают друг напротив друга — лесная и больничная.
И вдруг поймал себя на том, что не понимает, куда сейчас направлена его злость.
Вения, всё ещё дрожа, подняла на Эмили глаза:
— Доктор Мур… — еле слышно. — Я помню вас. С игр. С отборов… Вы там были. Правда?
Эмили на миг застыла.
«Помню» ударило в неё так же, как цепь.
— Была, — тихо сказала. И уже сухо: — Сейчас важно другое. Я могу обеспечить вам лечение, доступ к препаратам и защиту от дальнейших наказаний. Вы хотите идти со мной?
Она не говорила «всё будет хорошо». Не врала. Только то, что могла гарантировать.
Флавий часто-часто закивал, почти всхлипывая. Октавия крепче сжала локоть Китнисс — словно извиняясь — и всё равно смотрела на Эмили. Вения — тоже. На единственную знакомую фигуру в этом подземелье.
Она — из их старого мира. Акцент, манеры, структура фраз — привычная власть.
— Мы пойдём, — прошептала Вения.
Китнисс напряглась так, что Гейл это почувствовал, как если бы по ней прошлась невидимая плеть.
Они выбирают её. Не Сойку, которая ворвалась, сорвала задвижку и первой спросила: «Что вы с ними сделали?»
Они выбирают капитолийку.
Это не про разум. Про боль.
— Отлично, — подвела итог Эмили. — Сейчас вас доставят в медблок.
Она повернулась к двери:
— Нужны носилки. И медперсонал, а не охрана. Немедленно.
Охранник сжал челюсти, но вышел. Спорить с этим «немедленно» после угрозы рапорта и Койн — глупо.
В камере повисла вязкая тишина. Только дыхание. Сбивчивое у стилистов. Тяжёлое у Китнисс. Сжатое у Гейла.
Он смотрел на Эмили, отмечая всё: жёсткий изгиб плеч, ровный ледяной тон, как она разворачивает те же самые капитолийские слова против чужих цепей.
И впервые думал о ней не как о враге, а как о человеке на фронте. Просто её фронт пахнет антисептиком и рапортами, а не дымом и порохом.
Через несколько минут в дверях появились медбратья с носилками. Быстрый, профессиональный взгляд по камере — и стилистов бережно начали перекладывать.
— Сначала Вения, — коротко распорядилась Эмили. — У неё хуже всего. Следите за давлением. Октавию накройте полностью, она мёрзнет. Флавию — внутривенный доступ сразу. Подготовьте руку.
Она уже выходила следом, но, проходя, бросила:
— Если миссис Эвердин свободна, — не глядя на Китнисс, — будет полезно, если она присоединится в госпитале. Пациентам будет легче, когда рядом знакомое лицо.
Сухая пометка.
Но Гейл услышал в ней попытку не выдавить Китнисс из процесса, а встроить. Китнисс только дёрнула щекой. Промолчала. Эмили вышла за носилками.
Гейл задержался на пороге, глядя на цепи на полу.
Капитолий.
Тринадцатый.
Цепи одни и те же. Только таблички на дверях разные.
Он развернулся к Китнисс. В её глазах смешалось всё: боль за стилистов, ненависть к цепям, неприязнь к Эмили и усталость от того, что каждый шаг превращают в чужой сценарий.
Гейл почувствовал, как внутри поднимается своя тьма — старая, вязкая, с запахом дыма. И неожиданно понял, что держится сейчас не только за неё, за Китнисс. Но и за строгий голос Эмили, который звучал в голове. Если не зацепиться хоть за что-то устойчивое, эта ненависть однажды сожрёт изнутри.
— Пойдём, — тихо сказал он.
В этот раз — и ей, и себе.
Коридоры медблока пахли правильной чистотой — до тошноты. Антисептик, металл, спир. После вони камеры воздух казался фальшивым: слишком ровным, как упаковка, натянутая на гниль.
Носилки с Венией, Октавией и Флавием катили быстро, но осторожно. Эмили шла рядом, на полшага впереди, как проводник. Лицо — снова маска, только по напряжённой челюсти было видно: держится на голой воле. Китнисс и Гейл — следом. Плутарх семенил сбоку, прижимая к груди альбом Цинны, как броню.
В палате их встретила миссис Эвердин. Взгляд — усталый и точный: не по лицам, а сразу по ранам, по цвету кожи, дыханию.
— На койки, — коротко скомандовала. — Всех троих. Прим!
Прим выскочила из-за ширмы с подносом инструментов. На миг замерла, увидев стилистов — зелёные волосы, вздувшиеся лица, истощённые тела — и почти сразу собралась: та же рабочая сосредоточенность, что у матери и Эмили.
Металл лязгнул о стойки. Стилистов переложили.
Эмили уже была у Вении. Натянула перчатки, пальцы двигались быстро, без лишних жестов.
— Начнём с повязок, — сказала. — Корки не трогаем, пока не размягчим. Иначе всё откроем заново.
Миссис Эвердин пригляделась к ранам, к её движениям:
— Чем размягчать? У нас только стандартный раствор и мазь с антибиотиком.
Эмили кивнула на верхний шкаф:
— Жёлтые ампулы, маркировка «С-4». Ферментный раствор. Смачиваем марлю, прикладываем, ждём пятнадцать минут — потом снимаем аккуратно инструментами, не резкими движениями, наша задача сохранить максимум кожи. После — промыть, тонкий слой мази. От боли… — она быстро прикинула в уме дозы. — «Ноль-двенадцать», половина таблетки раз в шесть часов, если давление в норме. Морфлинг не используем.
— Лицо тоже? — спросила миссис Эвердин, глядя на распухшие щеки Октавии. — Кожа как бумага.
— Лицо — без ферментов, — спокойно ответила Эмили. — Только промыть, мазь и увлажнение. Есть ещё «К-3»?
— Один тюбик, — честно сказала она. — Берегла для ожогов.
— Сейчас это тоже ожог, — ответила Эмили. — Не от огня, от металла. Повреждение одно и то же.
Они работали, как будто давно были напарницами.
Эмили показывала — как подцепить корку, чтобы не сорвать живое; по какому цвету ткани понять, что кровь останется внутри. Миссис Эвердин быстро копировала, задавала короткие вопросы:
— Если подтекает лимфа — менять раз в день или чаще?
— По необходимости, — отвечала Эмили. — Главное — сухость и обработка без давления.
Прим сновала между ними: марля, ампулы, салфетки. Глаза — туда-сюда, от рук Эмили к рукам матери. Запоминала.
Плутарх топтался у койки, постоянно тянулся ближе к Октавии. Смотрел на неё виновато, как щенок.
— Вы… вы очень скоро поправитесь, — бормотал, пытаясь улыбнуться. — Нам… мне… нужно ваше участие. Съёмки, костюмы… Сойке будет легче, если…
Взгляд Эмили полоснул воздух. Короткий, ледяной. Температура в палате будто упала.
— Работать они будут тогда, когда я решу, что они могут ходить, — отрезала она. — Сейчас им нужно не думать об эфире, а не умереть от инфекции.
Плутарх моргнул, улыбка сползла, плечи съёжились. Он инстинктивно отступил — как человек, которого только что поставили на место без единого крика.
Гейл сидел на стуле у стены рядом с Китнисс. Она не отрывала взгляда от стилистов. Плечи — камень, кулаки белые. Следила за Эмили. В каждом её движении — размягчённая корка, тихий всхлип, в сухом «терпите» — проступало что-то, не похожее на холод. Та же ярость, что была в камере. Глухая, внутренняя. Не для показухи.
— Это… предупреждение, — вдруг сказала Китнисс. Голос сорванный. — Для нас. Чтобы знали, что бывает, если…
Она не договорила. Но и так было понятно — если не подчиняться.
Миссис Эвердин на секунду замерла — и сразу вернулась к работе. Жизнь надо латать, даже если её выставляют пугалом.
Гейл сцепил пальцы, наклоняясь вперёд.
— Предупреждение, — согласился. — Всем.
Ему не нужно было добавлять «и мне». Камера, цепи, язвы — это не только про хлеб. Это про то, насколько легко Койн способна сделать то же самое с любым, кто выбьется из строя. С Хейзел. С Рори. С Виком. С Мэлом. С ним.
Он посмотрел на Эмили.
Её предупреждение она прочла давно. Ещё до этой камеры. Поэтому и говорит своё «понимаю» и «готова выполнять» не из покорности. Из страха за трёх мальчишек, которых можно так же привязать к стене.
От этого становилось больно почти физически: мир снова отказывался быть чёрно-белым.
Когда самое страшное — промывка, снятие старых корок — закончилось, палата немного стихла. Боль не ушла, но перестала заглушать всё.
Вения лежала с закрытыми глазами, губы шевелились — то ли молилась, то ли повторяла что-то своё. Октавия осторожно шевелила пальцами ног под одеялом, проверяя, слушаются ли. Флавий впервые выдохнул не через всхлип, а просто глубоко.
— Мы всё время… хотим есть, — пробормотала Октавия, не отрываясь от потолка. — Эти звонки, эти нормы… Я не успеваю… А голод не… заканчивается.
Голос всё ещё держал капитолийскую певучесть, только хриплую.
— Если опаздываешь на обед, — подхватила Вения, уже глядя на Эмили, — порцию забирают. Пишут в отчёт: «нарушение дисциплины». А я… я просто стояла в душе. Вода холодная. Я думала, если выдержу ещё минуту, то… как будто согреюсь… — она споткнулась. — Глупо.
Глаза блеснули, она поспешно моргнула. Флавий вцепился в край одеяла:
— Эти их листы… графики… Я путаюсь. Взял ещё кусочек хлеба, — он беспомощно дёрнул плечом. — В Капитолии это был… просто хлеб. Не преступление.
У Гейла снова шевельнулось знакомое мутное. Одна часть хотела рявкнуть: «А для нас ваш “просто хлеб” был мечтой». Другая — сглотнула это.
Сейчас они уже заплатили.
Эмили сняла перчатки, бросила в контейнер, придвинулась ближе — чтобы их глаза были на одном уровне.
— Слушайте, — сказала. Голос стал мягче, но не распался. — Тринадцатый — не Капитолий. Здесь еда — как воздух. Каждый грамм посчитан. Если вы берёте больше, чем положено, вы забираете не у «системы». У кого-то конкретного. Здесь это преступление.
Они замерли, вцепившись в каждое слово, как в инструкцию.
— Вам нужно забыть, как было там, — продолжила Эмили. — Здесь никого не волнует, какие у вас волосы и туфли. Никто не заметит, если вы подберёте «не тот» оттенок. Но все заметят, если вы опоздаете к смене или к обеду. Правила жёсткие не потому, что им нравится мучить. Они просто не умеют по-другому. Всё по графику.
Вения порывисто кивнула, уже пытаясь встроить себя в эти правила.
— А цепи? — выдохнула Октавия. — За хлеб? За душ? Как… как за убийство.
Эмили на секунду отвела взгляд, губы сжались.
— Цепи — перебор, — сказала. — Это будет в отчёте. Я не оправдываю, что с вами сделали. Я объясняю, как сделать так, чтобы вас больше не трогали.
Снова прямо, жёстко:
— Ваши имена уже в списках как «ценный ресурс для пропаганды». Парадокс, но это вас защищает. Карцер для вас закончился — пока вы не будете давать повод. Я беру на себя медчасть и рапорт. Вы — режим. Справитесь?
Слова «контракт» не прозвучало, но оно и так висело в воздухе.
— Постараемся, — вместо «договорились» прошептала Вения.
Флавий нащупал её руку, Октавия шумно втянула воздух:
— Вы… правда нас не… бросите?
«Не вернёте обратно» — звучало между строк.
— Пока это зависит от меня, — тихо сказала Эмили, — вы туда не вернётесь.
Гейл уловил, как она оступилась на «пока». Не стала исправлять. Не стала обещать лишнего. И почему-то именно это резануло сильнее любых заверений. Миссис Эвердин посмотрела на неё уже не как на чужую из Капитолия. Как врач на врача.
— Спасибо, доктор Мур, — негромко сказала она. — Без этих ампул мы бы содрали с них кожу.
Эмили кивнула:
— Это взаимно. Без вас я бы не успела.
Для капитолийки это звучало почти как «мы на равных».
Прим впервые за всё время улыбнулась — маленькой, мгновенной улыбкой, тут же спрятанной. Здесь даже радость, кажется, выдавали по норме.
Капельницы поставили, температуру записали, данные внесли в планшет. Смена клонится к концу. Миссис Эвердин отправили перекусить. Прим позвали в другую палату.
Эмили осталась.
Стояла у конца ряда, опираясь ладонями о край тележки. Плечи осели, но спину держала прямо — как будто внутри вместо позвоночника — стальной прут. Взгляд бегал от мониторов к бинтам, от бинтов — к лицам.
Гейл и Китнисс сидели у стены. Тишина между ними была тяжёлой, но не пустой — наполненной мыслями, которые каждый не хотел произносить вслух.
— Смотри, — тихо сказал он, кивнув в сторону Эмили. — Не уходит.
Китнисс сжала челюсть. Но всё-таки посмотрела.
В её взгляде не было благодарности. Острый, недоверчивый, раздражённый: капитолийка командует в госпитале повстанцев, даёт указания её матери, объясняет её стилистам, как им жить дальше. Слишком знакомый контур власти, слишком легко ложится на старый страх.
Эмили наклонилась к Октавии, поправила одеяло, чтобы закрывало плечи.
— Если ночью будет больно — нажимайте кнопку, — сказала. — Это не жалоба. Это просьба о помощи. Здесь за это не наказывают.
Флавий хрипло усмехнулся:
— Привыкли, что за любое движение… — махнул рукой. — Сначала орут, потом… остальное.
— Привыкнете и к другому, — ответила Эмили. — Если дадите себе шанс.
Она выпрямилась — и на секунду встретилась взглядом с Гейлом.
В этой секунде было слишком много.
Понимание, как легко любая власть лепит из людей реквизит. Понимание, что у каждого своя цепь: у него — пепел Двенадцатого и лица мёртвых; у неё — трое мальчишек, которых держат на крючке. Понимание, что ненависть у них — к одному и тому же механизму, даже если раньше стояли по разные стороны экрана.
Гейл отвёл взгляд первым. Внутри неприятно сжалось — мутно, почти тошнотворно. Простая картинка «они — враги, мы — жертвы» трещала, как лёд под ногами.
Стилисты были удобными врагами. Яркими, карикатурными. Их легко было ненавидеть оптом — как весь Капитолий.
Эмили… ломала этот образ.
Никаких кислотных цветов, никаких украшений. Уставшая, бледная, в серой форме Тринадцатого. Обычное лицо. Обычные жесты. Та же усталость в глазах, что у женщин в Шлаке. От этого было хуже.
Его ненависти нужен был яркий, простой враг. Она брала тот же капитолийский язык и поворачивала его против цепей, против тех, кого он уже начинал ненавидеть не меньше, чем Сноу.
Рядом с этим его гнев становился не таким удобным. Размывался. Это раздражало пуще всего — как жара в шахте, когда воздуха не хватает.
Если дальше так думать, мрачно отметил он, можно перестать понимать, за что дерёшься.
Китнисс поднялась первой.
— Нам пора, — глухо сказала. — Обед. Лес. И это… объявление Койн.
«Койн» прозвучало так, как в Двенадцатом произносили «Сноу» — без мата, но с тем же привкусом.
Гейл встал.
Перед выходом он ещё раз оглядел палату.
Стилистов — серых, измученных, но живых. Эмили — почти прозрачную от усталости, и всё равно стоящую, будто держит на себе ещё чью-то тяжесть.
И отчётливо понял: часть его чёрной злости уже не может назвать её просто врагом.
Слишком многое в ней стало опасно знакомым. Слишком мало осталось от удобной «капитолийки», в которую легко стрелять мыслями. Она была слишком… человеческой. И это ломало его прямую линию хуже любого удара.
Он почти отчаянно ухватился за другую часть — ту, что всё ещё помнила горящий Двенадцатый, запах угля и мяса, смешавшихся в один дым. Ту, которую он никому не позволял трогать, даже себе.
Столовая в этот раз гудела не привычным ульем — скорее, подземной норой, где звук идёт не сверху, а от усталых челюстей, пережёвывающих свои мысли.
Тушёная фасоль, хлеб, вода — еда была горячей, сытной, правильной. Но после камеры 3908 любой запах пищи казался почти неприличным, как разговор о празднике на похоронах.
Гейл воткнул ложку в фасоль, провернул её, не чувствуя вкуса. Перед глазами всплывали не тарелки — цепи на полу, натёртая в кровь кожа, пальцы, цепляющиеся за одеяло, будто за жизнь. Китнисс взяла кусок хлеба, посмотрела на него с тем выражением, которым смотрят на вещь, потерявшую значение, — и без слов переложила на его поднос.
— Ешь, — буркнула она.
— Ты сама… — автоматически начал он.
— Не хочу, — отрезала.
И это было даже не злость — пустота. В ней не осталось места для хлеба. Только горечь, сжатая в плечах, и усталость, стянувшая голос. Он хотел сказать, что именно поэтому ей нужно есть. Что без сил в лес идти нельзя. Но слова застряли. Он просто взял хлеб и ел — без вкуса, без мысли. Механика.
Тишина между ними была не неловкой — тяжёлой. Застойной.
Каждый смотрел своё кино: цепи, кровь, камера 3908, голос Вении: «мы просто очень голодные…», голос Эмили, стальной и холодный: «риск сепсиса… протокол содержания…»
Жевание фасоли под эти обрывки картин казалось чем-то неправильным. Будто он ел не из миски… а прямо там, в камере. Он опустил взгляд на свою руку, где было закреплено расписание — ещё одна клеточка, график, буква, блок.
Тренировка: 14:00–16:00.
Строчка ровная, как всё в Тринадцатом. Но именно она вдруг, словно кто-то ткнул его изнутри, пробила бетонную тяжесть одной простой мыслью:
Лес.
Настоящий. Не симулятор. Разрешённый по расписанию — плевать. Всё равно лес. Хоть пара часов без решёток. Без Койн. Без камер.
Только мы. И… Мур.
Он поймал себя на этом «и»… и внутренне скривился, будто укусил что-то кислое.
Да, она идёт с ними. Медик сопровождения. Маячок на груди. Рация в кармане. Но это «и» всё равно сидело в нём, как заноза: неприятная, неуместная — но не вытаскивающаяся.
— Тренировка, — негромко сказал он, кивая на руку. — Сейчас. А значит… лес.
Китнисс подняла на него глаза. Проследила за его взглядом — и в её серых глазах впервые за день мелькнул живой огонёк. Настоящий. Не постановочный, не для камеры.
От мысли о тропе. О ветках под ногами. О воздухе, который не пахнет стерильностью.
— Пошли, — сказала она.
И в этом коротком слове было больше дыхания, чем во всём Тринадцатом за последние сутки.
Они почти бежали в арсенал — как дети, которым неожиданно открыли дверь на улицу.
С каждым шагом Гейл чувствовал, как дышится чуть легче. Коридоры всё такие же серые, люди всё те же — но сам факт, что впереди не совещание, а лук и воздух, уже менял что-то в грудной клетке.
У входа в арсенал — двое охранников. Всё по схеме: пропуска, подписи, проверки.
— Сойка-пересмешница, солдат Хоторн, — отчитался один, сверяясь с планшетом. — Выдача комплектов: лук, нож, две сумки под добычу.
Металлический ящик открылся. Холодный блеск оружия. Привычный, правильный. Гейл пальцами провёл по дереву рукояти, как по старому шраму. Лук лёг в ладонь так, будто никогда оттуда и не уходил.
И тут же — щелчок.
На его руку защёлкнули ремешок. Маячок. Пластиковый корпус, мягко мигающий зелёным.
— Контроль местоположения, — буднично пояснил охранник. — Радиус — четверть мили. За пределы — сигнал тревоги.
Ему сунули рацию.
— Выход в эфир по первой кнопке. Обязательная связь каждые пятнадцать минут.
Ещё одно «щёлк» — уже на Китнисс.
Даже в лесу — на поводке.
Злость чиркнула по внутренностям, как кремень по стали, но он её спрятал глубже. Если дать ей сейчас вырваться — охоты не будет.
— Доктор Мур, — второй охранник повернулся к Эмили, стоявшей в тени, — ваш маячок — на груди. Рация общий канал. В случае ранения или контакта с неизвестными — доклад немедленно.
Её комплект был менее романтичный: аптечка, ножницы, бинты, ампулы в мягких карманах. Маячок мигнул возле ключицы.
— Поняла, — коротко ответила она.
И вот они втроём оказались на лестнице, ведущей наверх. К «поверхности». К тому, что ещё можно было назвать миром.
Лес встретил их сухим, терпким запахом листвы — таким настоящим, что Гейлу захотелось вдохнуть глубже, чем позволяла грудь. Покосившийся забор, колючка, обугленные стойки бывших вышек остались позади — тёмным, стылым силуэтом на краю взгляда. Стоило лишь скрыться сетке за стволами, как будто что-то отстегнулось от спины. Плечи перестали быть бронёй — снова стали плечами. Воздух перестал жить по распоряжению вентиляционных каналов — он шуршал в ветках, касался кожи, двигался сам по себе.
Китнисс сделала то, что всегда делала первой в лесу. Села на корточки и начала стаскивать ботинки.
— Ты чего? — спросила Эмили, остановившись чуть поодаль, как человек, которому само слово «лес» всё ещё звучит как «опасность».
— Так лучше, — бросила Китнисс.
Она стянула ботинки, носки — и встала босиком. Земля встретила её мягким, прохладным хрустом листьев. Она закрыла глаза на миг — короткий, почти интимный жест. Как будто её тело наконец вспомнило, кто оно и откуда.
Гейл не удержался. Не смог. Скинул один ботинок, второй. Носки туда же. Под пальцами — шершавость коры, пружинистый мох, сухая хвоя. Почти Двенадцатый. Почти дом. Только без запаха угля — и, странно, от этого было одновременно легче и тяжелее.
Он вдохнул — и впервые за долгие дни почувствовал, что лёгкие наполнились до конца.
Эмили осталась в ботинках, как человек, которому никто не объяснил ритуал свободы. Она прошла пару шагов, осмотрелась и выбрала место под деревом — там, где корни вылезли наружу, образовав естественную, чуть грубую скамью. Села. Поставила аптечку рядом. Откинула на колени планшет.
— Я останусь здесь, — сказала она. Не так, будто делает одолжение, — как будто ставит галочку в протоколе.
— У меня работа. И… вам, наверное, хочется побыть вдвоём.
Она произнесла это абсолютно искренне — как человек, который просто видит картину: двое идут рядом, двигаются синхронно, смотрят друг на друга так, как не смотрят на остальных. Для неё это было логично. Академично почти. Пациент и постоянная переменная. Опора и объект. Гейл неожиданно почувствовал, как в нём что-то дёрнулось — не согласие, не протест, а… смущение? Раздражение? Он не знал.
— Мы не… — вырвалось. — Это не…
Слова закончили дыхание раньше, чем он. Не любовники. Не пара. Не то «великое чувство», которым кормят эфиры. Но и сказать «мы просто друзья» — значило бы солгать.
Он сам не знал, кто он ей.
И кто она ему. Фронт. Рана. Дом. Или всё сразу. Китнисс не дала ему дотянуться до конца этой фразы.
— Пошли, — резко сказала она, схватив его за рукав. В её голосе было нетерпение животного, вырвавшегося из клетки. — Пока они не передумали.
И потащила его в лес — в свой лес, в их лес. Туда, где их не могли пересчитать покадрово. Где никто не мог отредактировать их дыхание. Где легенды оставались за кольями, а оставались только они. Он шагнул за ней — почти автоматически — но на секунду всё же оглянулся.
Эмили сидела под корнями, словно в окопе. Колени подтянуты, планшет на них. Пальцы бегают по экрану — уверенно, быстро. Лицо спокойно, но бледное — как будто вся ярость из камеры 3908 ушла внутрь, превратившись в ледяную концентрацию. И мысль поднялась сама — слишком быстро, слишком человечески:
Оставлять капитолийку одну в лесу неправильно. Она не привыкла. Если вдруг…
Он даже не успел закончить мысль — внутри тут же рвануло другое:
Её прислали как медицинский ресурс. Пусть сидит. У неё маячок и рация. Взрослая.
Он почти насильно переключил себя обратно — на движение Китнисс впереди. На её лопатки под серой тканью. На ритм, который они с детства знали вдвоём.
Лес принял их так легко, как принимает старых друзей, которые слишком долго отсутствовали — но никогда не переставали принадлежать ему.
Дальше всё пошло так, будто ни арены не было, ни Тринадцатого, ни осыпавшегося на голову мира. Только лес. Только они. Только старый, почти забытый ритм — как дыхание.
Жесты без слов.
Она — левее. Он — дугой справа. Короткий кивок — «вижу». Пальцы вниз — «ждать». Рука к плечу — «обходи».
Зверьё было непуганое — или делало вид. Война, бомбёжки и прожектора далеко, а здесь, под сухими ветками, жили те, кто никогда не видел ни арены, ни приказов, ни людей в серой форме.
Первый заяц — надлом ветки. Лёгкое дрожание воздуха. Китнисс — тень, натягивающая тетиву. Стрела — полувздох. Падение — мягкое, как выдох умирающего сна.
Птица — на верхних ветках, под пятном света. Это — его. Шаг назад. Прищур. Тяжёлый выдох, чтобы выпустить дрожь. Стрела рванула вверх, прочертила воздух тонкой линией — и птица рухнула, как вырванная нота.
Добыча шла легко. Слишком легко.
Так легко, что это стало опасным.
«Вот так должно было быть всегда», — проскочило в голове Гейла.
Он и она — лес, стрелы, хруст веток, двое, которые понимают друг друга спиной, без слов. Возвращение в Шлак с сумками, где пахнет кровью, хвоей и домом. Без арены, без воспоминаний, без камер. Без людей, которым надо быть символом, и людей, которым надо быть функцией. Без Эмили в сером халате. Без её мальчишек, плачущих ночами.
И — без воспоминания о том, что Шлака больше нет.
Мысль ударила так внезапно, что у него перехватило дыхание.
Тонкая свобода леса треснула — как лёд под тяжёлой подошвой.
Они вышли к небольшому пруду. Вода — тёмная, гладкая, словно зеркало, которому нечего отражать. Корни деревьев сплелись вокруг края, как пальцы, обнимающие чашу. Воздух здесь был холоднее, тяжелее — будто это место знало о них больше, чем следовало.
— Я разделаю, — сказал Гейл.
Не потому что хотел. Потому что руки дрожали, и надо было дать им законное движение, чтобы дрожь не превратилась в что-то большее. Они присели у воды. Птиц — в одну кучу. Зайцев — в другую.
Гейл взял первого зайца, перевернул на спину.
Нож вошёл в кожу так легко, будто её там и не было. Тёплая кровь побежала по пальцам — тонкой, густой линией, заполняя его ладони.
И в ту же секунду его накрыло.
Запах. Не этот — тёплый, животный. Другой.
Тот самый.
Жжёное мясо. Горелая кожа. Сладковатый, мерзкий привкус пепла, который больше похож на железо.
Гейл моргнул — резко, как от вспышки — но картинка не ушла.
Всполохи бомб над Двенадцатым. Скелеты домов, сложенных, как детские кубики. Тела, которых уже нельзя назвать телами. И люди, которые были его — и которых теперь нет.
Руки почувствовали кровь слишком гладко. Слишком «не свою». Как будто его собственные руки остались там — в том дне, когда мир превратился в пепел.
Его качнуло.
На секунду — но достаточно, чтобы дыхание сбилось.
Он сжал зубы так сильно, что заболели уши, и намеренно, почти злонамеренно опустил руки глубже — в тёплую, липкую тушу.
Это кровь зверя.
Это — работа.
Это — то, что кормит, а не сжигает.
Настоящая кровь врагов — впереди.
Мысль вышла такой чёрной, что он сам удивился её тяжести — но она сработала. Запах заячьего мяса вытеснил фантомную гарь. Мир снова стал живым — пусть жестоким, пусть диким — но без смешения с тем дымом.
Руки стали своими. Грязными, по локоть в крови — но своими.
И вместе с этим внутри поднялась новая волна.
Та самая. Тёмная, горячая, с железным привкусом ненависти.
К Капитолию.
К их бомбам.
К их салонам и зеркалам, где они рассматривали себя ровно в тот момент, когда в Двенадцатом тела плавились в руинах.
«Их бомбы сделали с людьми то же самое, что я сейчас делаю с этим зайцем», — подумал он, разрывая грудную клетку туши.
Он выдохнул. Грудь сжало так, будто кто-то дернул её изнутри. Лес не лечил.
Он только давал место, где можно честно услышать, как внутри щёлкает скрытый механизм — тот, который запускается от запаха крови и воспоминаний.
Гейл бросил взгляд на Китнисс — короткий, будто проверяя: здесь ли она, дышит ли, не сломалась ли под своим собственным грузом.
Но Китнисс смотрела на него.
Чтобы не утонуть в этом чувстве, он выбросил в воздух первое, что пришло в голову:
— Ну и как ты теперь к ним относишься?
Китнисс, замерла.
— К кому? — насторожилась.
— К тем, в камере. — Он поднял взгляд. — К твоим стилистам.
Она молчала пару секунд, разламывая сухую ветку на две.
— Они… — начала и остановилась, подыскивая слово. — Они дети системы, Гейл. Их с рождения учили, что Игры — нормально. Что трибуты — часть шоу. Они никогда не видели ничего другого.
— А теперь увидели, — сухо сказал он. — Цепи, бетон, голод. Добро пожаловать в наш мир.
Китнисс бросила ветки, села напротив, обняв колени.
— Ты думаешь, им не больно? — спросила тихо. — Они всегда были… странными. Глупыми. Поверхностными. Но они никогда не причиняли мне зла. Не как Сноу. Не как арена. Они были… — она скривилась, искренне, — как яркие домашние животные. Безопасные. И вдруг — так.
— Я бы не моргнул, если бы их повесили, — честно сказал Гейл, разрезая следующего зайца. — По их же законам. Предатели системы, враги Капитолия, тридцать второй канал орёт, толпа хлопает. Чисто. Понятно. Капитолийский почерк.
Кровь побежала по пальцам, он не отводил взгляда.
— Но то, как их держали… — он мотнул головой в сторону, будто камера 3908 была где-то за деревьями. — Это больше похоже на сам Капитолий, чем на «новый мир». Цепи за хлеб. Язвы за душ. Наказание не за то, что они сделали, а за то, что показательно продемонстрировать силу. Чтобы все остальные знали, что могут так же пострадать.
Он усмехнулся безрадостно.
— Они обожали такие штуки. Помнишь? «Пример для других». Только делали это красиво. В золоте. Со сценарием.
Китнисс долго молчала. Вода тихо плескала у берега, где-то треснула ветка — кто-то мелкий бежал по кустам.
— Я ненавижу Капитолий, — сказала она наконец. — И всё, что он сделал со мной. С нами. С Питом. Но когда я увидела их там… — она передёрнула плечами, как от холода. — У меня было чувство, будто я смотрю в кривое зеркало. Как будто всё, во что мы верим, просто надело другую форму. Те же цепи, другой цвет.
Она уставилась на свои ладони, чистые, сухие. Сжала пальцы.
— Их наказание «логично» по законам Тринадцатого, — продолжила. — Они нарушили нормы. Взяли лишнее. Но правильно ли это — другая история.
Гейл фыркнул.
— Только ты умудряешься защищать тех, кто выбирал тебе платье для казни.
— Они не выбирали мне казнь, — резко ответила она. — А платье — да, выбирали. Чтобы я выжила хоть как-то. Чтобы было… — она запнулась. — Терпимее. Ты можешь их ненавидеть сколько хочешь. Но я не буду радоваться, что их держали там так. Я не хочу жить в мире, где это нормально. Даже если в этом мире ненавидят тех же людей, что и я.
Он посмотрел на неё — долгим, тяжёлым взглядом. В нём было и восхищение, и раздражение. Она всегда была такой: готова к отчаянной жестокости в бою и к странной мягкости там, где, по его мнению, мягкость неуместна.
— А ты что о ней думаешь? — вдруг спросила она.
— О ком? — хотя он уже знал.
— О Мур, — без обиняков. — О нашей докторше из Капитолия. Которая при всех решила расписать, насколько я от тебя завишу. Которая сказала, что ты — переменная в моём уравнении.
В голосе — яд и стыд, перемешанные так, что их не разделишь. Гейл опустил взгляд на кровь у себя на руках. На секунду захотелось просто уйти от темы.
— Она капитолийка, — сказал он, выбрав самый прямой, самый простой ответ. — Делает то, что выгодно. Сегодня — нам, завтра — кому прикажут.
— Это не ответ, — жёстко сказала Китнисс. — Я спрашиваю не про её происхождение. Ты видел, как она там командовала. В камере. В медблоке. Ты видел, как она смотрела на меня, когда говорила про «переменную». Ты чувствуешь к ней… что?
Он усмехнулся, криво.
— Ничего, — выдал. — Пока она лечит наших — пусть живёт. Перестанет — сама Койн разберётся. Мне всё равно.
Это «всё равно» далось ему труднее, чем признание в ненависти. Потому что внутри тут же поднялись картины: её дрожащий большой палец на планшете, когда Койн говорила про братьев. Как она в камере говорила с охранником, не опуская глаза. Как в медблоке стояла до конца, хотя уже качалась от усталости. Как честно сказала «пока это зависит от меня» и не стала наматывать на уши сказки.
Ему было не всё равно.
Он видел в ней то, чего не хотел видеть: человека, который тоже оказался между жерновами. Не такого, как он, но… слишком похожего, чтобы это было удобно.
Он опять «сжал» мысль, как кулак.
Капитолийка. Ресурс. Медик. Так проще.
Китнисс прищурилась — так, как делала, когда пыталась рассмотреть дичь далеко в лесу.
— Мне она не нравится, — сказала честно. — Не потому, что из Капитолия. — Она сама удивилась своим словам, чуть дернувшись. — Ладно. Не только поэтому. Она… видит насквозь. Слишком быстро. Говорит вещи, которые я сама о себе не сформулирую. Как будто я — тоже её пациент, которого надо разобрать по симптомам. Я благодарна ей за стилистов, — выдохнула. — И за то, что она помогла тебе с ранами. И за то, что она иногда говорит вещи, которые другие боятся сказать Койн. Но… — она сжала колени сильнее. — Я не хочу, чтобы кто-то из их мира говорил мне, за кого держаться. И кто мне нужен, чтобы «оставаться живой».
«И всё-таки ты слушаешь», — подумал Гейл. Потому что если бы не слушала — не была бы сейчас так зла.
Он поднял глаза.
— Она для меня — напоминание, — сказал он, с трудом подбирая слова. — О том, как их мир использовал нас. И как наш… начинает выглядеть на него похожим. Я ей не доверяю. И не собираюсь. Всё.
Часть его успокоилась от этих слов. Они были достаточно жёсткими, чтобы удержать ненависть на месте. Достаточно прямыми, чтобы Китнисс не полезла глубже.
Другая часть — та, что уже видела Эмили с тремя мальчишками, с цепями, с рапортом в руках — тихо пошевелилась, как животное в темноте. Она знала: это не вся правда.
Но высовываться не стала.
Китнисс кивнула — коротко, сухо.
— Хорошо, — сказала Китнисс. — Договорились: ты не доверяешь ей. Я не доверяю Койн. Пит доверяет чёрт знает кому. Каждый держится за своё.
Имя Пита упало в воду, как камень.
Круги разошлись — и ударили Гейла прямо под ребра.
Пит.
Предатель, который призывал к перемирию, пока их дома дымились.
Парень, которого она спасает даже сейчас. Тень, которая идёт за ними в лес, даже когда они одни. Парень, ради которого она готова идти в огонь, ледяное небо, штаб Койн — куда угодно.
Гейл почувствовал, как внутри что-то медленно вспыхивает. Не пламя — уголь. Тёмный, упрямый, прожигающий изнутри.
Ревность поднималась незаметно, как жара в шахте. Он знал, что она не об этом говорит. Но факт оставался фактом: даже здесь, среди листьев и тихой воды, в её голове стучало имя другого.
Никогда — «я и ты».
Всегда — «я и Пит», даже если она этого не произносит.
И от этого было хуже, чем от любой бомбы.
Китнисс поднялась, стряхнув с ладоней невидимую пыль.
— Одно я знаю точно, — добавила она, глядя уже не на Гейла, а в лес. — Если кто-то из них ещё раз попробует посадить кого-то в цепи просто для «предупреждения»… — она выдохнула резко, как перед выстрелом, — я не буду ждать, пока Мур напишет рапорт.
Слова были холодные, как лезвие.
Спокойные — и именно от этого страшные. В ней была та ледяная решимость, из-за которой когда-то сломались Игры. Та сила, которая поднимала людей на площади. Та ярость, которая не про крик — про молчаливый выстрел точно в центр.
Гейл невольно улыбнулся. По-настоящему. Совсем немного — уголком рта, но от сердца.
— Вот это — мы, — сказал он. — Не Капитолий. Не Тринадцатый. Мы.
Она хмыкнула, но без раздражения. Почти тепло.
— Мы — это лес, — поправила она. — И те, кого мы из него вытаскиваем.
И на миг — всего на миг — всё снова стало простым. Лес вокруг них дышал ровно, как огромный живой организм.
Под ногами мягко хрустела хвоя. Вода в пруду отражала небо, которого почти не было видно, но всё равно — оно было.
В этом маленьком кусочке мира не было Койн. Не было Сноу. Не было камер, совещаний, цепей, медицинских рапортов. Была только охота, тёплая кровь зверя на руках, привычные жесты — и они двое.
Они возвращались той же тропой — по хрусту сухих веток, по примятой траве. Воздух заметно холодел, лес густел, тени вытягивались в длинные полосы.
С каждым шагом реальность подбиралась ближе: маячки, рации, часы, необходимость снова подчиняться расписанию. И всё же он шёл медленнее, чем нужно. Как будто оттягивал момент, когда лес закончится.
Китнисс шла впереди — уверенная, собранная, будто её тело само помнило путь.
Когда они вышли к месту, где оставили Эмили, Гейл в первую секунду не понял, что именно видит.
Эмили спала.
Не сидела, привалившись к корню. Не делала записи. Не проверяла отчёты. А спала — прямо на земле, свернувшись у толстого корня дерева.
Планшет сполз в траву, едва касаясь её ладони. Руки обхватили собственные плечи — жест, который делают дети в холоде. Щёка утонула в грубом сером рукаве. Волосы рассыпались по лицу.
И никакой маски. Ни колючего тона. Ни профессиональной выправки. Ни той ледяной ровности, которой она давила охрану в камере.
Во сне она была… маленькой.
Слишком маленькой для той стальной прямоты, с которой она ставит на место вооружённых людей. Слишком маленькой для решения судьбы трёх пациентов и целого блока приписанных к ней гражданских. Слишком маленькой для жизни среди людей, которые встречают её не именем — ярлыком. Разбитая девчонка на последнем дыхании. Слишком много ответственности. Слишком мало опоры.
Гейл застыл. Что-то резко сжало грудь — будто пальцы сомкнулись на сердце.
Она вырубилась. В лесу. Одна.
Если бы что-то случилось…
Мысль взвилась — и тут же встретила внутри яростный рык:
Какая тебе разница, Хоторн? Она жила в Капитолии, пока твой отец горел заживо в шахте.
Он ухватился за эту злость — как за спасение. Но она не перекрыла всё до конца.
Эмили даже не пошевелилась, когда под его ботинком хрустнула ветка.
Китнисс подняла голову — инстинкт.
Эмили — нет.
И от этого внутри снова кольнуло.
Человек должен реагировать на такие звуки.
Если не реагирует — значит, силы на нуле.
Китнисс вытащила флягу, приоткрыла крышку:
— Разбудим?
Она уже наклоняла её над спящей — просто, по-рабочему. Да, в этом был смысл. Да, нужно идти.
— Нет, — вырвалось у него слишком резко.
Китнисс вскинула бровь:
— Почему?
Он открыл рот — и осёкся.
Почему?
Потому что не хотел видеть, как она вздрагивает от ледяной струи? Потому что её лицо во сне было непривычно… беззащитным? Потому что вода сейчас была бы ударом — и почему-то именно по ней он не хотел бить?
Не было ответа, который можно произнести вслух. Он только выдохнул:
— Просто… не надо.
Китнисс фыркнула, убирая флягу. Он опустился рядом, аккуратно, будто боялся спугнуть зверька.
— Эмили… — тихо позвал он.
Она не пошевелилась.
Гейл медленно коснулся её плеча. Тёплого. Узкого. Под пальцами — лёгкая дрожь, остатки сна или усталости.
— Эмили.
Она взлетела, как от выстрела: мгновенно села, глаза широко открылись — голубые, ещё мутные от сна, но уже ищущие источник угрозы. Первым движением — проверка рации. Вторым — маячка. Третьим — она схватила планшет.
— Время? — сорвалось хрипло.
— Всё в порядке, — сказал он. — Мы закончили. Пора вниз.
Она моргнула несколько раз, будто прогоняла сон силой. Лишь теперь заметила их оба.
— Вы рано… — прошептала. Голос — сухой, сорванный.
Она поднялась — и тут же чуть качнулась, ухватившись за корень. Не слабость. Не страх. Просто тело сказало: «Дальше нет сил».
Гейл увидел это. И сделал вид, что не заметил. Они двинулись обратно. Китнисс — впереди. Эмили — между ними. Гейл — чуть позади, инстинктивно прикрывая пространство. Листья снова шуршали под ботинками. Лес снова отступал. Воздух снова становился жёстким, колючим. И тогда мысль всплыла сама — неприятная, липкая, слишком мягкая, чтобы быть безопасной:
Не хочу видеть её в цепях. Не так, как тех троих в камере. Не на холодном полу. Не до язв. Не сломленную.
Мысль резанула, как нож.
Он тут же стискил зубы:
Она капитолийка. Она — из их мира.
Почему тебе вообще не должно быть плевать?
Ответа не было. И именно это бесило сильнее всего.
Он прибавил шагу, будто мог уйти от этой мысли — но она цепко держалась за него до самого забора. Когда сетка проступила сквозь деревья, когда холод Тринадцатого ударил в лицо, Гейл внезапно понял: он ненавидит в себе эту сторону.
Ту, что увидела в враге — ребёнка.
Ту, что не дала вылить ей холодной воды в лицо.
Ту, что тревожно отозвалась на картинку: Эмили, спящая у корней, обнимая себя.
Он бы хотел сказать, что ему всё равно.
Но сердце колотилось чаще. Шаг сбился. Взгляд то и дело возвращался к ней.
И это — бесило.
Потому что именно такие трещины ломают людей.
Сальная Сэй встретила их так, будто они вернулись не из леса, а с линии фронта.
— Ох, мои охотнички! — всплеснула она руками. — Давайте сюда. Посмотрим, во что мои повара сегодня превратят кролика по-капитолийски или курицу по-тринадцатому. Фантазия у них — ну… на уровне сухого пайка, но если добыча ваша, значит будет съедобно.
Она ловко сгребла дичь, что-то пометила в журнале. Китнисс лишь коротко кивнула. Гейл буркнул «спасибо» — и только тогда осознал, насколько вымотан. Как будто, пока они были в лесу, воздух держал его за позвоночник. Здесь же — под землёй — всё обрушилось разом: злость, глухая дрожь под рёбрами, недосып, томящий запах металла и чистящих растворов.
Он уже мысленно падал лицом в койку, когда услышал знакомый голос:
— Мы переезжаем наверх. Мама на обеде сказала.
Китнисс. Он приподнял голову.
— Куда?
— Новый блок. Там лучше вентиляция. И окно для Лютика. — На секунду её голос стал мягче. — Свет.
Она не улыбалась — но в лице появился тот самый тихий домашний огонь, которого он почти не видел с Двенадцатого.
— Пойдём, — сказала она. — Покажу.
Новый отсек был шире, выше, тише.
И — что казалось почти чудом — с настоящим окном.
Из него падал тонкий луч дневного света — слабый, словно пылинка. Но на лице Китнисс он выглядел как целое маленькое солнце: тёмные волосы подсвечены, глаза светлее, плечи расслаблены.
Гейл почувствовал, как что-то внутри тихо проваливается.
Пустота.
Очень маленькая.
И очень болезненная.
До этого он привык к мысли: выйдет в коридор — и она будет там. В шаге. В пределах голоса. В пределах руки. Она — его постоянная координата в этом сером лабиринте.
А теперь… нет. Из коридора вынули опору — и оставили дыру.
Китнисс этого не заметила.
— Спасибо, что проводил, — сказала она. Впервые за день — почти тепло.
Он кивнул, чувствуя, как в горле что-то перехватывает.
— Завтра — лес, — напомнила она.
И тихо закрыла дверь. Тонкий звук — и всё.
Гейл дошёл до своего блока на автопилоте. Усталость вязла в ногах — тянула вниз, как груз. Но у двери взгляд сам упал на противоположную.
На дверь Мур.
Он не собирался задерживаться, но дверь распахнулась резко, будто от сквозняка. На пороге возник Мэтт.
Он замер, как зверёк, заметивший охотника.
Под глазом — расплывшийся фиолетовый синяк. Нос — чуть сбит, на крыльях засохшая кровь. Плечи подняты, будто он ждёт удара.
Гейл сразу выпрямился.
— Эй. Что случилось?
Мэтт вздрогнул.
— Н-ничего, — слишком быстро.
Гейл опустился на корточки, чтобы быть на одном уровне.
— Мэтт. Кто это сделал?
Мальчик вжал плечи, будто хотел вжиться в косяк.
— Всё нормально.
— Нет, — тихо сказал Гейл. — Такое не бывает «нормально».
Молчание. Потом — едва слышный шёпот:
— Подрался.
— Из-за чего?
Мэтт отвернулся, уткнулся взглядом в пол. Губы дрогнули.
— Они… мальчишки в классе…
— Что?
— Они про Эм… — голос сорвался, он судорожно вдохнул. — Про Эм сказали.
У Гейла внутри что-то сжалось — медленно, тяжело, с нарастающей сталью.
— Что сказали? — голос стал ровным, опасно ровным.
Мэтт сглотнул. Глаза затуманились.
— Что она… — почти беззвучно, — капитолийская… шлюха.
Слово будто ударило по воздуху.
Гейл стал неподвижным, как камень.
— Кто это сказал? — шёпот, в котором больше металла, чем звука.
Мэтт затряс головой, будто хотел оттолкнуть сам вопрос.
— Не знаю! Не видел! Не помню!
— Мэтт…
— Не говорите ей! — взорвался он. — Пожалуйста! Не надо! Она и так… — губы дрогнули, он вытер рукавом глаза. — Она много работает. И если узнает — они потом хуже будут. Они всегда… хуже…
Он отступил на шаг внутрь комнаты.
— Пожалуйста. Не говорите ей.
И захлопнул дверь.
Гейл остался стоять перед ней, будто дверь выбила воздух из его груди.
Капитолийская шлюха.
Слова стучали в висках — грязно, мерзко, слишком живо. Он медленно выпрямился. Пальцы дрожали — не скрыть. И дрожь шла не только от усталости. Не только от злости — хотя злость поднялась мгновенно, горячим столбом. И даже не от воспоминаний о бомбах и огне — хотя запах гари едва заметно проступил в ноздрях.
Нет.
Это было что-то новое.
Гадкое. Неудобное. Нежелательное.
Он чувствовал, что внутри поднимается волна — чёрная, густая, опасная. Волна, которая хотела защищать ребёнка, ударенного при защите имени сестры.
Сестры, которую он должен ненавидеть. Сестры, чьё происхождение — красная тряпка. Сестры, которую он сегодня видел спящей у корней дерева, маленькой, уставшей, слишком хрупкой для этого мира.
И это рвало внутри его собственные границы. Он упёрся ладонями в колени, чтобы хоть как-то остановить дрожь.
Не тебе её защищать, Хоторн.
Не твоя семья.
Не твой мир.
Но руки дрожали всё сильнее — от переплетения злости, усталости и того самого чувства, которое он не хотел признавать даже мысленно.
Он ненавидел это чувство.
И ненавидел себя за то, что оно оказалось сильнее, чем должен быть человек, идущий на войну.
Толпа гудела, как огромный улей — не злой, не ликующий, а настороженный, будто чувствовала, что сейчас произнесут что-то, после чего уже не будет пути назад. Гейл стоял в плотной массе людей и ощущал, как вибрирует воздух от перешёптываний, напряжённых вдохов, сдержанных ожиданий.
Слева — где-то рядом — стояла Эмили. Не касалась его, не двигалась, не смотрела в его сторону. Но он чувствовал её присутствие боковым зрением — тихую, сухую тень, которая умеет стоять так, будто боится занимать лишний сантиметр пространства. Её спокойствие только подчёркивало общий гул.
Гейл заставил себя не смотреть влево. Вся концентрация — впереди: на трибуне, на строгом лице Койн, и — чуть в стороне — на Китнисс.
Та была бледной, напряжённой, как натянутая струна. Сжатая челюсть, неподвижная шея, глаза, направленные вперёд, в точку — как будто она смотрела прямо сквозь трибуну. Если бы воздух дунул сильнее — она бы, наверное, качнулась. Но не сломалась бы.
Койн подняла руку — и гул затих мгновенно.
— Граждане Тринадцатого. Сегодня мы объявляем: солдат Эвердин согласилась стать Сойкой-пересмешницей, символом объединённого сопротивления Панема.
Несколько робких аплодисментов, короткие выкрики одобрения — но восторга не было. Это не праздник. Это назначение на рискованную должность.
Гейл смотрел только на Китнисс.
Она держалась. Но он видел, какой ценой: её выдохи были короче обычного, плечи застыли в ровной линии — признак, что она сейчас просто не может позволить себе дрожать.
Койн продолжила, голосом гладким, ровным, как отполированный металл:
— Солдат Эвердин выдвинула ряд условий. И в интересах победы правительство Тринадцатого приняло их.
Толпа напряглась. Гейл — тоже. Он знал, что прозвучит. Но всё равно сердце ударило сильнее.
— Одно из них: амнистия пленным трибутам. Питу Мелларку. Энни Кретье. Джоанне Мейсон. Энорабии.
Толпа взорвалась, как будто в неё бросили искру.
— Мелларку?!
— Предателю?
— Он же говорил о перемирии!
— Это безумие!
Чужие голоса резали воздух. Но сильнее всего звучал внутренний, собственный. Что-то в груди у Гейла рванулось и расползлось горячими волнами: чёрная ревность, отравленная зависть, горькое «почему снова он», и ярость, которая давно жила под костями, как уголь под слоем породы.
Пит.
Опять Пит.
Даже отсюда, даже в плену — он умудряется быть центром её решений, тем, ради кого она идёт на уступки.
Она спасает его. Опять.
Койн подняла ладонь — и шум схлынул.
— Тринадцатый готов удовлетворить это требование.
По толпе прошла короткая вибрация удивления. Но каждый чувствовал: цена будет.
Койн не разочаровала.
— Однако, — произнесла она почти нежно, что делало речь только жестче, — солдат Эвердин была заранее уведомлена об условиях.
Гейл замер.
Китнисс чуть наклонила голову — так волк чувствует запах капкана.
— Любой отказ. Любое нарушение. Любая неисполненная директива Сойки-пересмешницы…
Пауза вытянулась, как струна перед обрывом.
— …аннулируют амнистию. Судьбу Мелларка и остальных трибутов определит военный трибунал. А также судьбу самой Сойки-пересмешницы.
Толпа ахнула живым, хищным вздохом.
Гейл едва не шагнул вперёд.
К горлу подкатила пустота — такая, как после взрыва, когда пыль ещё не осела, а ты уже понимаешь: что-то разрушено.
Вот она — петля. Затянута на шее Китнисс. И на шее Мелларка. Ради которого она поставила себя под удар.
Он чувствовал, как внутри поднимается ненависть — густая, жгучая, как расплавленный металл.
Он ненавидел Капитолий — за пепел Двенадцатого, за смерть отца, за людей, сгоревших у него на глазах.
Но сейчас он ненавидел и Тринадцатый.
За то, что они ничем не лучше.
За то, что они играют Китнисс так же, как Сноу играл трибутами.
За то, что используют её как инструмент, рычаг, угрозу.
И — ненавидел Пита.
Не как соперника.
Не как «парня с хлебом».
А как угрозу.
Как человека, из-за которого она снова стала заложницей чужих игр. Как того, кто помогал Сноу — пусть и под пытками — но факт не исчезает. Как тень, что всё ещё стоит у неё в голове… даже когда его самого нет рядом.
Толпа кипела, бурлила, дрожала атмосферой будущей войны.
Но Гейл видел только одно:
Китнисс. Она стояла прямо. Неподвижно. Без страха. Без слабости.
Но он, лучше других, видел микродвижение: едва заметную дрожь пальцев, глубоко спрятанный ужас — не за себя.
За него.
За Пита.
Рядом кто-то очень тихо втянул воздух.
Гейл даже не повернул голову — он просто знал, что это Эмили.
В этом вздохе не было осуждения. Не было восхищения. Только понимание — слишком точное, слишком трезвое. Она лучше других прогнозировала опасности. Она видела, что эта петля может затянуться смертельно.
Гейлу вдруг захотелось выдернуть Китнисс из толпы, забрать в лес, спрятать, пока весь мир пытается разорвать её на части.
Но он стоял. Потому что она должна стоять. Потому что она выбрала это. Потому что он — её опора, её постоянная переменная, как сказала Мур.
Толпа медленно рассыпалась по коридорам — словно выдохнув разом всю ту тревогу, что копилась под словами Койн. Боггс, офицеры, операторы — все стекались по блокам, превращались обратно в тени системы.
И вот люди ушли, а тишина осталась — вязкая, как подземный воздух.
Эмили шла по коридору медленно, почти скользя. Плечи опущены, шаг короче обычного. В серой форме она казалась ещё меньше, чем есть — шестнадцатилетняя девчонка, которую зачем-то поставили между войной и госпиталем, как тонкую палку, держащую потолок. Она двигалась так, как движутся люди, которые точно знают: если пойдёшь быстрее — ноги подогнутся.
Гейл проводил её взглядом. Голова гудела после речи Койн, внутри всё кипело: злость, ужас за Китнисс, ненависть к Питу, и какое-то новое, неприятное чувство, которому он даже названия дать не мог.
Он сорвался, как стрела. Догнал её за два шага. Перехватил за запястье. Кожа — тёплая, гладкая, слишком тонкая под пальцами. Пульс под ней бился часто-часто, напоминая испуганную птицу. Будто она бежала, хотя еле шла.
Она дёрнулась — не от боли, от неожиданности, — но не вырывалась. Только выдохнула глухо, без привычной служебной вежливости:
— Ты чего творишь, Хоторн?
Он дёрнул дверцу ближайшей подсобки, втолкнул её внутрь, сам шагнул следом и захлопнул дверь так, что по стенам прошёл глухой удар.
Здесь было полутемно. Узко. Пахло моющим раствором и металлом.
Он видел её не полностью — только силуэт, светлое пятно лица, блеск глаз.
Собственный голос прозвучал низко, грубее, чем он хотел:
— Почему ты здесь свободно ходишь, а их держали в цепях? Чем ты лучше?
Тишина упала мгновенно. Резкая, как удар по железу.
Эмили коротко всхлипнула воздух — не от страха, от попытки сдержать раздражение. Медленно выдохнула, и в темноте тонко блеснули глаза.
Сначала она молчала — не забившись в угол, не опуская взгляд, а просто стоя напротив, чуть откинув голову к стене, будто прикидывая, не шарахнуть ли в ответ.
Потом сказала ровно, без медблоковского холода, но и без жалоб:
— Когда меня сюда привезли… меня тоже скрутили. Не аккуратно. Не «девочка, не бойтесь». Нормально так.
Она усмехнулась — криво, злой тенью.
— Дети орали. Решили, что их сейчас заберут навсегда от меня.
Плечи чуть дрогнули.
— Плутарх вмешался. Объяснил Койн, что я полезна. Медицина. Биохимия. Капитолийские протоколы, которых здесь никто не понимает. Знания, которые местные доктора так и не достигли.
Она опустила взгляд, куда-то на его пальцы на своём запястье.
— Меня не отпустили, Гейл. Меня… переписали в другую колонку. Ресурс.
Тихое дыхание едва колыхнуло темноту.
— Меня держат рядом не потому, что мне верят. А потому что выбросить — слишком дорого.
Он замер. Но злость не ушла, только приобрела новые края.
— А стилисты? — рявкнул он. — Почему их никто не защитил?
Эмили коротко моргнула. Плечи едва заметно сжались.
— Я пыталась, — отрезала. — Не один раз. — Голос стал резче. — Просила доступ в камеры. Не «снять наказание». Не «отпустить». Просто — дать обработать раны.
Она слегка отвела голову, глядя в сторону.
— «Не ваш сектор». «Не ваши полномочия». «Не вмешивайтесь».
Слова прозвучали чужим голосом — чиновничьим, тусклым, и от этого ещё более омерзительным.
— Я не выбирала, кого они посадят в цепи, — добавила она уже глуше. — И точно не подписывала приказ.
Гейл сжал её запястье сильнее — почти до боли. Не потому что хотел причинить боль ей. Просто внутри всё клокотало, и сила ушла в пальцы.
На неё, на охрану, на Койн, на этот бетонный улей, где любой человек — или товар, или инструмент.
Эмили даже сейчас не выдернула руку.
В каком-то смысле — приняла его хватку, как приняла плётку системы: пусть лучше всё болит снаружи, чем снова где-то под рёбрами.
Она скривилась:
— Если хочешь сломать мне руку — давай быстрее. У меня смена через четыре часа. А мне ещё надо уложить братьев и самой поспать.
Он дёрнул подбородком:
— Ты… как?
Вопрос сорвался почти шёпотом. Не так, как он задавал его в медблоке — не формально. По-настоящему.
Она удивлённо приподняла брови — будто не ожидала, что он вообще умеет спрашивать про «как».
Вгляделась в него — чуть дольше, чем это было бы удобно.
И честно сказала:
— Я устала.
Слово лёгкое. Сказано — как приговор самому себе.
— Устала держать братьев. — Она счётно загибала пальцы свободной руки, как будто считала дозы. — Устала тянуть пациентов, когда сама не сплю. Устала от того, что казнь моих родителей шла в прямом эфире.
Гейл почувствовал, как что-то холодное скользнуло под кожу.
— Устала вытаскивать Хеймитча из ломки и слышать от него «капитолийская дрянь», потому что ему снова что-то мерещится и он хочет выпить, — уголок её губ дёрнулся. — Устала каждый день объяснять, что я не шпион. А потом — что я ещё и «символ» для тех, кто видит во мне только…
Она махнула рукой, обрубив фразу. И вдруг — совсем не к месту — тихо, почти смущённо усмехнулась:
— Но… — подняла глаза, — я была правда рада поспать сегодня на солнышке. Это… было почти как «раньше».
Глаза на секунду стали совсем детскими — девочка, а не «доктор Мур».
— Я даже подумала, что вы меня там бросили, — призналась она вдруг, тихо, с неловкой улыбкой. — А потом вы меня разбудили. Спасибо.
У него перед глазами вспыхнуло:
она, свернувшаяся у корней, обняв себя. С планшетом в траве. Маленькая. Беззащитная. И спящая так глубоко, что даже ветка под его ногой не разбудила. В груди болезненно сжалось — неприятно, как будто внутри кожа натянулась и треснула.
Он увидел, что её взгляд скользнул к его пальцам на её запястье — и она уже другим тоном, деловым, но мягче, произнесла:
— Хоторн… Ты должен понимать. Нарушение правил в Тринадцатом — это не «ну, пожурят».
Тихий, усталый выдох.
— Твою семью могут депортировать в другой дистрикт. Без защиты. В гущу революции. Без медикаментов.
Голос опустился до шёпота:
— А тебя — отправить на линию, где жизнь меряется часами. И всё это будет красиво оформлено. По правилам.
Холод прошёл по позвоночнику. Но не тот, что «страх». Скорее — узнавание: систему, которую он ненавидел, он услышал сейчас в её устах.
— Я говорю это, — Эмили снова подняла глаза, — не потому что хочу насолить Койн.
Слова прозвучали почти с отвращением.
— Я говорю, потому что видела, как такие системы ломают тех, кто слишком горячий и думает, что выстоит.
Она смотрела прямо. Не сверху. На одном уровне.
Он хрипло спросил:
— Зачем ты мне это говоришь?
Она даже не задумалась.
— Потому что твоя мать держала моих братьев, когда я падала, — просто, как констатацию.
Короткая пауза.
Губы дрогнули — не в улыбке, а в какой-то странной честности, от которой становится не по себе.
— А ты — её сын. Как бы ты ни бесил меня.
Он моргнул.
— Я тебя… бешу? — выдохнул, сам не веря, что спрашивает это.
Она фыркнула почти по-подростковому:
— Ты хватаешь меня по коридорам, тащишь в подсобки, орёшь, как будто я лично сбросила бомбы на Двенадцатый.
В голосе мелькнуло живое раздражение — не ледяное, а настоящее.
— И из-за этого, между прочим, половина дистрикта уверена, что я сплю с тобой, — добавила она зло. — Потому что людей здесь мало, стены тонкие, а фантазия у всех одинаковая.
Гейл резко вскинул голову:
— Что?!
Это выбило его из привычной злости так, что он даже ослабил хватку.
— Они что, правда думают, что мы… — он осёкся, не сумев даже подобрать слово.
Эмили закатила глаза:
— А ты думал, что когда ты в третий раз за неделю утаскиваешь меня в подсобку, все решают: «А, он, наверное, просто хочет поговорить о правилах дистрикта»?
Она чуть подалась вперёд, уже огрызаясь по-честному, по-шестнадцатилетнему:
— Мне вообще-то мерзко это слушать, если вдруг интересно. У меня и так достаточно ярлыков, чтобы ещё и твой повесили. Ещё твои дружки в столовой постоянно подшучивают, достали…
Он сжал челюсти.
Вина и злость на себя смешались в неприятный, липкий ком.
— Я… не думал, — выдавил он.
— Да, с этим у тебя, похоже, часто проблема, — буркнула она, но без настоящей злобы. Скорее — как человек, который слишком устал, чтобы подбирать слова. И всё равно — не хочет, чтобы его перемололи.
Он это слышал между строк отчётливо.
И от этого внутри стало по-дурацки тепло и тошно одновременно.
С ней не нужно играть. Не нужно стоять ровно. Не нужно быть «идеальной опорой» или «правильным солдатом».
Рядом с Китнисс его спина всегда автоматически выпрямляется — будто мир держится на нём. Рядом с Эмили — сейчас, в этой тесной подсобке, в полумраке — он вдруг почувствовал, как плечи… чуть опускаются.
Он всё ещё злой. Всё ещё ненавидит Капитолий. Но здесь ему не надо притворяться, что он справляется.
Эмили чуть склонила голову:
— И ещё. Я попробую убедить Койн, что вам с Эвердин безопаснее охотиться без меня.
Она усмехнулась уголком губ:
— Людям нравится картинка, где вы вдвоём. Они уже шепчутся, что вы пара.
Гейл вспыхнул мгновенно:
— Мы не пара, — почти зарычал.
Она не отпрянула, не усмехнулась. Просто крошечно пожала плечами:
— Я знаю. Я не слепая. Сегодня я это поняла.
Пауза.
— Я просто говорю тебе заранее, что говорят другие. Чтобы в следующий раз ты не выбил кому-нибудь зубы, когда услышишь это в столовой.
Голос стал жёстче, но под этим слышалось другое: «Я пытаюсь сохранить тебе хоть немного шансов выжить».
— Здесь всё, что ты делаешь, — оружие. — Она чуть склонила голову, всматриваясь в него. — Или против тебя, или за тебя. Среднего не бывает.
Она аккуратно — почти бережно — разжала его пальцы на своём запястье. Не дёргая руку, не вырываясь, просто мягко отняла её.
И только тогда он заметил, насколько сильно дрожат у него руки. Эмили посмотрела вниз, на эти пальцы, на лёгкую вибрацию. И неожиданно мягко спросила:
— Тебе нужен седатив?
Он вскинулся:
— Нет.
Она кивнула — без сарказма, без давления. Просто приняла:
— Ладно.
Руки сунула в карманы, чуть повела плечами, словно пытаясь стряхнуть с них чужие взгляды и собственную усталость.
— Тогда постарайся не ломать себе ничего до утра, — добавила сухо. — У меня и так список пациентов на ночь полный.
Звучало как шутка, но он вдруг понял: если с ним что-то случится, она правда будет за него отвечать. Она повернулась к двери, приоткрыла её, уже на пороге запнулась и, не глядя, бросила через плечо:
— И, Хоторн…
Он поднял взгляд.
— Не затаскивай меня в подсобки без причины, — тихо, устало. — Я и так успеваю нажить себе проблем.
И ушла. Дверь мягко закрылась. Подсобка снова стала слишком тесной и слишком тихой.
Гейл остался один — с гулом крови в ушах и дрожью в пальцах, которая никак не хотела останавливаться.
Руки тряслись от злости, от усталости, от того, что мир снова стал сложнее, чем «мы» и «они».
Где-то очень глубоко, в той части, куда он не пускал никого, появилась новая, опасная зона: Эмили Мур перестала быть просто «капитолийкой». Просто «ресурсом». Просто напоминанием о вещах, которые он ненавидит. С ней он мог быть не опорой. А сломанным.
И именно это — то, что давало странное облегчение — бесило его сильнее всего.
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!