Глава 13
4 января 2026, 00:00На следующий день Тринадцатый снова включился без рассвета.
Гейл пришёл в штаб раньше остальных. Не из дисциплины — из необходимости: чем раньше увидишь схему, тем меньше сюрпризов. А сюрпризы здесь всегда стоили слишком дорого и почти никогда — тем, кто их придумывал.
Комната совещаний была как сердце комплекса: сухой воздух, ровный свет, большой стол — слишком большой для того, чтобы кто-то рядом с ним чувствовал себя равным. Металл столешницы отдавал холодом даже через рукава. На стене — карта, светящаяся секторами. У потолка — камера, как точка над i: «мы всегда смотрим».
Люди собирались тихо, без суеты — но так, как собираются детали механизма: каждая занимает своё место, не спрашивая, хочет ли.
Койн с помощниками стояла ближе к карте. Они были гладкие, правильные, одинаково спокойные — как отчёты, которым заранее поставили печать. Плутарх и Фульвия держались чуть сбоку: с лицами людей, которые умеют превращать боль в сюжет. Подготовительная команда Китнисс — рядом, словно инородная в чужом режиме. Несколько из Двенадцатого — лица знакомые, но в этом помещении даже знакомые выглядели чуть растерянно: будто зашли не туда и теперь боятся шумно дышать.
Сальная Сэй сидела на краю, скрестив руки. В Двенадцатом она была камнем у дороги — своим камнем. Здесь она выглядела приглашённой на чужой суд.
Дверь снова открылась — и Финник вкатил Битти. Коляска прошуршала почти бесшумно, будто и шум здесь был нарушением. Гейл, сам того не желая, поймал взгляд Битти: живой, быстрый, цепкий. Он всегда видел, как устроены механизмы. Даже когда речь шла о людях.
Эмили пришла последней. Не эффектно — как человек, которого выдернули с дежурства и не дали собрать себя обратно. Волосы были заколоты наспех, пара прядей выбилась. Под глазами — тонкая тень недосыпа, не «красота», а отметка: организм сдаёт, но хозяйка его не слышит. Она остановилась у стены, чуть в стороне от стола — так, будто не имела права занимать место, но должна была присутствовать.
На секунду её взгляд встретился с Гейлом — и сразу ушёл вниз, в пол, как будто там было безопаснее.
Койн отметила её появление одним коротким движением подбородка. Не приветствием. Пометкой.
И Гейл поймал себя на мысли: здесь людей не встречают — их учитывают.
Хеймитч начал, не дожидаясь, пока Койн скажет слово.
Он выглядел хуже, чем в Дистрикте. Слишком худой, желтоватый, осунувшийся так, будто тело уже решило: запасов нет. От него пахло не алкоголем — мокрой старостью, потом и чем-то кислым, как от человека, который давно не спит нормально. Гейл всегда испытывал к нему лёгкое, привычное презрение: за то, что тот спился до костей, за то, что сдался так легко, как будто это доблесть — исчезнуть из жизни.
И всё же — уважение сидело рядом, как заноза.
Потому что этот человек, каким бы отвратительным он ни был, держал Китнисс на плаву. Ножом, матом, цинизмом — но держал. И Гейл не мог это не видеть.
Хеймитч без церемоний включил запись.
Экран ожил — и на нём появилась Китнисс.
Гейл видел её десятки раз: на арене, в лесу, в коридорах — видел, как она молчит так, что молчание становится оружием. Но сейчас на экране была другая Китнисс. Деревянная, натянутая. С голосом, который срывался там, где не должен, и с движениями, будто кто-то прикрепил к ней нитки и дёргал ими по чужой команде.
И макияж.
Слишком плотный. Слишком «капитолийский». Веки выделены так, как будто ей рисовали не лицо, а роль. Губы — чужие. Скулы — чужие. Даже её глаза, обычно ясные, будто потеряли глубину под слоем чужих решений.
Это было не просто плохо.
Это было унизительно.
Гейл смотрел — и чувствовал то знакомое бессилие: ты можешь убить зверя, можешь поставить ловушку, можешь вывести людей из-под обвала. Но ничего не можешь сделать, когда человека ломают не ударом, а сценарием. Не кулаком — образом.
Невольно его взгляд скользнул к Эмили.
Она смотрела не на экран. Она смотрела на Хеймитча — пристально, как будто ловила не слова, а то, что между словами. И в этом взгляде не было любопытства. Там была настороженность врача, который понимает: сейчас будут резать без наркоза.
Запись закончилась.
Тишина не наступила — она упала.
Хеймитч обвёл стол взглядом, медленно, как человек, который оценивает добычу.
— Ну? — сказал он так, будто бросил на стол камень. — Кто-нибудь верит, что это поможет нам выиграть войну?
Никто не ответил. Даже Плутарх не рискнул шутить. Хеймитч кивнул — словно именно этого и ждал.
— Ладно. Тогда по-другому. — Он повертел в пальцах фломастер, щёлкнул колпачком. — Закройте рот про её платье. Про волосы. Про то, как она держит лук. Вспомните один момент, когда она ударила вас по-настоящему. Не потому что «красиво». Потому что вы почувствовали.
Гейл сжал пальцы на краю стола. Металл вдавился в кожу.
Китнисс сидела напротив — вся собранная, как перед выстрелом. Взгляд упирался в поверхность стола, будто стол был единственным, что можно контролировать.
Начали говорить.
Ливи вспомнила Жатву — как Китнисс шагнула вперёд вместо Прим. Боггс — песню над умирающей девочкой. Октавия — как Китнисс усыпила Пита и поцеловала его так, будто прощалась навсегда.
Слово «Пит» резануло, как тонкая проволока.
Внутри у Гейла поднялось то, что он ненавидел в себе: злость и ревность — тупые, неуместные, как нож на столе среди медикаментов. Он сжал зубы и задавил это, как задавливают кашель в засаде: сейчас нельзя. Сейчас нужно думать о ней. О Китнисс. Не о том, кто рядом с ней в чужих историях.
И тогда Эмили, до этого молчавшая у стены, сказала ровно, не громко — так, будто вынимает из памяти то, что больно трогать:
— Меня зацепило… когда у него остановилось сердце. И она кричала. Не для камер. Не для публики. Просто… от горя.
Гейл увидел, как у Китнисс дрогнуло плечо — едва заметно, будто тело отозвалось раньше головы.
В комнате снова стало плотнее.
Хеймитч поднял блокнот.
— Что общего?
Гейл услышал свой голос раньше, чем решил заговорить.
— Она была собой, — сказал он. И в собственной фразе почувствовал странную тяжесть, как будто сказал не очевидность, а приговор. — Никто не говорил ей, что чувствовать и как.
Битти оживился так, будто ему дали формулу.
— Именно! — воскликнул он. — Она действовала не по сценарию!
Кто-то усмехнулся — коротко, нервно. Смех в Тринадцатом был не смехом, а трещиной в бетоне.
Фульвия попыталась вернуть разговор в «нормальность», заговорила о том, что здесь, в подземелье, ей негде быть собой, нет нужной среды, нет условий…
Хеймитч отрезал, не давая закончить:
— Значит, создадим среду. Поле боя. Камеры. Настоящее.
Слова повисли — и Гейл почувствовал волну, прошедшую по комнате: не сопротивление. Расчёт. Как если бы у всех внутри щёлкнули переключатели.
Он снова посмотрел на Эмили.
Та стояла у стены с лицом ледяным, почти отсутствующим. Полностью ушедшая в себя — как будто заранее закрыла двери. Руки были в карманах. И по тому, как ткань на секунду натянулась, Гейл понял: пальцы там сжаты так, что, наверное, болят. Она прятала дрожь не от людей — от камеры. От схемы. От себя.
Плутарх включился сразу — как будто план у него был готов давно, и он просто ждал нужной фразы, чтобы достать его из внутреннего кармана.
— Нам нужен крючок, — говорил он мягко, убедительно. — Чтобы люди в Капитолии почувствовали не злость… а страх. И стыд. Нужен образ, который они узнают.
— Все думают, что она беременна, — сказал Гейл.
Он произнёс это без эмоций, но внутри всё равно перекрутилось: его Китнисс обсуждают так же легко, как тип камеры. И да — где-то глубоко сидело отвращение от самой мысли: «беременна от Пита», от того, как быстро Капитолий способен приклеить чужую ложь к её телу.
Плутарх предложил легенду — страшную, удобную. Койн слушала, не моргая. Её лицо оставалось неподвижным, как у человека, который решает вопрос снабжения, а не судьбы.
Гейл ловил взгляды.
Койн — сверху.
Плутарх — рядом, с другого края, улыбается так, как улыбаются торговцы, когда знают: товар будет куплен.
Хеймитч — как нож на столе. Напоминание: «я тоже умею резать».
Китнисс — в центре. Не по статусу. По весу. Она притягивала решения как магнит.
А он?
Он сидел сбоку — там, куда ставят инструмент. Ему уже не задавали вопросов «что ты думаешь». Ему скажут, что делать, когда речь зайдёт об охране, маршрутах, оружии. И никто не спросит, что он чувствует, когда её снова будут вытаскивать на поверхность как приманку.
Китнисс сказала, что хочет сражаться. Не как на собрании — не ради «правильного решения». Просто: здесь от неё нет прока.
Койн спросила ровно:
— А если тебя убьют?
И Китнисс ответила так спокойно, что у Гейла внутри что-то холодно щёлкнуло:
— Снимете это. Сделаете ролик.
Вот оно.
Китнисс понимала, что она товар, и сказала об этом вслух.
И от этого стало ещё хуже.
Койн подошла к светящейся карте. Ткнула пальцем в сектор — и Гейл физически ощутил, как решение оформляется в приказ.
— Восьмой, — сказала она. — После обеда. Там была бомбардировка, сейчас стихло. Это подходит. Оружие. Охрана. Съёмочная группа на земле. Связь постоянная.
Каждое слово звучало как металлический щелчок.
Гейл уже приготовился услышать дальше: «телохранители» — и понять, что это снова он и какие-нибудь бойцы. Он почти смирился, что его роль — быть рядом и молчать.
Но Койн повернула голову — туда, где стояла Эмили.
— И ещё, — добавила она. — Нам нужен правильный кадр. Не только для дистриктов. Для Капитолия тоже.
Воздух в комнате стал плотнее.
— Капитолийцы должны увидеть знакомое лицо рядом с Сойкой, — продолжила Койн, будто объясняя очевидное. — Если мы хотим, чтобы они поверили, что это не «дикари из шахт», нам нужен мост.
Слово «мост» прозвучало мягко. Почти красиво.
Гейл услышал другое: «щит». «наживка». «объект».
— Доктор Мур поедет в Восьмой вместе с вами, — сказала Койн. — Это усилит эффект.
Эмили не вздрогнула. Не сделала шага назад. Только уголок губ дёрнулся — вялой, больной улыбкой. И именно это укололо Гейла сильнее всего.
Не истерика. Не спор.
Принятие.
Она приняла это ещё вчера — ещё там, у стенда с оружием, когда училась дышать между выстрелами. Как будто просчитала этот ход заранее и успела надеть внутреннюю броню — тонкую, но единственную.
Её ценили ровно до тех пор, пока она полезна.
Гейл знал это про себя. Он жил так всегда: полезен — значит нужен. Перестал быть полезен — значит тебя вычеркнули. Но видеть это на ней оказалось почему-то хуже.
Наверное потому, что он привык становиться инструментом добровольно. Сам выбирал, где стоять, чтобы удержать других. В семье, где заменил отца. В лесу, где был добытчиком. Рядом с Китнисс, где был опорой.
А Эмили никто не спрашивал, хочет ли она быть «мостом».
Её просто назначили.
Злость в нём поднялась тихая, тяжёлая — не вспышкой, а разливом, как горячая вода по трещинам.
Не на Койн даже.
На сам факт, что здесь люди делятся на «центр», «инструмент» и «объект давления», и никто не считает это жестоким. Это просто схема.
Китнисс — центр.
Он — инструмент.
Эмили — объект давления.
Койн закончила собрание так, как закрывают папку: коротко, без лишнего.
Стулья скрипнули. Люди поднялись. Кто-то уже говорил про логистику, кто-то — про свет в кадре, кто-то — про «как подать».
Хеймитч попросил разрешения поговорить с Китнисс наедине. Койн кивнула так, будто разрешила не разговор, а процедуру.
Все начали выходить.
Гейл тоже поднялся — и задержался на секунду, потому что увидел: Эмили не двигается. Стоит у стены, как стояла, и смотрит в одну точку — будто держит себя, чтобы не показать слабость.
Он поймал её взгляд — и впервые увидел не колкость, не защиту, не маску.
Усталость.
И то самое обречённое «я знала».
Он хотел сказать что-то. Любое. Даже грубое — лишь бы человеческое.
Но в штабе Тринадцатого слова стоили слишком много, чтобы бросать их просто так. Эмили чуть качнула головой — не благодарность, не просьба. Скорее знак: выдержу.
И Гейл вдруг понял, что злит его больше всего.
Не то, что его используют.
А то, что её — тоже.
Потому что она слишком молода для этого. Слишком умна. Слишком живая. И слишком полезная, её должны беречь.
Он вышел из штаба — и бетонный коридор снова сомкнулся вокруг: ровный свет, сухой воздух, шаги по линии. Но в голове стало яснее, чем вчера. Здесь никто никого не спасает из доброты. Здесь спасают только то, что ещё работает.
Эмили шла быстро, почти бегом — но не туда, где выход, а куда угодно, лишь бы подальше от комнаты. Плечи выпрямлены, подбородок поднят — слишком правильно. Так ходят не уверенные, а те, кто держит себя усилием.
И в этот момент Гейла накрыло.
Не воспоминанием — телом.
Коридор вдруг стал уже. Свет — резче. Воздух — сухим, как пепел. Где-то в глубине головы щёлкнуло, будто натянулась старая, плохо зажившая нить. Шум вентиляции на секунду превратился в вой — ровный, навязчивый, как сирена. Пальцы вспотели, ладони стали липкими, и он вдруг почувствовал, что сжимает кулаки так, что ноют костяшки.
Он увидел не Эмили — людей из Двенадцатого, которые так же шли быстро и прямо, не в сторону Луговины. Тех, кто шёл к станции. К медикам. К выходу.
И не дошёл.
Сердце ударило слишком сильно. Потом ещё раз. В горле встал знакомый привкус — железо и дым.
Сейчас.
Вот сейчас она умрёт.
Так же глупо. Так же зря.
Злость вспыхнула резко — как вспышка, от которой не уклониться.
Гейл сразу понял: она не знает, что делать дальше.
Не «боится» — боятся все.
Она не ориентируется.
Это был плохой знак.
— Эй, — окликнул он резко, громче, чем собирался. — Мур.
Она не обернулась.
Что-то внутри него дёрнулось, сорвалось с тормозов. Он ускорился, почти врезался в неё, схватил за локоть — жёстче, чем хотел. Кожа под пальцами была тёплая. Живая. И от этого стало только хуже.
— Не трогай меня, — резко бросила она, разворачиваясь. Глаза злые, сухие. Без слёз. Это тоже было плохо.
— Ты сейчас рухнешь прямо посреди коридора, — сказал Гейл сквозь зубы. — И всем будет плевать.
Она открыла рот — но он уже шагнул вбок, рванул дверь ближайшей подсобки и втянул её внутрь, захлопнув за собой.
Тишина ударила глухо. Пахло пылью, железом, старой тканью. Узко. Темно. Никаких камер. Никаких людей.
Эмили сразу толкнула его в грудь.
— Ты вообще понимаешь, что ты делаешь?!
Гейл едва удержался, чтобы не рявкнуть. Грудь всё ещё ходила слишком быстро, по краям зрения стояла мутная рамка, как если бы он смотрел через прицел. Он моргнул несколько раз — жёстко, зло, будто мог морганием выбросить это из головы.
— Да, — сказал он резко. — А ты — нет.
Она замерла. Взгляд дёрнулся — так смотрят, когда бьют не туда, где ждёшь.
— Ты сейчас не в порядке, — продолжил он жёстко, почти зло. — И если ты этого не признаешь, тебя сожрут мгновенно.
— Я в порядке, — сказала она быстро. Слишком быстро.
И тут её пальцы задрожали.
Не слегка. Сильно. Как у человека, который держит себя из последних сил.
Гейл увидел это сразу. И внутри что-то болезненно сжалось.
Не слабость.
Отсутствие навыка.
— В порядке — это когда ты понимаешь, куда смотришь, — сказал он. — А ты сейчас просто бежишь, потому что стоять страшно.
— Не лезь ко мне в голову, — огрызнулась она.
— Я не лезу. Я вижу, — отрезал Гейл. — Ты выживать в грязи не умеешь. Всё.
Эмили резко отвернулась, упёрлась ладонями в стеллаж. Плечи дёрнулись, будто по ним прошёл ток. Она впилась зубами в внутреннюю сторону щеки — резко, до белых губ. И от этого жеста она стала ещё младше: как девчонка, которая запрещает себе плакать.
— Чёрт… — выдохнула она. — Просто… дай мне минуту.
— У тебя нет минуты, — сказал он жёстко. — У тебя война здесь и сейчас.
Она резко повернулась к нему. Злость наконец прорвалась — живая, рваная.
— Ты думаешь, я не понимаю? Думаешь, я не вижу, что происходит?!
— Головой — видишь, — сказал Гейл. — А тело тебя сдаст. Быстро.
Он подошёл ближе, почти нависая. Не утешая. Не смягчая. Просто перекрывая пространство, как перекрывают проход, когда дальше опасно.
— Китнисс бы сейчас считала выходы, — бросил он. — Или искала оружие. Или место, откуда видно всё сразу.
Он посмотрел ей прямо в лицо.
— А ты стоишь и ждёшь, когда тебя поведут.
Слова попали точно.
Эмили побледнела.
— Я… — она сглотнула. — Я не Китнисс! Я не солдат. Я учёный!
— Вот именно, — рявкнул Гейл. — А они делают вид, что ты им нужна наверху. Как вывеска.
— Я знала, — сказала она тише. — Я знала, что меня отправят.
— Знать — не значит быть готовой, — отрезал он. — Ты вообще понимаешь, что такое Восьмой?
Она молчала.
— Там не будет плана, — продолжил Гейл. — Там будет шум, дым, крики и люди, которые стреляют не на камеру.
Он резко выдохнул, словно снова почувствовал гарь.
— И ты там умрёшь за первые пять минут, если пойдёшь так же, как сейчас — красиво и с пустой головой.
Эмили вскинула голову, почти рыча:
— Тогда зачем ты здесь?! Зачем ты меня затащил?! Чтобы поглумиться? Показать, какая я слабая и как я умру?!
Гейл замолчал. Горло сжало так, что на секунду он вообще не смог вдохнуть.
— Потому что… — начал он и оборвался.
Перед глазами снова мелькнуло: пыль, кровь, люди, которые не вернулись.
— Потому что я не собираюсь смотреть, как ребёнка толкают под пули, — сказал он наконец грубо. — И я верну тебя домой.
— Я не ребёнок! — взорвалась Эмили. — Я всего на год младше, чем Китнисс!
— Китнисс выросла на голоде и ловушках, — сорвался Гейл. — А ты — на коридорах и инструкциях!
Он сам не ожидал, сколько злости вырвется.
— Ты думаешь, мне легко это говорить?! — продолжил он зло. — Я ненавижу Капитолий. Всё, что оттуда вылезло. Всю эту гладкую ложь.
Он ткнул пальцем в пол между ними.
— И ты — из него. И я это вижу. Каждый. Чёртов. Раз.
Эмили вздрогнула, как от удара.
— Тогда зачем ты… — голос стал тише, надломленным. — …помогаешь?
Гейл смотрел на неё и чувствовал, как его собственная логика разваливается.
— Не знаю, — сказал он резко. — И меня это бесит.
Тишина повисла тяжёлая, плотная.
— Ты сказал, что вернёшь меня к братьям, — тихо напомнила она.
— Да.
— Ты понимаешь, что это значит?
Гейл сжал челюсть.
— Понимаю, что если ты не вернёшься — они останутся одни.
Она посмотрела на него долго. Очень внимательно. Как будто собирала его по кускам.
— Это обещание? — почти шёпотом.
Гейл ненавидел обещания. Они всегда кого-то убивали.
— Да, — сказал он. — И если я его не выполню — это будет моя ноша.
Эмили медленно выдохнула. Колени дрогнули, и она прислонилась к стеллажу — впервые позволив себе не держаться.
— Ты злой, — сказала она глухо.
— Да.
— И неудобный.
— Тоже да.
Пауза.
— Ты правда не знаешь, зачем тебе это? — спросила она.
Гейл посмотрел на неё и понял: впервые за долгое время он боится не врага, а того, что делает сам.
— Нет, — ответил он. — И это значит, что всё идёт не по плану.
Она коротко кивнула.
— Тогда мы оба в дерьме.
— Добро пожаловать, — сказал Гейл. — Это и есть выживание.
В дверь постучали.
Не резко. Не тревожно. Коротко, уверенно — так стучат люди, которые не спрашивают разрешения, а обозначают присутствие.
Гейл вздрогнул первым. Тело всё ещё жило в рывке: он на долю секунды прижал плечи к двери, как будто ждал удара с той стороны. Потом понял — и отпустило. Воздух наконец пошёл глубже, вниз по легким.
— Открой, — сказал голос снаружи спокойно. — Я знаю, что вы там.
Боггс.
Гейл выдохнул — резко, почти со звуком. Он шагнул к двери, бросив на Эмили короткий взгляд — стой здесь.
Дверь открылась.
Боггс стоял в коридоре, как всегда — прямой, собранный, с тем выражением лица, по которому невозможно было понять, шутит он или уже всё решил. Он оглядел Гейла сверху вниз, задержал взгляд на его напряжённых плечах, на руках, всё ещё сжатых в кулаки.
— Подсобка, — протянул он с лёгким хмыком. — Оригинально.
Гейл поморщился.
— Это не то, что вы думаете.
— Я и не думаю, — спокойно ответил Боггс. — Я вижу.
Он наклонился чуть ближе и добавил тише:
— Если бы это было «то самое», ты бы сейчас не выглядел так, будто ищешь, кого ударить.
Он выпрямился и громче сказал, уже в сторону двери:
— Мисс Мур, выходите. Вас не арестуют.
Эмили показалась в проёме осторожно. Плечи всё ещё напряжены, лицо бледное, глаза слишком большие для такого худого лица. Рядом с массивной фигурой Боггса она выглядела почти ребёнком — и это бросалось в глаза сильнее, чем в штабе.
Боггс смягчился мгновенно — не заметно, но Гейл это увидел.
— Так, — сказал он уже другим тоном. — Вот вы где. Я искал вас.
Он положил ладонь ей на плечо — не как офицер, не как начальник. Как взрослый, который проверяет: ты здесь, ты цела. Ладонь была тёплой и тяжёлой.
— Держитесь? — спросил он.
Эмили кивнула. Чуть позже, чем нужно.
— Да… сэр.
— Не надо «сэр», — отмахнулся Боггс. — Я сейчас не на плацу.
Он окинул её взглядом — быстрым, профессиональным. Худоба. Запястья. Слишком длинные рукава формы.
— Значит так, — сказал он, уже по делу. — У нас с вами проблема. Вы во взрослой форме утонете.
Он повернулся к Гейлу.
— Хоторн.
— Да, сэр.
— Отводишь мисс Мур в подростковый зал. Там шкафы с одеждой по размеру. Подберёте то, в чём она хотя бы будет держаться.
Гейл нахмурился.
— Подростковый?
— А ты видишь здесь штурмовика? — сухо спросил Боггс. — Я — нет.
Он снова посмотрел на Эмили и добавил ровнее:
— В Восьмом будет контролируемо. Но не спокойно. Мы туда идём не умирать. И не геройствовать. Поняли?
Эмили кивнула, на этот раз быстрее.
— Поняла.
Боггс слегка похлопал её по плечу — ободряюще.
— А когда вернётесь, — продолжил он, — я впишу вас в план тренировок. Не «делать из вас солдата». Просто чтобы вы не вздрагивали от железа и не терялись, когда громко.
Эмили моргнула.
— Вы… серьёзно?
— Абсолютно, — кивнул Боггс. — Я не люблю, когда умные дети гибнут из-за того, что их не научили держать удар.
Он выпрямился и снова стал офицером.
— Хоторн. Забирай её.
Гейл кивнул.
Когда они вышли в коридор, Гейл вдруг понял, что его руки больше не дрожат. Сердце билось ровнее. Коридор снова был просто коридором — бетон, свет, шаги. Не ловушка.
Эмили шла рядом — уже не бегом. Просто шагом.
— Он… — тихо сказала она, не глядя на Гейла. — Он правда считает, что я… маленькая.
— Он считает, что ты полезная, — ответил Гейл. — И этого пока достаточно.
Она кивнула. И шаги у неё стали ровнее.
Тренировочный склад для подростков оказался меньше, чем Гейл ожидал, и громче — из-за одного человека.
— Да вы издеваетесь, — сказал заведующий складом, вытаскивая очередной бронежилет и даже не глядя на Эмили. — Это что, медицинский эксперимент? Или новая программа: «Скелет против пули»?
— Я всё слышу, — сухо сказала Эмили.
— А я всё вижу, — отрезал он. — И мне это не нравится.
Дейв. Так он представился — не протягивая руку, а сразу начиная ворчать. Мужик лет сорока с лишним, квадратный, как ящик с патронами, с руками, будто их вырубали из бетона. Из тех, кто знает наизусть вес каждой железки на складе и ненавидит всё, что не укладывается в таблицу.
— Так, стой, — буркнул он и без церемоний развернул Эмили за плечо. — Ты сколько весишь?
— Это… — она запнулась. — Важный вопрос?
— Это единственный вопрос, — рявкнул Дейв. — Потому что если тебя сдует отдачей, я не хочу, чтобы это было на моей совести!
— Сорок пять… может, сорок восемь, — сказала Эмили неуверенно.
Дейв замер.
Потом медленно поднял на неё взгляд.
— Сорок… — он перевёл глаза на Гейла, будто тот должен был подтвердить. — …пять?
Гейл стоял чуть в стороне — уже в полной боевой форме, броня, ремни, оружие на местах. Он успел переодеться и вооружиться в соседнем помещении, пока её «вписывали» в картинку. Рядом с Эмили он выглядел как другой вид: собранный, тяжёлый, опасный.
— Она не врёт, — сказал он. — К сожалению.
— Да чтоб… меня… — Дейв выдохнул и в сердцах бросил полуслово, похожее на мат, но тут же проглотил его. — Ты уверена, что ты не ошибка в документах?
Эмили скрестила руки.
— Я ем нормально.
— Конечно, ешь, — фыркнул Дейв. — Все вы «едите нормально». А потом я пытаюсь застегнуть бронежилет, а он держится на честном слове и науке.
Он надел на неё бронежилет. Тот был почти по размеру — но «почти» в Тринадцатом значило «опасно».
— Руки вверх, — скомандовал он.
Эмили послушно подняла руки. Броня повисла на ней, как на вешалке.
— Господи… — Дейв дёрнул ремни. — Да ты не худенькая, ты нестандартная задача.
Он затянул ремень.
Эмили пискнула — коротко, зло.
— Я дышать должна, — возмутилась она.
— А я должен, чтобы тебя не развернуло при первом толчке, — отрезал он и затянул ещё. — Выбирай.
Гейл наблюдал молча. И не мог не отметить — не без внутреннего, почти злого юмора — насколько нелепо она выглядит.
Форма сидела. Да. Более-менее.
Но солдатом она не была.
Слишком длинные руки. Слишком тонкая шея. Слишком большая каска, съехавшая набок, как у ребёнка, примерившего взрослую вещь. Подбородочный ремень торчал, как лишний хвост. Дейв тоже это видел.
— Вы серьёзно хотите отправить это наверх? — он ткнул пальцем в сторону Эмили. — Она если упадёт — сломается.
— Я не фарфор, — огрызнулась Эмили.
— Ты — рентген, — не согласился он. — Рост сто семьдесят, вес как у мешка картошки, да ещё и кость широкая. Ты вообще откуда?
— Из Капитолия, — ответила она сухо.
Дейв прищурился.
— Не верю.
— Что именно? — подняла бровь Эмили.
— Всё, — честно сказал он. — Капитолий — это сытые. Упитанные. С блеском. А ты… — он окинул её взглядом, — как будто тебя по дороге забыли в столовую, и так лет десять.
Эмили открыла рот.
— Я ем. Правда. Три раза в день.
Гейл отвёл взгляд. Он знал, как это выглядит. Знал, как половина её порции исчезает не потому, что она «забывает поесть», а потому что рядом братья. Потому что если выбирать между «я доем» и «они будут сыты», она даже не считает это выбором.
Дейв, не дождавшись ответа, фыркнул:
— Ладно. Дыши. Не падай. И не вздумай геройствовать.
Он шагнул к столу, вытащил каску поменьше, сунул ей в руки.
— И если ты вдруг решишь, что это не твоё — скажи. Я не люблю, когда вещи ломаются. Всегда можно все снять и остаться тут.
Гейл подошёл ближе и молча положил на стол два пистолета — компактные, лёгкие.
— Для неё, — сказал он.
Дейв поднял брови.
— Ты что, серьёзно?
— Более чем, — ответил Гейл.
Дейв посмотрел на пистолеты, потом на Эмили, потом снова на Гейла.
— Вот теперь я точно в это не верю, — буркнул он. — Койн добровольно отдаёт оружие капитолийке… Мир треснул.
Эмили стояла посреди склада, в каске и броне, которая держалась на упрямстве и ремнях, и выглядела одновременно смешно и тревожно.
— Ну? — сказала она. — Я хоть немного похожа на солдата?
Дейв фыркнул.
— Нет, — честно ответил он. — Ты похожа на человека, которого забыли предупредить, что идёт война.
Гейл сказал тише — сухо, как факт:
— И это плохо. И хорошо.
Эмили посмотрела на него — и в этом взгляде было меньше злости, чем раньше. И больше понимания.
Гейл взял один из пистолетов, проверил затвор — привычным движением, будто проверял ловушку перед рассветом. Положил обратно так, чтобы рукоять смотрела к Эмили.
Лёгких в Восьмом сдует первыми, подумал он. И если её там сдует — это будет не “красивый кадр”. Это будет просто ещё один труп.
У планолёта было холоднее, чем в коридорах — воздух здесь жил, шевелился, пах металлом и топливом. Свет из шахты падал сверху белыми полосами, выхватывая людей, как на сцене: серые десантные комбинезоны, камеры, кейсы, оружие, лица.
Гейл шёл рядом с Эмили и делал то, что не признавал за собой вслух: считал. Считал расстояние до трапа, до охраны, до ближайшего поворота. Считал людей. Считал секунды. И — против воли — держал Эмили в боковом зрении упрямо, так же, как держал бы Вика, которого выставили «для картинки» на линию огня.
Эмили в выданной форме и броне выглядела… неуместно. Не потому что плохо сидело — Дейв ремнями сделал чудо. А потому что в ней не было того, что делает форму «второй кожей». Она шла аккуратно, слишком аккуратно, как человек в чужой одежде. Руки то и дело проверяли ремни, будто броня могла внезапно исчезнуть. Каска сидела уже лучше, но всё равно казалась чуть «чужой».
И это раздражало Гейла сильнее, чем следовало.
Плутарх с Фульвией заметили их сразу — вернее, его. Фульвия буквально подпрыгнула на месте, как будто увидела удачный кадр, а не человека.
— Вот! — сказала она слишком громко, и её голос разрезал предвзлётный гул. — Хоть что-то в этом аду выглядит правильно.
Плутарх медленно окинул Гейла взглядом — спокойным, оценивающим, как у режиссёра, который наконец нашёл нужного актёра.
— Униформа тебе идёт, Хоторн, — произнёс он так, будто одновременно сказал: «смотри в камеру» и «не моргай».
Гейл не улыбнулся. Он ненавидел, когда на него смотрят не как на бойца, а как на украшение.
— Это просто одежда, — отрезал он.
Фульвия уже не слушала. Она сделала круг вокруг Гейла, как вокруг манекена, и, не стесняясь, поправила на его груди ремень — двумя пальцами, будто боялась испачкаться о реальность.
— Не всем дано быть… — она бросила взгляд в сторону приближающихся людей и недовольно сморщилась, — …удачными для кадра. Не обижайся, Плутарх, но твоя харизма — это отдельный жанр.
Плутарх усмехнулся и только после этого перевёл взгляд на Эмили, будто заметил, что рядом есть ещё один человек. Она стояла чуть в стороне — не пряталась, но и не пыталась втиснуться в центр. В толпе медиакоманды и охраны она словно терялась. Гейл видел: держится. Но держится так же, как в штабе — усилием, а не привычкой.
Крессида появилась у зоны посадки — бритая голова, татуировки виноградных лоз обвивают кожу, будто живые. Рядом — Мессалла: длинный, стройный, слишком красивый для Тринадцатого, с серьгами в ушах; они тихо звенели при каждом движении. Капитолийцы, сбежавшие не ради удобства, а ради того, чтобы показать Панему зверства Сноу.
И Гейл поймал себя на странном, неловком ощущении: они не совпадали с тем, что он ненавидел по телевизору. Никакой краски, никаких перьев, никакого липкого смеха. Просто люди — слишком ухоженные для войны и слишком уверенные для тех, кто «должен был» быть трусом.
Это бесило.
И всё равно: Капитолий оставался Капитолием. Просто без перьев.
Крессида первой остановила взгляд на Гейле — быстро, профессионально. Как на инструменте.
— Вот это да, — сказала она, с деловым удовлетворением. — Ты работаешь в кадре ещё до того, как включили камеру.
Мессалла улыбнулся — легко, без нажима.
— Хорошая осанка. Камера это любит.
Гейл промолчал. Он не умел принимать похвалу от капитолийцев, даже таких. Не гадливо — настороженно, как перед ловушкой, которую ещё не видишь.
Потом они оба почти одновременно повернули головы к Эмили — и в этом повороте было что-то другое: не оценка, не интерес. Узнавание.
— Ну наконец-то, — сказала Крессида так, как говорят своим, когда те опоздали на семейный ужин. И это «своим» прозвучало даже сквозь насмешку.
Эмили моргнула — и, почти незаметно, перестала втягивать шею в плечи. Словно в шуме и железе вдруг нашёлся кусок воздуха, где можно дышать.
Мессалла шагнул ближе — не вторгаясь, а вставая так, чтобы её не задели в толпе. Он не смотрел на неё «сверху вниз», но двигался так, будто заранее знал, где она споткнётся и что её собьёт. Кончиками пальцев проверил ремень у плеча — не ласково, а по делу: тянет, держит, не давит ли на ключицу. Слишком уверенно для случайного жеста.
— Тебя перетянули, — сказал он тихо, почти у самого её уха, перекрывая гул. — Так долго не выдержишь.
Эмили дёрнулась было, по привычке — но не отстранилась. Просто подняла подбородок, упрямо, по-детски.
— Смогу, — автоматически огрызнулась она… и тут же добавила тише: — Наверное.
Крессида фыркнула — коротко, почти довольна.
— «Наверное», — повторила она, словно это слово было старой знакомой привычкой. — Умная девочка. А теперь умная девочка стоит ровно.
Она подошла ближе и, не спрашивая разрешения, выровняла на Эмили край бронепластины — быстро, точно, как костюмёр перед выходом на сцену. При этом взгляд у неё был не насмешливый, а внимательный: не «как бы посмеяться», а «чтобы не натёрло», «чтобы не подвело».
— Не трогайте меня!
— О-о, — протянула Крессида с явным удовольствием, и всё же в голосе проскользнула защита. — Наш «мост» огрызается.
Эмили напряглась — но не шагнула назад, и это было тоже ответом.
— Я не мост, — сухо сказала она. — Я врач.
— Конечно, — кивнула Крессида и наклонилась чуть ближе, как заговорщица. — И выглядишь как подросток, которого отправили на школьную экскурсию в зону боевых действий.
Мессалла тут же подхватил — улыбаясь, но не отпуская ремень, пока не убедился, что он не режет кожу.
— Экскурсия «Дистрикт Восьмой: дым, руины и моральный выбор». Значок на память — по возвращении. А если не вернёшься… — он на секунду замолчал, и улыбка стала тоньше, — …я лично вырежу этот ремень и повешу Плутарху на шею.
Эмили едва заметно фыркнула — не смех, но что-то близкое. И Гейл увидел: рядом с ними она на долю секунды становится не «доктором Мур», не «мостом», не вывеской. Просто собой. Слишком молодой для этой формы, слишком умной, чтобы не понимать, где находится.
Его кольнуло неприятно: не ревность, не злость. Чистый, холодный рефлекс. Чужие руки слишком близко. Чужие люди слишком уверенно ставят её в правильное место. И мысль, которая приходит раньше разума: если что-то пойдёт не так — отвечать будут не они. Отвечать будет он. Потому что он будет рядом.
— Очень смешно, — сказала Эмили ровно, но голос всё равно вышел тоньше, чем хотелось.
Крессида, как будто уловив это, посмотрела на неё не глазами режиссёра — глазами старшей.
— Держись, — сказала она тихо, почти без звука, так, что это услышала только Эмили. — И не делай вид, что тебе не страшно. Делай вид, что ты занята.
Эмили кивнула — так же тихо. Коротко. Послушно. И от этой послушности Гейлу стало неуютно: слишком личное среди строя и оружия.
Хеймитч появился сбоку — в военной куртке, с которой явно был в личной войне. Воротник натирал шею; это читалось по его лицу.
Он окинул Эмили быстрым, жестоким взглядом.
— Ну надо же, — громко сказал он. — Тринадцатый совсем с ума сошёл. Мы теперь берём детей на войну. Чтоб ролик был милее?
Несколько человек хмыкнули.
— Я не ребёнок, — резко сказала Эмили.
— Это ты себе рассказывай, — фыркнул Хеймитч. — Камера любит «не ребёнок». Особенно когда он дрожит и выглядит потерянным.
— Я не дрожу.
— Отлично, — Хеймитч хлопнул ладонью по воздуху. — Тогда умри красиво. Чтобы Плутарх был доволен.
Слова были мерзкие — и всё же в них слышалось странное «живи назло». Хеймитч умел пинать так, чтобы человек не лёг.
Плутарх не моргнул.
Гейл почувствовал, как дёрнулась челюсть. Хотел сказать Хеймитчу заткнуться — коротко, по-своему. Но это был бы лишний звук. Лишнее внимание.
Он сделал единственное, что счёл правильным: шагнул на полступни ближе. Так, чтобы Эмили была в его боковом зрении. В зоне, за которую он отвечает.
И тут появился тот, из-за кого всё это вообще делалось.
Китнисс.
Гейл узнал её ещё до того, как она вышла на свет — по тому, как механизм вокруг трапа перестроился. Не шаги тише — люди тише. Кто-то сместился на полшага, кто-то развернулся корпусом, освобождая линию. Не из вежливости. Из привычки: в любой схеме есть центр, и центр сейчас пришёл сам.
Она поднималась к трапу так, как поднимаются не на самолёт, а на арену: без лишних движений, без оглядки, собранная до жесткости. Усталость лежала на лице ровно, как пыль после взрыва — не жалостью, а фактом.
На ней тоже была форма. Но не та, что выдают со склада и затягивают ремнями “на совесть”. Эта была сделана под неё — сшита как оружие: чтобы не резало, не мешало, не отвлекало. Карманы там, где рука найдёт сама. Ремни там, где держат — а не душат. Как будто кто-то умный пытался убедить реальность, что война поддаётся дисциплине.
От этого Китнисс казалась ещё более чужой Тринадцатому. Не яркой. Просто — слишком настоящей, чтобы вписаться в бетонные правила.
Взгляд у неё был такой же, как на записи — только без макияжа. Не “роль”, а остаток роли, который ещё не успели снять с кожи.
Фульвия ожила мгновенно.
— А вот и наша Сойка, — вздохнула она с театральным сожалением. — Всё было почти прилично, пока тебя не привели.
Китнисс посмотрела на неё так, будто Фульвия — пыль на сапоге.
Фульвия не смутилась. Она развернулась, схватила Гейла за рукав — резко, по-хозяйски — и потащила ближе, выставляя рядом с Китнисс, как предмет, который должен стоять именно здесь.
— Вот, смотри, — сказала она почти счастливо. — Работает. Контраст. Ты — и он. Это продаётся даже без слов.
Гейл почувствовал, как на него легли взгляды — десятки, сразу. Оценивающие. Привычно-капитолийские. Как перед Играми: выбрать, кому сочувствовать, кого купить глазами.
Он ненавидел это.
И всё же где-то глубже, ниже злости, шевельнулось то, что он презирал в себе: на одну секунду он захотел, чтобы Китнисс увидела его — не как охрану, не как “в кадре”, не как инструмент. Как мужчину, который стоит рядом.
Ремни на груди вдруг стали слишком ощутимыми. Он поймал себя на том, что чуть расправил плечи, — и тут же захотел ударить самого себя за это.
Китнисс нахмурилась — не смущённо. Устало. Как будто “какая разница” стало единственным, что она может себе позволить, чтобы не развалиться.
Боггс, стоявший рядом, бросил спокойно:
— Нас трудно впечатлить. Мы только что видели Финника практически без одежды.
Хеймитч хохотнул — громко. Даже Китнисс на миг дрогнула уголком губ — и тут же спрятала это обратно.
Плутарх удовлетворённо кивнул, будто смех и напряжение — тоже часть монтажа.
Гейл краем глаза нашёл Эмили. Она стояла чуть позади, между камерой и трапом, и рядом с Китнисс казалась ещё меньше — не ростом, не телом, а местом. Колебалась, как человек, у которого ещё нет права занимать точку на линии огня.
Это было опасно.
Раздалось предупреждение о взлёте.
Люди потянулись внутрь.
Внутри планолёта было тесно и шумно: оборудование, кейсы, закреплённые штативы, серые комбинезоны десантников. Вдоль бортов — ряды кресел, ремни, крепления. Всё здесь было рассчитано на одно: чтобы тебя не швырнуло в стену, когда машина решит, что земля ей мешает. Даже воздух пах “взлётом” — смазкой, электричеством и холодным металлом.
Гейл сел так, чтобы видеть и Китнисс, и Эмили.
Это вышло почти автоматически: Китнисс — ближе, напротив Хеймитч и Плутарх, Эмили — на пару мест дальше, в хвосте, рядом с тяжёлым кейсом, который ей явно мешал, но она не решалась попросить убрать.
Он заметил, как она держит руки. Не на коленях, как человек, который просто едет. А ближе к ремню, к застёжке — будто уже мысленно готовится выдернуть себя наружу.
Плохо.
Это не привычка. Это попытка контролировать хоть что-то.
Планолёт дрогнул и покатился по туннелю. Потом — платформа. Подъём. Давление в ушах. И вдруг — дневной свет, небо, лес вокруг огромного поля. Машина оторвалась и пошла вверх, к облакам.
Эмили — единственная — сразу уцепилась взглядом за иллюминатор. Жадно, почти вцепившись глазами, как пальцами. Словно окно было единственной щелью, через которую можно вдохнуть. Словно если смотреть на небо, можно забыть, что летишь не “наверх”, а туда, где тебя могут разобрать по частям.
И вместе с этим пришло знакомое чувство: когда шум держит тебя в реальности, а до опасности есть несколько минут — в голову лезут вопросы.
Гейл не любил вопросы.
Он любил задачи.
Плутарх заговорил — уверенно, ровно, как человек, который заранее знает “правильный” исход. Про войну в дистриктах. Про поставки. Про то, что Второй остаётся последним — потому что он камень, база и оружие.
Гейл слушал и слышал в этом старую горечь, о которой Боггс уже сказал ему раньше: Второй всегда был ближе к Капитолию. Всегда “другой”. Всегда поставлял солдат. Миротворцев.
— То есть миротворцы… — спросила Китнисс, и в её голосе прозвучало то же, что сидело в нём: желание уцепиться за факт, который можно ненавидеть.
Плутарх кивнул: да, часть — капитолийцы, но в основном — из Второго. Контракты. Долги. “Престиж”. “Шанс выбраться”.
Шанс выбраться из каменоломен — стать рукой, которая бьёт по своим.
Гейл хотел бросить что-то резкое — но рядом сидела Китнисс, рядом — Хеймитч, чуть дальше — Эмили, слушающая не как зритель, а как человек, который считает цену каждого “варианта”.
— Если мы победим, кто будет управлять? — спросил Гейл.
Слова вырвались сами. Не потому что ему нужно было “управление”. А потому что он хотел услышать: будет ли “после”. И будет ли оно вообще.
— Все, — ответил Плутарх. — Республика. Представители от каждого дистрикта. Даже от Капитолия.
— Как в книжках, — буркнул Хеймитч.
Плутарх улыбнулся, будто это не издёвка, а милый спор.
— Как было раньше. В истории.
Китнисс спросила про поражение — и Плутарх ответил мягко, с той своей иронией, от которой у Гейла сводило челюсть: мол, тогда Игры станут “незабываемыми”.
И тут Плутарх достал маленький флакон.
Фиолетовые капсулы блеснули в ладони — слишком ярко для такого серого воздуха.
— “Морник”, — сказал он, как будто показывал новый аромат. — На случай плена.
Он повернул голову к Эмили — как к части реквизита, которая умеет говорить научно.
— Доктор Мур?
Эмили не вздрогнула. Только посмотрела на капсулы так, будто на ладони у Плутарха лежала чужая судьба, аккуратно упакованная в оболочку.
— Действует быстро, — сказала она ровно. — Мозг не успевает ощутить боль. Через три–пять секунд кровь сворачивается, сердце останавливается. Зависит от комплекции.
Она говорила спокойно — врачебно. Так, будто читает протокол.
— В составе — яд, выделенный из ягод морника, и компоненты из токсинов некоторых видов змей. Их разводят в Капитолии. Антидота нет.
Слова легли на воздух тяжело, как металл.
Гейл увидел, как Китнисс напряглась. Не страх — отвращение. Капсула — это не оружие. Это выход, который выбирают за тебя.
Плутарх раздал капсулы. Гейл машинально взял одну и сжал между пальцами.
— Это обязательно? — резко спросила Китнисс, глядя на Плутарха так, будто он предложил ей ошейник.
Эмили подалась вперёд. Не уверенно — как будто заставляла себя вступить.
— Да, — сказала она. И голос у неё был слишком взрослый для её лица. — Обязательно.
Китнисс повернулась к ней мгновенно.
— Это ты сделала?
Эмили не отвела взгляд.
— Я участвовала, — ответила она. — Это будет быстро. Вы не успеете испугаться.
И добавила, прежде чем Китнисс успела бросить ещё одно слово:
— Нам нельзя попадать туда живыми.
Слово “туда” не требовало пояснений.
Капитолий. Подвал. Камера. Экран.
— Нет, — сказала Китнисс жёстко. — Мне это не нравится.
Эмили дёрнула плечом — тонкий жест, не по-военному.
— Мне тоже, — тихо сказала она. И это “тоже” было честным. — Но мне ещё меньше нравится, когда людей делают игрушками. Или показывают на экранах, пока они кричат.
Китнисс смотрела на неё тяжело.
— Ты говоришь, будто уже видела это.
Эмили не ответила прямо. Только коротко выдохнула — как будто удержала то, что не должно прозвучать в салоне с камерами и приказами.
— Я знаю, что бывает с теми, кто “полезный”, — сказала она глухо. — Особенно если он… не их.
Гейл услышал — и понял страшную вещь: она не готова умирать. Она слишком живая для этого. Слишком злится. Слишком цепляется.
И она не готова быть сломленной.
И если выбирать между смертью и рабством — она выбирает смерть.
Плутарх указал Китнисс на маленький кармашек на рукаве — рассчитанный под капсулу. Гейл заметил: кармашек сделан так, чтобы достать можно было даже со связанными руками.
Это было… заботливо.
И ужасно.
Боггс наклонился к Гейлу. Так, чтобы не заметили ни Плутарх, ни камера.
— Хоторн, — сказал он тихо. — Слушай внимательно.
Гейл не повернул головы. Только напрягся.
— Китнисс — приоритет, — продолжил Боггс. — Всегда. Что бы ни случилось, ты хватаешь её и уводишь. Не думаешь. Не споришь. Понял?
У Гейла внутри что-то сжалось, будто туда вбили клин.
— Понял, — ответил он ровно.
— Мур — на мне, — добавил Боггс так же тихо. — Пока это не мешает первому. Но если выбор — ты выбираешь Китнисс. Это приказ.
Гейл кивнул.
Снаружи он был камнем. Внутри всё разрывалось. Потому что он уже пообещал. Там, в подсобке. “Верну к братьям”.
А сейчас ему спокойным, деловым тоном объяснили, что если придётся выбирать — он должен оставить её.
Гейл сидел, сжимая капсулу так, что она почти впивалась в кожу. Смотрел на Китнисс — и понимал: да. Он выберет её. Потому что так устроена эта война. Потому что Китнисс — центр. Потому что если она погибнет, рухнет не только человек — рухнет то, на чём держатся дистрикты.
И всё равно внутри поднималась злость — грязная, бессильная.
На Койн. На схему. На слово “мост”. На то, что Эмили сейчас сидит с ремнём под пальцами и делает вид, что всё нормально — будто ей не шестнадцать, будто она не слишком лёгкая для этой брони, будто ей не страшно.
Он поймал её взгляд.
Эмили смотрела в иллюминатор на облака. Не просто смотрела — держалась за них глазами, как за поручень. По тому, как она заморгала — быстро, слишком часто — Гейл понял: она услышала кусок разговора. Или догадалась. Она всегда догадывается.
Она ничего не сказала.
Только выпрямилась — ровно настолько, чтобы не выглядеть сломанной. Как будто, если её всё-таки придётся оставить, она хотя бы уйдёт не согнувшись.
Гейл отвёл глаза. И в этот момент внутри что-то сдвинулось.
Не мысль. Не образ. Состояние.
Воздух вдруг стал плотнее, вязкий, как перед грозой. Шум двигателей, до этого ровный, фоновый, начал давить — не в уши, а внутрь черепа, будто машина гудела у него под кожей. Свет полосами резал глаза. Пространство вокруг сжалось до размеров кресла и ремней.
Он автоматически отметил: выход слева. Два шага. Металл. Если что — туда.
Пальцы вспотели. Капсула в ладони стала скользкой, живой — словно у неё был собственный пульс. Он сжал её сильнее, до боли, пока костяшки не побелели.
Вдох вышел короткий, обрубленный. Второй — ещё короче. Грудь не хотела расширяться, будто лёгкие забыли, как это делается без команды.
Он заставил себя считать.
Один.
Два.
Три.
Ровно.
Не здесь. Не сейчас.
Ему хотелось встать и ударить что-нибудь металлическое — не от злости даже, а чтобы вернуть телу границы. Чтобы снова почувствовать вес, сопротивление, реальность.
Планолёт продолжал гудеть — ровно, уверенно, будто летел не к руинам и засадам, а на обычное учебное задание.
А Гейл сидел и молчал.
Потому что если он откроет рот — из него вырвется не слово. А вой.
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!