Фортепиано
8 марта 2024, 15:00 Солнце, мигнув своими лучами, скрылось за крышами парижских домов, оставив за собой багровое зарево. Людвиг всё-таки решился наведаться в её квартиру. Он помнил, как три года назад, в этот же день, играл для неё на скрипке. Он взял скрипку и сейчас. Сегодня ей могло бы исполниться шестьдесят восемь, но в сознании её облик отпечатался светлыми всполохами волос, зелёной свежестью глаз и тонкой улыбкой — всем тем, что было скрыто за фатой лет, но что он видел отчётливо, вновь и вновь мысленно посещая все те места, что она ему показала. Однако с каждым днём её присутствие всё более иссякало, и призрак развеивался, словно песок на ветрах Каира… Зато рядышком неизменно появлялась мадемуазель Милла — за год Людвиг пересказал ей каждую историю, прежде поведанную мадам Ирен. Порой Милла заполняла собой всё пространство, и Людвиг уже не мог угадать, в каком времени взаправду находится: эта юная мадемуазель словно бы не покидала его вовсе.
— Мсье фон Ягов! — обрадовалась открывшая дверь Вера. — Давненько вы не заглядывали. С февраля прошлого года, кажется? Проходите.
А ведь вправду — что за сила заставляет время миновать столь быстротечно? Вот уже настал май сорок четвёртого…
— Вы по делу? — уточнила она, и карие глаза устремились на чехол со скрипкой, что он держал в руке.
Экономка была оживлённее, чем он запомнил. Людвиг, кивнув и дождавшись приглашения, переступил через порог. Отказался от чая.
— Я такая нерасторопная, мсье, — неожиданно, в совершенно несвойственной ей манере, запричитала Вера. — В тот раз вы ушли так же стремительно, как появились. Я совершенно запамятовала о письме! Садитесь, я сейчас же его принесу.
Он опустился в кресло и оглядел знакомую гостиную. Над камином вместо зеркала висел портрет — портрет мадам Ирен, написанный, должно быть, в тридцатые. По-аристократически высокомерное выражение лица и глубокий, снисходительный взгляд.
Именно так мадам Ирен поглядела на него, когда их беседа вновь коснулась войны.
Доселе он проводил с ней вечера, по крайней мере, четыре раза в неделю и, казалось бы, темы могли себя исчерпать, но это было не так. Он подметил, как она переживала из-за блокады Ленинграда… Однажды уловил её возмущения по поводу того, что советские самолёты сбрасывали не столь необходимые для людей банки с консервами, а бесполезные агитационные листовки… И, в целом, он её понимал. Учитывая то, что с Финского залива и Ладожского озера были открытые пути… Тем более, некоторые в нынешнем Ленинграде жировали, пока остальные гибли от холода и голода. Страшно. Бесчестно. В войне всегда есть место чести и бесчестью. И всё, размываясь, так или иначе, перемешивается смертельным калейдоскопом. Людвиг сам не осознавал, что делает, когда принялся чеканить:
— Город заминирован, — он замер в дверях. — Наши войска не вводятся туда, чтобы всё и вся не взлетело на воздух. После войны наладится…
Синхронно повернувшиеся, Ирен и Вера заставили его замолчать и после заминки всё-таки вежливо произнести:
— Добрый вечер, — он слегка поклонился.
— Садитесь, — Ирен жестом отпустила экономку, и Людвиг расположился рядом. — Так это из благородства заблокирован мой родной город?
Слова её порезали клинком, и Людвиг нахмурился, чтобы не допустить иных эмоций.
— Мадам…
— Я люблю Россию. Она была моим домом, и в глубине души я мечтаю, что однажды вновь побываю там, пускай и осознаю, что всё изменилось до неузнаваемости, — она провела дрогнувшей ладонью по лицу. — Я не поддерживаю коммунистов. Я не поддерживаю национал-социалистов. Ни за первое, ни за второе извиняться не стану. Это факт. Но, какой бы государственный строй там ни был, сколько можно терзать эту страну?
— А я люблю свою страну. Но сколько лет терзали Германию?
— По всей видимости, все терзают друг друга. Такова природа? — Ирен приподняла бровь и поглядела на него тем самым снисходительным взглядом. — В любом случае, существуют подлецы и праведники, негодяи и святые. Везде есть люди и нелюди. Вы — человек. Я, должно быть, тоже. Так к чему нам терзать самих себя и друг друга тем, на что мы, по сути, не в силах повлиять?
— Я… — он замялся и на миг отвернулся. — Я же штандартенфюрер. Я не могу не влиять…
— Не вы — так кто-то другой, — она плавно махнула рукой. — Вы, позвольте спросить, участвовали в боях?
— Пожалуй, только в административных, — он дёрнул уголком губ. — Один только раз был задействован мой «Вальтер». Я стрелял по ни в чём неповинным деревьям в Польше.
Мадам Ирен, тактично не ставшая уточнять, что послужило для того причиной, позвала Веру и попросила принести чай.
— Как же вы дослужились до звания полковника, Феликс?
— Показал себя юридически грамотным во время Аншлюса… — неохотно признался он. — Потом в Богемии и Моравии. После — в той же Польше. Раз уж мы говорим столь откровенно, звание я получил сразу же по окончании Французской кампании. Вот так. Де-факто из-за меня пострадали не только деревья…
— Вы жалеете? — морщины натянули её лоб; он вглядывался в её лицо, но ничего не ответил. — Иногда приходится выживать, Феликс. С высоты своих лет я могу судить о людях вне зависимости, под какими знамёнами они ходят. И у вас имеется броня более крепкая, чем ваша униформа.
— Какая же?
— Ваше сердце. Доверьтесь ему. Сколь долго я не доверяла своему, помните? Что бы ни произошло, сердце редко ошибается. А вы приглушили его глас, Феликс.
Людвиг вынырнул из воспоминаний, вытащил из чехла скрипку и принялся играть. Письмо он решил прочесть позже — сперва нужно отыграть небольшой концерт в честь мадам Ирен.
«Мелодия» Чайковского, несколько сонат Баха и, наконец, что символично, «Времена года» Вивальди… Искалеченная нога надрывалась, но он героически стоял, и веки его подрагивали в такт исполняемым композициям. Сердце вело его к музыке. А музыка вела его к ней. И почему-то к Милле.
Он не увидел Париж глазами Ирен, но увидел его глазами Миллы. Они встретились через неделю после распития кофе в его кабинете — тогда, чуть меньше года назад. На площади Конкорд у одного из двух фонтанов ближе к востоку — к садам Тюльери, через которых вышли к Лувру.
Старинный королевский дворец классическими, ажурными сводами возвысился над ними. Людвиг знал, что многие экспонаты были вывезены перед началом кампании, но даже те крохи, что остались, вызвали интерес. Мадемуазель Милла рассказывала о каждой картине, о каждом бюсте и статуе, и он восхитился таким подробным знаниям истории. Они обошли все открытые для посещения залы; на душе было легко и спокойно. Подошвы его туфель неровным стуком касались паркета, и он порой вглядывался в точеный и горделивый облик Миллы. На ней была тёмно-коричневая юбка и белая шёлковая блузка с жабо. Кто же она такая, раз всегда носит дорогие ткани? А мадемуазель указывала ему на расписные своды потолков, на обрамлённые золотой лепниной фрески, подводила к вытянутым окнам, через которые он разглядывал Сену и городской рельеф. Внезапно она застыла, выражение её лица лишилось всяческих эмоций, но ненадолго: она мотнула головой и вновь зашагала по анфиладе.
— Что такое? — Людвиг предложил ей локоть.
— Ничего. Просто на мгновение мне показалось, будто всё… — она, прикусив губу, осеклась.
Людвиг же мысленно закончил её фразу — «как прежде». Как прежде никогда не бывает. Они покинули Лувр. Покинули в безмолвии, но каждые выходные виделись и потихоньку обходили всю французскую столицу вдоль и поперёк. На вторую неделю их встреч они пили вино на мосту Александра III прямо из горла — тогда уже пробил комендантский час, но Людвигу никто не посмел бы сказать и слова. Отблески фонарей, вокруг столбов которых танцевали ангелки, покачивались вместе с гладью реки, а Милла, перегнувшись через белокаменный парапет, с лёгкой улыбкой рассматривала их отражения.
— Мадемуазель… — начал он, вглядываясь в её профиль, объятый белёсым и холодным лунным светом. — Я бы хотел что-то для вас сделать.
— Вы и так многое для меня сделали, — просто отозвалась она.
— Скажите, пожалуйста, ваш адрес. Я завтра же привезу вам отменного кофе. Из-за меня вы его не получили в тот раз…
— Я получила кое-что другое, — Милла повернулась; холод сошёл с её лица, и в этой ночи оно напомнило ему сияющее солнце. — Вы даже не представляете, что это для меня значит.
— И всё-таки, отчего вам так важно узнать про Ирен?
Тонкие бровки нахмурились, прямой нос на миг поморщился.
— Мсье, простите, но я не могу… пока не могу.
— Вы мне не доверяете? — Людвиг перехватил её руку, но, словив её взгляд, отпустил. — Ну конечно, я ведь враг…
— Мне вы не враг. Признаться, я давно так чудесно не проводила время. Я по сути своей нелюдима, но вы заставляете меня болтать без умолку, — на её устах расцвела улыбка. — Это просто изумительно. Но мне пора, мсье. До новой встречи.
И каблучки застучали по мостовой. Людвиг решительно захромал за ней. Когда он поравнялся — она сбавила ход.
— Милла, почему вы вечно спешите?
— Я по жизни спешу неспешно, — протянула она с нежданной насмешливостью.
Не обратив внимание на расплывчатый ответ, сделавший его догадки по поводу Миллы ещё более размытыми, он предложил ей локоть и вызвался проводить до дома. Дошли они, впрочем, не совсем до её дома…
Осенью Людвиг вернулся из недлинного отпуска пораньше, и они сумели съездить к Версалю, раскинувшему свои сады подобно крыльям, и Фонтенбло, окружённому прудами. Милла набирала охапку багряно-оранжевой листвы и подкидывала её вверх, и лучи искрящейся дымкой путались в её волосах. В эти мгновения Людвиг забывал о войне. Забывал обо всём и слышал только смех Миллы. Мир вновь обрёл краски.
Снаружи декабрь прохладно-снежно дышал, готовясь уступить место надвигающемуся январю. Невзирая на морозную погоду, рядом с Миллой было тепло. День своего тридцативосьмилетия Людвиг решил отметить в Париже, с Миллой, в одном из респектабельных, но достаточно тихих ресторанчиков. Удивительно, что это заведение так и осталось немноголюдным, учитывая, что многие другие позакрывались…
Однако там он встретил одного из коллег, когда отходил помыть руки. Этот офицер выразил беспокойство по поводу Миллы. Людвиг напрягся, выслушивая его предположения о её участии в сопротивлении. И счёл бы полной чушью, если бы не припомнил, что она почти за год знакомства так и не сообщила собственный адрес и действительно постоянно куда-то торопилась. Это было не столь заметно, а, может, наоборот, он, поглощённый общением, был не в состоянии подмечать очевидные вещи, как это случилось с разгадкой тайны происхождения мадам Ирен. А ведь Людвига очень ценили за его скрупулезное внимание к деталям и фотографическую память! Неужто рядом с дамами, которые вызывают волнение внутри, он так сильно глупеет? Впрочем, коллега сумел аргументировать свои умозаключения, ссылаясь лишь на домыслы, и Людвиг, попрощавшись, вернулся за столик. Он всматривался в личико Миллы, ища подвох в её сущности, а она вдруг поднесла бокал к глазу и, прикрыв другой, поглядела на него сквозь хрусталь с переливающимся золотистым напитком. Людвиг хотел улыбнуться, но сдержался; даже посуровел.
— Милла, вы честны со мной? — приглушённо спросил он.
Она отставила бокал, и нечто, не поддающееся дешифровке, промелькнуло в её выражении. Людвиг свёл брови над переносицей.
— Я могу вам доверять? — с нажимом повторил он.
Окружающие звуки людских голосов, смешков и перезвона посуды показались ему оглушительными на фоне её безмолвия. Она встала, и ему уже было причудилось, что она вновь уйдёт, но она направилась к метрдотелю, который провёл её к роялю и открыл крышку. Тонкие пальчики плавно перебирали чёрно-белые клавиши, мягко подталкивая инструмент петь известный нюктюрн Шопена под номером два.
Людвиг помнил эту игру столь хорошо, что сейчас, когда он мысленно перенёсся обратно в квартиру мадам Ирен, в май сорок четвёртого, ему причудилось, точно бы Милла аккомпанирует его скрипке, хотя, кроме того ноктюрна, ничего более в её исполнении он не слышал. Когда он завершил очередную композицию — дверь в гостиную чуть скрипнула, Людвиг оглянулся и во все глаза уставился на замершую у порога Миллу. В руках она сжимала корзинку с торчащим оттуда багетом.
— Что вы тут делаете? — он опустил руку, и скрипка задела его бедро.
Испуг проскользнул в её взоре, и она, прикусившая губу и не глядящая на него, спешно прошла к креслам. Поставив на столик корзину, она вдруг ухватилась за спинку одного из них и пошатнулась. Людвиг, придержав её, помог ей усесться, а сам устроился рядом — в то кресло, где всегда сидел во время вечерних бесед. Часы гулко отбивали свой ритм. Знакомое, но невесомое видение предстало перед взором, когда он оглядел Миллу, сидящую в кресле Ирен. То, как она держит спину, как вальяжно её руки лежат на подлокотниках… Быть такого не может!
— Скрывать больше нечего, — она уронила лицо в ладони и покачала головой. — Ирина — моя мать. Я не хотела вас в это посвящать, чтобы не… разочаровывать.
— При чём тут разочарование? — ошарашено переспросил Людвиг.
— Вы очень тактичны, мсье, — она вскинула голову. — Не донимали допросами и не выуживали информацию, пускай я наверняка казалась и доселе кажусь вам странной. Учитывая то, что даже не объяснила, отчего мне так важно знать всё об Ирине. Дело в том, что я её почти не видела. И, судя по всему, вам она обо мне ничего не рассказывала. Когда я поступила в университет — мы с ней стали общаться ещё реже, хотя куда уж там… Всё детство я проводила с няньками и гувернантками, пока мама была в разъездах. Затем она велела мне следить за недвижимостью, которую она сдаёт. Я этого не хотела, но была вынуждена. «Твои рисунки тебя не прокормят, Людмила». Полагаю, она пыталась попрекать этим, чтобы как раз-таки они и стали кормить. Чтобы я расшевелилась. И у неё получилось.
— Она была очень мудрой, — согласился Людвиг. — Так ваше полное имя — Людмила?
— Да, — она слегка улыбнулась и задумалась. — Людвиг и Людмила… Забавное созвучие.
— Верно. Даже своего рода музыкальное, — он мельком коснулся её запястья. — Так с чего вы решили, что разочаруете меня?
— Вы всегда говорили о ней с таким уважением и трепетом. И мне не хотелось, чтобы вы наложили её образ на меня из-за того лишь, что я её дочь, — она повела хрупкими плечами и затеребила жемчужные бусы. — Я другая… К тому же, я жила в обиде, из-за которой ужасно злилась на неё, а тут… оказывается, этими вечными разъездами она оплакивала моего отца. После этого я окончательно решила, что, пускай я буду для вас немного чокнутой, но не дам узнать, насколько дурно я обращалась с собственной матерью. Она ведь пыталась наладить отношения…
Слезинки кристалликами покатились по её щекам. Людвиг, поднявшись с кресла, приблизился к Милле и, присев, положил ладони на её колени.
— Хотя я отчего-то считала, что вам она всё обо мне рассказала. Я и сама могла рассказать до того, как вы упомянули про картину. На том портрете была я. Вот почему она не пускала меня в кабинет! Она тоже на меня злилась и не хотела показывать чувства… А ей было просто слишком больно говорить о моём отце! Почему я такая дура?
— Не называйте себя так, — он перевернул ладони, и она вложила в них свои. — Вспомните, что я тоже не смог до многого додуматься.
— Ей стыдно за меня, — она всхлипнула, отняла руки и вновь закрыла ими лицо. — Она поведала вам обо всём, но не обо мне.
— Нет-нет. Ей было стыдно за себя. Перед вами, Милла. За то, что уделяла вам так мало времени. Потому она вам об этом и не рассказывала… И мне… — последнюю фразу он пробормотал. — Посмотрите же на меня, Милла.
Её покрасневшие глаза были огромными и вправду затянули его, словно океан. Он подался вперёд и утёр её слезинку — на его коже осталась тёплая влага, и он растёр её между указательным и большим пальцем.
— Она написала мне письмо, — проговорил Людвиг. — Я его ещё не читал. Хотите быть первой?
Когда она, наконец, кивнула — он протянул ей нежно-голубой конверт. Милла вскрыла его, достала листок и пробежалась по строчкам, но внезапно глаза её замерли, и она принялась озвучивать написанное:
— Должно быть, когда вы получили в руки это послание, я уже отправилась познавать иной мир. Но не смейте огорчаться, право слово! Поверьте мне, Людвиг Эммерих Феликс фон Ягов, несмотря на все невзгоды, я прожила прекрасную жизнь. Кое-что я вам не рассказала, но, думаю, вы о ней сами узнаете — сегодня или завтра. Или через несколько лет, — тут Милла сделала паузу, шумно и прерывисто втянув носом воздух. — Я окунула вас в прошлое, Феликс, за что прошу прощения. Но умоляю: живите настоящим и смотрите в будущее. Живите. Я счастлива встретить вас на своём веку. Вы поистине подарили мне второе дыхание. Я действительно провожу эти часы в счастье, потому что моё сердце спокойно за вас. Не обманите его ожиданий и сами будьте счастливы. Вы справитесь. Ваша добрая старушка в вас верит и неизменно порадуется за вас, Феликс. Исполните это моё желание беспрекословно и в полной мере. С благодарностью за всё. Ваша верная подруга, Ирина.
Внимая её голосу, он отзвуками слышал и мадам Ирен. Она, как и написала, верила в него, верила, что он выживет! И он выжил. Это послание перенесло Людвига в август сорок второго года — тогда он, возвращаясь со службы с приказом, допустил мысль, что видит её в последний раз. А ведь до этого ничто не предвещало беды… К ужину он не притронулся.
— У меня плохие новости, — он опрокинул в себя бокал терпкого густо-багрового вина. — Вы слышали о ситуации в Сталинграде?
Наступление шло успешно. Пока что. Точно спрогнозировать то, что случится через месяц, через два или три, не мог никто.
— Как не слышать… — приборы звякнули о фарфор, и мадам Ирен настороженно выпрямилась.
— Там, по всей видимости, возникла нехватка специалистов в штабе, — тихо добавил он. — Рано утром я отправляюсь в Берлин. А оттуда…
— При чём здесь вы, Феликс? Вы уже два года в Париже.
— Возможно, это ошибка. А, возможно, меня сочли необходимым квалифицированным кадром… — он поковырял вилкой в тушеных овощах. — К концу сентября я буду уже в Сталинграде.
— Есть ли вариант пересмотра этого приказа?
— Быть может, — он наполнил их бокалы. — В любом случае, в боях я участвовать не буду.
Это было не совсем правдой — кто знает, в какой момент оружие может оказаться в его руках. Людвиг предпочитал не загадывать. Морщины на лице мадам Ирен углубились. Невыносимо было наблюдать за этой горечью. Самому было не лучше.
— К чему это уныние? Давайте я вам лучше сыграю, мадам Ирен? — с усилием собрав волю в кулак, ободряюще предложил он. — Я только зайду за скрипкой.
Вернувшись в её квартиру, Людвиг обнаружил Ирен, восседающую на стуле в центре гостиной. С виолончелью. Он впервые видел её с этим инструментом. И сейчас ему предоставится шанс наблюдать за тем, чего он так желал — за этой чудеснейшей игрой! Услышать её музыку.
— Неизвестно, когда вы вернётесь, Феликс. Но вы вернётесь, и я считаю, что нам нужно отрепетировать наш концерт.
Трогательное упоение, этот иссякающий август, лучи солнца, проскользнувшие в гостиную и на миг ослепившие. Их дуэт стал одним из самых прекрасных мгновений в его жизни. Худощавые, но неизменно изящные каждым своим движением руки мадам Ирен нежно и уверенно повелевали смычком; струны ласково переливались под немного узловатыми пальцами. Мелодия наполняла это квартиру, наполняла его сердце, заставляла ликовать и неизбежно верить в лучшее.
— Впервые после революции я играла до того, как солнце полностью село, — она встала и аккуратно прислонила виолончель к стулу, а затем подошла к Людвигу.
— Мадам Ирен, — в смятении прошептал он. — Я должен сказать, что я вас ценю, что вы — единственный человек, который меня понимает, и я, наверное…
— Не стоит, — она улыбнулась. — Забудьте всю ту чепуху, что я говорила о любви. Я не изменила бы ничего в этой жизни, ведь судьба подарила мне моего графа. Пускай и ненадолго. Но ваша любовь не станет бедой. Вы учли мои ошибки, верно, Феликс? Так не повторяйте их.
— Мы будто прощаемся…
Медленно качнув головой, она вдруг сжала его ладонь и поцеловала в щёку. В груди его что-то заныло, ему стало тягостно, но, вместе с тем, Людвиг почувствовал умиротворение.
— Что только не случается в этом мире, с завидной неутомимостью поражающем нас своим сокрушительным несовершенством. Но я убеждена, что вы проживёте замечательную жизнь. Вы, пожалуйста, совершенствуйте свой мир, Феликс.
И тут она вытащила из-под воротника платья золотую подвеску, сняла её и протянула ему. На бледно-жёлтой камее был вырезан чертополох. Мадам Ирен раскрыла его ладонь и вложила туда свой дар.
— Это — самое дорогое моё сокровище, — она сжала его пальцы, а камея чуть ли не обожгла его кожу. — Обязательно верните его.
— Заслужил ли я…
— Взаправду я сразу разглядела вас, — прервала мадам Ирен и, уловив его недоумение, пояснила: — Тогда, два года назад, за ужином. Внешне вы холодны, но, несмотря ни на что, в душе вашей играет скрипка.
Безмолвие, обратившись в фантомные песочные часы, поглотило пространство. И когда последняя из несуществующих песчинок канула вниз — Людвиг сипло, но уверенно заявил:
— Клянусь, я сделаю всё, дабы вернуть вам этот талисман, мадам Ирен.
И окончательно понял, что, в общем-то, не в подвеске было дело…
Он распахнул глаза, и мебель, покружившись, встала на свои места. Милла глядела на Людвига и неосознанно поглаживала его запястье.
— И как было там… — хрипло начала она и запнулась. — В… в Сталинграде?
— Холодно. Голодно. Страшно. Даже в штабе, — он отвернулся. — Моя травма — вечное напоминание о том кошмаре.
— Вы же упали… с лестницы.
— Упал, Милла. Когда спускался в подвал, а стены едва ли не обрушились на меня. Но я ещё везунчик. Сколько народу полегло…
— Не вам себя за это винить, — она запнулась. — Эти бумаги… эти списки… Не вы же их составляли?
Поднявшись, он отошёл и остановился у окна, чуть отодвинув занавеску. Париж смотрел на него многочисленными окнами и резал крышами. Тишина легла свинцовым грузом на плечи.
— У меня была невеста. Но в один день она всё оборвала и пропала. Это было десять лет назад. Я вступил в партию. Хотел найти её, — он помолчал. — И спустя несколько лет всё-таки отыскал. Только вот сперва убил.
— Как это? — она вскочила с кресла.
— Оказалось, она связалась с теми, кто противостоял партии. Бежала в Польшу. Я там был… в тридцать девятом. Помнится, это случилось поздним вечером. Я сидел в кабинете, голова раскалывалась так, что хоть дуло к виску приставляй, — он криво ухмыльнулся. — В списке она значилась под другой фамилией — вышла замуж за того, кто вёл подрывную деятельность. И вела вместе с ним. Я осознал это только тогда, когда ко мне в руки попали досье для допросов иных подрывников. Там была её фотография. Я уточнил, жива ли она. Мой ординарец сообщил: «оберштурмбаннфюрер, вы же накануне поставили подпись. Приговор, как велено, был исполнен утром». Её расстреляли.
— Вы всё же любили её… Людвиг, — Милла подошла к нему.
— Я воображал, будто люблю её, но это, всего скорее, было лишь издержкой юности. После казалось, что это правильно. Тем не менее, нам было хорошо. Когда она исчезла — я был зол и, признаться, обижен, — горький смешок вырвался из его груди. — Может, когда я узнал, что собственноручно уничтожил её — я на миг и вспомнил застаревшие эмоции, но было уже слишком поздно. Осталась лишь вина.
— Вы бы спасли её?
— Я без понятия… — он ссутулился и вздрогнул, когда Милла прикоснулась к его плечу. — Без понятия, как именно я мог бы спасти её… Но это уже не имеет значения.
— Это прошлое. Ирен завещала жить настоящим… И я тоже прошу вас об этом, Людвиг.
— Мадам Ирен не знала эту историю.
— Она бы вас не осудила, — Милла полуулыбнулась. — Видите, мы втроём, что-то утаивая, не хотели друг друга разочаровывать. Но ведь, в конечном итоге, не разочаровали.
Он накрыл её кисть, лежащую на его плече, но тут же мягко скинул с себя и отошёл. Это неправильно. Он вновь позволил себе размечтаться. Милла и Ирен с их неисчерпаемым благородством, всепониманием и всепрощением глубоко в нём ошиблись.
— Милла, я — плохой человек. И русские люди в том числе гибли от моих рук — пусть и не напрямую. Кто только не погиб…
— Русские убивали русских. Немцы убивали немцев. Англичане — англичан… Можно продолжать бесконечно, — она снова сделала шаг к нему. — Не корите себя, Людвиг.
— Мне уже не отмыться, Милла.
На данный момент Людвиг презирал себя отчаянно и беспощадно; хотел сбежать из этой квартиры, от духа славной мадам Ирен, от этой войны, от самого себя. А особенно, от Миллы, облик которой пропитало нечто настоящее, всеобъемлюще-искреннее…
— Знаете, по-моему, вы очень хороший человек, — выговорила она и подняла подбородок. — Вы гораздо лучше, чем сами о себе думаете.
Сердце его словно расширилось — пульсацией протекло по всему его телу. Что-то перевернулось в его сознании, но Людвиг пока не мог дать этому объяснения. Лучи солнца, перемигиваясь, делали Миллу схожей с ангелом. Он шагнул к ней и крепким рывком прижал к себе.
— Ну что вы? — шепнула она, прислонившись щекой к его груди. — Людвиг?
— Ты совсем другая, Милла. Но у тебя такая же огромная душа. Не хочу показаться сентиментальным, но… неужели это судьба?
— Ты уже показался. Теперь мой черёд, — и она с лёгкой грустью рассмеялась, а затем посерьезнела. — Мы познакомились рядом с мамой. А этот талисман, что она дала тебе… Однажды я случайно узнала, что мой отец подарил его маме, когда та сообщила о своей беременности. Ещё в Крыму… Должно быть, это именно мама указала нам друг на друга… Благодаря ей мы с тобой…
Договорить он ей не дал, поскольку эту самую очевиднейшую из истин не нужно было озвучивать. Людвиг коснулся мягких губ почти что целомудренным поцелуем и бережно погладил по шелковистым, завитым лёгкими волнами волосам. Милла шумно глотнула воздух, и этот звук Людвиг сравнил с ощущением карамели, таящей на языке. Отстранился; границ он не смел перейти — лишь, не удержавшись, прильнул к уголку её рта ещё раз.
Выходя из квартиры, он поклонился портрету и предложил Милле локоть. Мадам Ирен теперь не взирала строго — в зелёных глазах плескались искры, а уста вот-вот и растянулись бы в улыбке.
Прикосновение Миллы сделало этот майский вечер во сто крат теплее.
После он ничего не утаивал о себе, да и сам узнал о Милле всё. Она училась петь, музицировать и рисовать, но больше всего её привлекала история искусств. В целом, история мировая — и в этом они были схожи. Она свободно говорила на русском и французском, владела английским. Изъявила желание выучить немецкий — ради него, Людвига. Её же появление на этом свете стало нежданно-негаданным — в последний день июля, когда мадам Ирен уже исполнилось сорок три года.
Людвиг был безмерно рад узнать, что Милла всё же встретилась с матерью незадолго до ухода второй. И что мадам Ирен вложила в завещание записку: «Я так бы хотела всё исправить. Не серчай на меня. Я всегда тебя любила и буду любить. Будь счастлива, Милла. Твоя мама». И всё равно почти целый год Милла избегала появляться в её квартире…
Они же часто встречались в квартире, где он раньше проживал, однако, несмотря на его — и её — желание, ничего, кроме лёгких соприкосновений губами и объятий, между ними не произошло. А ведь нужно было целовать её, целовать и целовать — до мозолей на губах, до судороги в лёгких, до потери пульса! Послать к чёрту все приличия и этот набивший оскомину аристократический протокол! Чтобы она, Милла, отпечаталась не только в душе, но и на коже, чтобы оставить при себе сладостные воспоминания. Дабы жить тем будущим, что он уже успел себе нафантазировать.
Ведь в августе германские войска были вынуждены начать отступление из Франции. Формально объявили «освобождение». Его тотчас потребовали в Берлин…
Перед уездом Людвига они с Миллой посетили могилу мадам Ирен, где вместе дотронулись до чёрного мрамора надгробной плиты.
«Спасибо вам за всё, мадам Ирен, — мысленно произнёс он. — Верьте мне, я буду беречь её, если вернусь в Париж. А уж вернуться я постараюсь».
Они подошли к дому. Завывал ветер, трепал её волосы, норовил сдуть с него фуражку. Быстро стемнело — густые тучи заволокли небосклон. Его багаж уже был загружен в автомобиль — вскоре сюда подъедет шофёр.
— Теперь всё будет иначе, — глухо проговорил он. — Я очень надеюсь, что о тебе не станут судачить… из-за наших встреч.
— Мне наплевать, — она взяла его за руки и жадно заскользила взглядом по его лицу. — Не уезжай… Людвиг, не уезжай.
— Это мой долг, Милла. Если я ослушаюсь приказа — это означает, что я дезертировал. И предал родину…
Она погладила его по щеке, и он, перехватив её ладошку, прильнул губами к прохладной коже.
— Останься… Я была слишком счастлива в эти дни, чтобы завершить всё вот так, — она вдруг схватилась за воротник его кителя; хваталась за него со всепоглощающим рвением; сжала так, словно от этого зависела её жизнь, и, в конце концов, как бы сдавшись, уронила лоб на грудь Людвига и пробормотала в жёсткую ткань: — Прости меня.
Только эта «броня», должно быть, удерживала его взбесившееся сердце, что норовило выскочить наружу, перебив кости. Он захлебнулся воздухом и, дабы скрыть судорожный вздох, утопил собственное лицо в её волосах. От неё пахло ветивером и лавандой.
— Это ты меня прости… — она отстранилась, а Людвиг, не дождавшись её реакции, — лицо её застыло, — поправил фуражку и тяжело вздохнул. — Спасибо тебе за всё. Ты тоже подарила мне второе дыхание… Я не пропаду.
— Нет! — воскликнула она — впервые он слышал, чтобы голос её звучал столь громко. — Мы пропадём. Пропадём для всех. Сделаем то, что не удалось сделать моим родителям. Затеряемся в этом мире, но вдвоём.
Как бы ему хотелось, чтобы так всё и случилось. Но это невозможно — при всех масштабах катастрофы, в которую канула эта планета. Лучше всё закончить здесь и не рисковать её жизнью — она сама не понимает, в какой опасности сейчас оказалась… из-за него. Но и разорвать все нити выше его сил.
Прощания! Прощания! Прощания! Он ненавидел прощания — ненавидел столь всепоглощающе, что душу раздирало в клочья.
— Я любыми способами буду поддерживать с тобой связь, — пообещал Людвиг. — И даже если она оборвётся — я буду помнить тебя, пока жив. Прощай, Людмила.
Мягко отцепив её пальчики от форменного воротника, Людвиг дотронулся до её запястья и, развернувшись, стремительно зашагал прочь — туда, где ожидал шофёр. Перед тем, как повернуть за угол, он оглянулся через плечо: Милла стояла неподвижно, и фонарь подсвечивал её тонкий силуэт, делая её схожей с медным изваянием. Внутри всё разрывалось на части, как стены домов от мощного взрыва. Корёжилось так, как всполохами взмывалась земля от упавшей бомбы. Безысходность — липкая и одновременно металлом скребущая душу — скрутила ком в его горле. Людвиг продолжил свой путь. Нельзя было допускать ничего из этого. Нельзя было! Будь всё проклято и он вместе с этим!
За спиной послышался перестук каблучков, Людвиг замер и развернулся: Милла бежала к нему, а затем вихрем, чуть ли не сбив с ног, упала в его объятия. Он склонил голову и осторожно приник к её губам. Под кожей волнами забегали искорки, словно в бокале с игристым. Поцелуй был тягучим, пропитанным солью её слёз, но для него этот поцелуй стал самым сладким в жизни. И самым горьким.
— Милла…
— Людвиг! Понимаешь, я тебя ждала… Ждала задолго до нашей встречи, — она вновь цеплялась за него отчаянно — так, как утопающий цепляется за деревянный обломок. — И я буду очень сильно тебя любить. Нет, не так… Я уже очень сильно тебя люблю! И, что бы ни произошло, буду ждать.
Теперь он окончательно уяснил, что и сам ждал её столько же, сколько себя помнил: всегда черты, подобные её чертам, всплывали в воображении, стоило ему позволить себе помечтать. Даже даму с собакой — мадам Ирен — он представлял с глазами, что схожи с морским глубинам, и тёмными, как плоды предосенних парижских каштанов, волосами.
— А я люблю тебя… — сказал он. — Люблю — на всю жизнь.
Вновь приникнув к его губам лишь на мгновение, она отпрянула и стремительно зашагала вдоль тротуара. Её слёз уже не было. Его собственные слёзы обожгли веки изнутри, но не вылились за пределы ресниц.
— Ты стала моим миром… — шепнул он, наблюдая, как Милла ускользала, растворялась в тумане, словно полуночное видение.
***
Будучи в Сталинграде, Людвиг писал мадам Ирен, рассчитывая на то, что погибнет именно он, но она не умрёт. Писал обо всём, что взбредёт в голову. Теперь он был рад, что не писал о чувствах, которые он тогда испытывал, ведь то было любовью, какую испытываешь к недосягаемым звёздам, чей свет всё ещё горит для этой планеты, пускай на деле он погас. Мадам Ирен была той любовью, которая просто открыла его глаза, и теперь она отправилась выше небосклона, и свои метания Людвиг, в конце концов, с вечной благодарностью отправил к ней — чтобы её звезда всё-таки никогда не угасла. Милле Людвиг не писал писем — он отправлял ноты для фортепиано. Пришлось вспомнить, как на этом инструменте играть… Он сам сочинял эти этюды, транслируя то, что творится в душе. Фантазировал о своём присутствии рядом с Миллой. Выплакивал невыплаканное под бомбардировки Берлина. Вновь и вновь признавался ей в любви. В ответ она присылала свои рисунки — наброски, которые складывались в единую историю: там было их прошлое. Они на той самой скамейке неподалёку от Триумфальной арки; они на Мормантре — на фоне изящно-белоснежной базилики Сакре-Кёр с выдающимися куполами; они, гуляющие по анфиладам дворца Фонтенбло… В январе сорок пятого приходили и карточки, на которых ею было как бы предрешено и будущее — она изобразила их сидящими на Лазурном побережье, прямо на песке, а чайки, чьи крики, смешиваясь с шелестом волн, фантомно доносились до него, пролетали над их головами. Они гуляли по маковому полю, и он вдыхал пряно-горьковатый аромат, исходящий от алых соцветий. Они вместе глядели на пролетающих мимо гор аистов. Людвиг видел себя подле Миллы на фоне какого-то изысканного шато, обласканного лучами солнца и окружённого кипарисами. «Кипарис есть символ долголетия и бессмертия» — гласила подпись… Он и не предполагал, что эта весточка станет первой и последней с подписью. Ответно он прислал ноты композиций Liebe und Frühling Брамса. Созвониться так не удалось, что весьма предсказуемо — телефонные линии были разрушены. В РСХА, где он служил, с начала сорок пятого года, как и везде, творился бардак, но многие держались. Он в том числе, пускай административные и правовые дела уже мало кого волновали. Ситуация накалялась добела. В феврале случилась страшнейшая вендетта — самые массированные за всю войну авианалёты: англо-американцы тысячами тонн бомб закапывали женщин Берлина и топили в кипящем асфальте младенцев Дрездена. Он занялся помощью в организации госпиталей — и для мирных жителей, и для бойцов Вермахта. Страх, отчаяние и тревога витали в воздухе вместе с пеплом. Он, прикрывая веки так, дабы сквозь решётку ресниц видеть лишь размытые полутона, представлял, что это не пепел, а снег, хлопьями покрывающий землю, но запах гари разрушал иллюзию напрочь. Неизвестности не осталось — исход был ясен, когда Красная Армия прорвала «ворота» Берлина сокрушительной волной. Во внутреннем кармане, у сердца, Людвиг носил последний дошедший до него рисунок. Всю свою жизнь, всю свою любовь без остатка он поклялся отдать Милле. Если выкарабкается… Она — самое главное. Самое дорогое, что у него есть… Он закрывал глаза и видел перед собой её прекрасное лицо. Порой Людвигу казалось, что он выжил лишь благодаря тому, что хотел снова её увидеть. В Сталинграде мысленно воскрешаемая песнь виолончели возвращала его к мадам Ирен. Теперь осталось только звучание фортепиано, которое отправляло его к Милле. С арестом пришли, когда Людвиг сидел за роялем в музыкальном салоне семейного поместья. От стен эхом отдавался ноктюрн под номером два Фредерика Шопена. Русские офицеры позволили ему завершить композицию и с нежданной вежливостью попросили последовать за ними. Он взял заведомо собранный чемоданчик, попрощался с дядей, кузиной и прислугой, а затем переступил через порог. Людвиг не знал, суждено ли ему переступить его в обратную сторону… Стук трости по вымощенной дорожке, ведущей к воротам, гулко отдавался в его сознании. Вид обломков Нюрнберга тянущей болью пронзил грудь. Серость вновь заполонила его жизнь, и только память о Милле стала тем единственным ярким и лучащимся пятном. Его досье разбирали по косточкам несколько месяцев. Перелопатили всю его биографию, каким-то образом разузнали и о Милле, и о мадам Ирен, пускай к следствию это не относилось. Пришлось посвятить в некоторые подробности, которых выслушали молча. После лишь спросили, почему он всё-таки так высок в звании, если сам не убил ни одного человека. Внятного ответа в добавок к уровню его образованности и «успехам» в Польше, уже неоднократно обсуждённых, у него не нашлось. Должно быть, они просто хотели услышать то, в чём он не хотел признаваться даже самому себе, но что являлось фактом. А прежде Людвиг тешил своё самолюбие, нарочито об этом самом факте забывая. Но нынче ничего из этого не имело значения. — Наверное, из-за моей фамилии… — пробормотал тогда он. Должно быть, из-за фамилии его и отпустили — пока условно, без вынесения официального вердикта. Это было своего рода насмешкой. И давлением на чувство вины — в том числе, перед родом. По сути, основные пункты его дела касались одобренных им расстрельных списков. Людвиг так или иначе признал вину — ощущал-то таковую довольно давно. То, что его не повесят и не посадят, уже крайне воодушевляло. Но осталась же вероятность, что его сошлют на принудительные работы? Или лишат права выезда из Германии? Сколько же ещё он не увидит Миллу? Сколько ещё не сможет её обнять? С пыткой сравнимо… Они в разлуке больше полутора лет. Больше полутора лет, наполненных молчанием и отголосками музыки. После всех жертв, после стольких убитых со всех сторон думать об этом, безусловно, весьма эгоистично, но весь его мир и без того рухнул, и на этих осколках Людвиг искал только путь к Милле. Он не раз задумывался: всё ли с ней хорошо, не арестовали ли её за то, что она якшалась с одним из боши, не случилось ли с ней самого страшного… Этого Людвиг не простил бы себе никогда. До рассвета он шатался по уцелевшим и безопасным местам Нюрнберга, то есть — небольшими кругами. Искорёженные стены некогда изящных домов зловеще оттенялись в тусклом свете фонарей. Он старался на них не смотреть — пусто глядел перед собой, непрестанно курил, отчаянно мёрз и размышлял. Нога припомнила ему о минувшей войне — разболелась так, как никогда не болела. За последний год она всё реже ныла, и Людвиг порой переставал хромать — лишь прихрамывал. Подходя к Дворцу Правосудия раз в тридцатый, Людвиг остановился и поглядел на розоватую полоску света, разливающуюся над неровным городским рельефом. Наступало утро. Надо бы поспать. Он захромал дальше, но вдруг замер и содрогнулся — уже не по причине промозглого холода. Из-за угла вынырнул миниатюрный силуэт, который, заприметив его, тоже остановился как вкопанный. — Людвиг? — едва слышно донеслось до него. Однако прозвучало долгожданным громом — высвобождением. Сердце сперва рухнуло, затем взлетело и пустилось вскачь, стремясь вырваться из груди и прыгнуть к ней в ладони. Как тогда, в Париже. Может, он спит и видит сон? Он потёр глаза. Deja vu не рассеялось… Милла… Боль в ноге перестала существовать, когда Людвиг стремительно побежал к ней навстречу. Отбросив трость, он поймал Миллу, тоже ринувшуюся к нему, своими объятиями и прижал к себе так, будто хотел впитать её в себя или себя в неё, будто желал удостовериться, что она действительно здесь. Она здесь. Теперь существовать перестало всё, кроме Миллы. Людвиг, отстранившись, обхватил ладонями её нежное личико и принялся осыпать поцелуями каждый миллиметр. Он целовал её лоб, её трепещущие веки, её нос, её скулы, щеки, подбородок… — Как ты здесь оказалась? Милла… Моя Милла… Как ты здесь? Я скучал… Я так счастлив… так счастлив… — хаотично шептал он между поцелуями, переходя с немецкого на французский и наоборот. — Как же я тебя люблю… — И я скучала, и я тебя люблю, — её руки крепче обвили его плечи, и она улыбнулась так открыто, что ему показалось, словно солнце уже взошло. — Ты свободен, Людвиг. Я всё узнала. Всё-всё узнала! — Но как? — от удивления он даже нахмурился. — У меня есть определённые связи. Но это неважно. Уже неважно. Ты полностью свободен! — воскликнула она и рассмеялась. — Мы свободны, — констатировал он и, наконец, приник к её устам. Вправду неважно, как ей удалось это выведать — быть может, она сдаёт недвижимость какому-то судье, следователю или в самом деле была как-то связана с главами сопротивления де Голля. Неважно, куда они направятся завтра. Важно то, что они вместе, что Людвиг сможет поехать вслед за ней куда угодно. Посетить все те места, в которых она пророчески их нарисовала… Он не мог поверить! Неужели это прощение? Все мысли испарились, когда она с неистовым жаром и со всей искренностью ответила ему. Все, кроме одной. Всё будет замечательно. Солнце взошло на востоке. Близилась весна. Милла улыбалась сквозь поцелуй. Стало очень тепло.Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!