Глава 21.
5 марта 2026, 15:19Солнечные лучи, непривычно яркие и горячие для петербургского августа, щедро заливали гостиную квартиры на Мойке. Золотистая пыль танцевала в длинных косых столбах света, падающих на паркет. Окна были раскрыты настежь, но даже близость воды не приносила желанной прохлады — воздух стоял неподвижный, тяжелый, пропитанный запахом нагретого гранита и цветущих лип.
Анна Петровна полулежала на широком диване, подложив под локоть расшитую шелком подушку. В руках она держала небольшую книжку в светло-желтой обложке — это была первая глава «Евгения Онегина», изданная в феврале этого года и ставшая главным предметом обсуждения во всех салонах. Строки Пушкина легко ложились на душу, странно резонируя с томительным летним зноем: «...Онегин, добрый мой приятель, родился на брегах Невы, где, может быть, родились вы или блистали, мой читатель...»
Рядом, заняв почти всё свободное место на диване, растянулся Норд. Огромный бернский зенненхунд тяжело и мерно дышал, высунув розовый язык. Его густая трехцветная шерсть казалась сейчас слишком теплой даже на ощупь. Время от времени он приоткрывал один глаз, лениво следя за мухой, и тяжело вздыхал, словно укоряя хозяйку за то, что в такую жару они всё ещё заперты в четырех стенах.
Анна ласково провела рукой по мощному загривку пса.
— Потерпи, Норд, скоро пойдём, — прошептала она, переводя взгляд с книжной страницы на тихую гладь Мойки за окном. — Еще совсем немного.
В глубине квартиры послышались шаги Спиридона, вернувшегося с какими-то поручениями. Через минуту он показался в дверях гостиной, обмахиваясь картузом. Лицо его раскраснелось, но в глазах светилось облегчение.
— Анна Петровна, — проговорил он, почтительно склонив голову, — на улице-то полегчало. Ветерок с Невы потянул, свежестью пахнуло. Тени удлинились, теперь и до Летнего сада дойти можно, не опалившись. Температура, почитай, спадать начала.
Норд, услышав знакомый тон и, кажется, само слово «улица», мгновенно поднял голову и коротко, басовито гавкнул, виляя хвостом так, что подушки на диване заходили ходуном.
— Видишь, — улыбнулась Анна, закрывая книгу и закладывая её тонкой атласной лентой. — Он всё понимает. Пелагея!
Из кухни тут же выглянула Пелагея, вытирая руки о передник.
— Да, матушка Анна Петровна?
— Приготовь мне легкую накидку и шляпку с широкими полями. Мы с Нордом выйдем прогуляться.
Анна поднялась, чувствуя, как после долгого сидения за книгой тело приятно требует движения. Она подошла к зеркалу, поправляя выбившийся локон. В голове всё ещё крутились рифмы Пушкина, но мысли невольно перескакивали на недавние разговоры. Наталья Рылеева звала её на днях на чай — нужно было обязательно зайти, обменяться новостями.
Норд уже спрыгнул с дивана и нетерпеливо переступал лапами у двери, когтями выстукивая по паркету дробь. Его хвост-пропеллер не останавливался ни на секунду.
Когда они вышли на набережную, обещанный Спиридоном ветерок действительно коснулся лица Анны. Он был ещё тёплым, но уже не обжигал. Мойка блестела, отражая нежно-голубое, почти выцветшее от зноя небо.
Они медленно пошли вдоль чугунной ограды. Анна наслаждалась тишиной и спокойствием этого часа, когда город начинает оживать после полуденной сиесты. Однако это спокойствие было обманчивым. Она знала, что за стенами этих красивых особняков, в душных кабинетах, сейчас решаются судьбы, о которых не пишут в модных романах. И её собственное имя, как она смутно догадывалась, всё чаще всплывало в этих тайных беседах.
Норд вдруг натянул поводок, заинтересованный чем-то у самой воды. Анна остановилась, глядя, как мимо проплывает небольшая лодка. Ей показалось, что на мгновение в толпе прохожих мелькнул знакомый силуэт в военном мундире, но ветерок взметнул подол её платья, и когда она поправила его, набережная снова казалась пустой и мирной.
Солнце медленно клонилось к горизонту, окрашивая воды Мойки в медно-красные тона. Прохладный ветерок с Невы приятно холодил лицо, и Анна чувствовала, как дневная тяжесть уходит. Норд шел рядом, его мощные лапы мерно постукивали по гранитным плитам набережной. Он был воплощением достоинства: пушистый хвост-перо слегка покачивался, а внимательные карие глаза следили за каждым движением хозяйки.
— Ну что, теперь-то хорошо? — улыбнулась Анна, поглаживая его по густой, пахнущей свежестью шерсти.
Они миновали Синий мост и свернули к строящемуся Исаакиевскому собору, который в лучах заката казался отлитым из чистого золота. Норд вел себя на редкость прилежно, лишь изредка останавливаясь, чтобы обнюхать какой-нибудь особенно важный с собачьей точки зрения камень. Но вдруг что-то изменилось. Уши пса встали торчком, он замер, втягивая носом воздух, и внезапно, не издав ни звука, рванул вперед.
— Норд! Стоять! — вскрикнула Анна, но поводок скользнул по ее ладони, обжигая кожу.
Зенненхунд, несмотря на свою массивность, летел удивительно быстро. Анна, подхватив подол платья, бросилась следом. Сердце колотилось в горле. Она видела лишь мелькание черного пятна среди редких прохожих. Норд вылетел на простор Сенатской площади, пронесся мимо Медного всадника и затормозил у самого здания Сената, где в тени колонн стояла небольшая группа людей.
Когда Анна, запыхавшаяся и раскрасневшаяся, добежала до него, она замерла от неожиданной картины. Ее грозный с виду «медведь» сидел совершенно неподвижно, преданно заглядывая в глаза маленькому мальчику лет семи. Мальчик в нарядном кургузом пиджачке с восторгом зарылся обеими руками в густую шерсть на загривке Норда.
— Ой, какой он огромный! — звонко произнес ребенок, не замечая подошедшей Анны. — И совсем не кусается, правда? У него глаза как пуговицы на папином мундире.
— Он очень добрый, — выдохнула Анна, подходя ближе и стараясь унять дыхание. — Извините его, сударь, он обычно так не убегает. Видимо, вы ему очень понравились.
Мальчик поднял на нее ясные, живые глаза и серьезно кивнул:
— Его зовут Норд? У него на ошейнике написано. Я Саша. Мы с папой гуляем, но он заговорился с офицером.
В этот момент из-за массивной колонны вышел мужчина. Он был высок, статен, с безупречной выправкой и холодноватым, но поразительно красивым лицом. На нем был мундир, который сидел как влитой.
— Александр, ну куда же ты так внезапно… — начал он мягким, но звучным баритоном, в котором не было строгости, а лишь отеческая забота. Он остановился, увидев сына рядом с огромным псом и незнакомой дамой.
Анна почувствовала, как земля уходит у нее из-под ног. Прошло столько лет, черты лица стали резче, взгляд — тверже, но этот разворот плеч и форму губ она не могла забыть. Из памяти мгновенно всплыли старые аллеи Гатчинского парка, смех и детское обещание никогда не расставаться.
— Николай Павлович? — почти шепотом произнесла она, и это имя прозвучало как пароль из прошлой жизни.
Великий князь вздрогнул. Его взгляд, только что рассеянно скользивший по фигуре Анны, внезапно сфокусировался. Он сделал шаг вперед, внимательно вглядываясь в ее лицо. В его глазах отразилось замешательство, сменившееся узнаванием, которое было почти болезненным.
— Анна Петровна? Багратион? — он произнес это так, будто пробовал забытое слово на вкус.
Его взгляд медленно опустился ниже, к ее шее. Там, поверх воротничка легкого прогулочного платья, на тонкой серебряной цепочке висел маленький, потемневший от времени образок Николая Чудотворца.
Николай Павлович сделал шаг вперед, и его обычная маска непроницаемого спокойствия дала трещину. Он смотрел на потемневшее серебро так, словно видел не просто вещь, а живой осколок того времени, когда он еще не был обременен государственным долгом, а она — светскими условностями.
— Tu le portes, — прошептал он, и в этом «ты» было больше близости, чем в любых официальных приветствиях. — Спустя столько лет... Я думал, он давно затерялся в шкатулках или остался лишь в моей памяти.
Анна невольно коснулась пальцами прохладного металла. Сердце колотилось так сильно, что, казалось, оно вот-вот выпрыгнет из груди.
— Я долго не надевала его, Николай Павлович, — тихо призналась она, глядя ему прямо в глаза. — Но в прошлом ноябре... мне приснился сон. Странный, тревожный сон о большой воде и ледяном ветре. И с тех пор больше не снимаю. Он словно оберегает меня.
Николай помрачнел. Ноябрь 1824 года... Время страшного наводнения, когда Нева едва не поглотила город. То, что именно тогда Анна снова надела его подарок, показалось ему чем-то большим, чем просто совпадением.
— Ноябрьская буря многих заставила искать спасения в вере, — глухо произнес он. — Je suis heureux que mon cadeau d'enfance vous ait été utile.
Маленький Саша, чувствуя необычайное напряжение между взрослыми, осторожно потянул отца за рукав мундира.
— Папа, а почему ты смотришь на медальон? Это твой святой, да? Николай Чудотворец?
Великий князь вздрогнул, возвращаясь в реальность. Он положил руку на голову сына, но взгляд его по-прежнему был прикован к Анне.
— Да, Александр. Это мой покровитель. Когда-то очень давно я доверил его Анне Петровне, чтобы он хранил ее так же, как хранит меня.
Он замолчал на мгновение, и в этом молчании Петербург с его гранитными набережными и строгими дворцами словно исчез. Остались только они двое и огромный пес, который преданно положил голову на колено ребенку.
— За это время сменились эпохи, Анна. Я стал другим, и ты... ты стала еще прекраснее, чем в моих воспоминаниях,—Николай Павлович горько усмехнулся.—Но этот образок — он напоминает мне, что где-то под этим мундиром всё еще живет тот мальчик из Гатчины.
Анна почувствовала, как к горлу подступил комок. Она видела перед собой человека, на чьи плечи скоро могла лечь судьба всей империи, но сейчас он смотрел на нее с той же щемящей нежностью, с какой маленький Коля надевал цепочку на шею своей подруги.
Княжна, стараясь перевести разговор в более обыденное русло и унять дрожь в руках, тихо спросила:
— Что же привело вас сюда, к Сенату, в столь поздний час? И почему маленький Александр сопровождает вас в делах, которые, верно, требуют тишины кабинетов?
Николай Павлович на мгновение снова стал тем самым официальным лицом, «каменным великим князем», каким его знал весь Петербург. Он поправил перчатку и холодно взглянул на массивное здание Сената.
— Обычные дела службы, Анна Петровна, — ответил он сухим, почти военным тоном. — Осмотр караулов, краткое совещание с господами сенаторами... Порядок требует личного присутствия.
Он замолчал, и между ними снова повисла тяжелая пауза, наполненная лишь криком чаек над Невой и фырканьем Норда. Но близость Анны и вид старого образка на ее шее словно взломали его внутреннюю броню. Николай тяжело вздохнул, и его плечи на миг опустились, как будто на них разом навалилась тяжесть всего небесного свода.
— Нет, зачем я лгу тебе... — прошептал он, и в его голосе зазвучала неприкрытая горечь. — Мы здесь не ради караулов. Я пытаюсь привыкнуть к мысли, которая выжигает мне душу.
Он посмотрел на сына, который в это время увлеченно что-то шептал на ухо огромному псу, а затем снова перевел взгляд на Анну.
— Мой брат, Константин... он наотрез отказывается от престола. Он прислал письма из Варшавы. Он не желает ехать в Петербург. Он не собирается брать на себя бремя империи.
Анна замерла, пораженная этой новостью. В кулуарах поговаривали о странном поведении цесаревича, но услышать это из уст самого Николая было совсем иным.
— Mais pourquoi ? — в замешательстве спросила она. — Ведь он старший! Это его законное право, его долг перед памятью вашего отца и покойного государя!
Николай Павлович горько усмехнулся, и в этой усмешке было больше боли, чем иронии. Он подошел ближе, так что Анна почувствовала запах сукна его мундира и дорогого табака.
— Он боится, Анна, — почти беззвучно произнес великий князь. — Он смертельно напуган. Константин всегда говорил: «Меня задушат, как задушили отца». Та ночь в Михайловском замке... она стоит перед его глазами каждый раз, когда он слышит слово «корона». Он не хочет быть императором, он хочет жить — просто жить со своей Жанеттой в Польше, вдали от этой ледяной площади и этих бесконечных заговоров, которыми дышит наш город.
Николай посмотрел на свои руки — сильные, привыкшие к оружию и чертежам, но сейчас заметно подрагивающие.
— Он говорит, что не рожден для трона. Что он солдат, а не самодержец. Но он не понимает, что своим отказом он бросает империю в пропасть безвластия. И теперь... — он запнулся, и его взгляд стал почти затравленным.
Он вновь коснулся взглядом серебряного образика на ее груди.
— Сегодня я пришел сюда, чтобы посмотреть на это здание, на эту площадь... и понять, смогу ли я устоять, когда наступит час. И, признаться, мне страшно так же, как и Константину, но по-другому. Я боюсь не за свою жизнь. Я боюсь не справиться с тем, что уготовил мне Господь.
В этот момент солнце окончательно скрылось за горизонтом, и тень от Медного всадника легла прямо к их ногам, длинная и холодная, словно сама история вступала в свои права.
— Нам пора, — Николай вдруг резко выпрямился, возвращая себе военную выправку. — Дела службы не терпят отлагательств. Но я... я не хочу, чтобы мы снова потерялись на десять лет.
Он приложил руку к козырьку в официальном жесте, но его глаза сказали гораздо больше.
— Александр, попрощайся с дамой. Норд, — он коротко кивнул псу, — ты сегодня сослужил добрую службу.
Мальчик весело помахал рукой, и они с отцом двинулись в сторону Дворцовой набережной. Анна стояла неподвижно, сжимая в ладони серебряный образок. Она чувствовала, как металл согревается от ее тепла, и знала: сон в ноябре 1824 года не был случайностью. Их история, начавшаяся в детстве, только что получила свое продолжение здесь, на ветреной Сенатской площади.
Николай и маленький Александр скрылись в сиреневых сумерках набережной, а Анна еще долго стояла, глядя им вслед. Огромный Норд, словно чувствуя ее состояние, не тянул поводок, а лишь тихонько подтолкнул ее носом в ладонь, напоминая о своем присутствии.
— Пойдем, — прошептала она, погладив пса по густой шерсти. — Погуляем еще немного.
Они медленно побрели вдоль Невы. Холодный ветер заставлял прохожих плотнее кутаться в шинели, но Анна его не замечала. В голове набатом звучали слова Николая: «Константин отказывается... безвластие... чаша движется ко мне». Она понимала, что стала свидетельницей тайны, способной взорвать этот город. Но почему-то мысли ее, вопреки логике, начали ускользать прочь от императорских дворцов — туда, в пыльный и знойный юг, в Тульчин.
Снова перед глазами возникли два лица, которые не давали ей покоя последние месяцы. Резкий, почти пугающий своей убежденностью взгляд Павла Пестеля и мягкая, но решительная улыбка Сергея Муравьева-Апостола. От них не было вестей уже несколько недель, и эта тишина казалась Анне зловещей.
«Почему я жду октября?» — вдруг подумала она, остановившись у парапета. Изначально она планировала поездку в Тульчин в середине осени, когда спадет жара и светская жизнь Петербурга окончательно наскучит. Но сейчас, после слов Николая о грядущей буре, ее охватило необъяснимое, почти физическое беспокойство. Ей казалось, что там, в штабе Второй армии, сейчас решается нечто не менее важное, чем в кабинетах Зимнего дворца.
«Нужно ехать сейчас. На следующей неделе. Или даже раньше», — твердо решила она. Ей и в голову не могло прийти, что Пестель, чьи письма она так тщетно ждала с юга, уже несколько дней находится здесь, в самом сердце империи, проводя тайные встречи с Рылеевым и Трубецким в прокуренных кабинетах за зашторенными окнами.
Когда Анна наконец свернула на свою улицу и подошла к массивным дверям своего дома, она чувствовала себя совершенно опустошенной. Фонари горели тускло, отбрасывая длинные, изломанные тени на брусчатку.
Она заметила темную фигуру офицера. Он стоял в тени раскидистого дерева, прислонившись спиной к камню, и курил. Анна не обратила на него внимания — мало ли офицеров гуляет по ночному Петербургу, ожидая свиданий или возвращаясь из караула. Она уже потянулась к дверной ручке, когда Норд вдруг резко остановился, натянул поводок и издал низкий, предупреждающий рык.
— Тише, Норд, свои... — начала было Анна, но не договорила.
— Vous avez rendu votre fidèle garde nerveux, Anna Petrovna. Et il semble qu'ils aient complètement oublié l'odeur du tabac du Sud.
Голос был сухим, низким и до боли знакомым. Офицер сделал шаг из тени, и свет ближайшего фонаря выхватил его бледное лицо с острыми чертами и пронзительными, почти лихорадочно блестящими глазами.
— Павел Иванович? — выдохнула Анна, и ее рука невольно метнулась к серебряному образку на шее. — Вы... здесь? Но как? Почему не предупредили?
Пестель не улыбнулся. Он лишь слегка склонил голову, и в этом жесте было что-то от хищной птицы, заметившей добычу.
Анна не стала дожидаться его холодного, выверенного ответа. Все слова, которые она готовила для их встречи в далеком октябре, все вопросы и обиды на его долгое молчание мгновенно испарились, едва она увидела эти знакомые черты в тусклом свете петербургского фонаря.
Кожаный поводок скользнул по её ладони и с мягким шлепком упал на влажную от речной сырости брусчатку. Норд, почувствовав свободу, лишь шумно фыркнул, но остался стоять рядом, преданно охраняя тишину этого странного момента.
Анна сделала шаг вперед и порывисто, почти отчаянно, прижалась к Пестелю. Она уткнулась лицом в жесткое сукно его мундира, пахнущее дорогой кожей, пылью бесконечных дорог и тем самым горьковатым южным табаком, который навсегда ассоциировался у неё с ним. Она не видела его с того самого декабря 1824-го — бесконечные восемь месяцев неизвестности, которые она пыталась заполнить светской суетой и прогулками вдоль Мойки.
Павел Иванович замер. Вся его натура, привыкшая к дисциплине, тайне и стальному самоконтролю, на мгновение дала сбой. Он был напряжен до предела — его пальцы, затянутые в перчатки, едва заметно дрожали. Южное общество было под угрозой, доносы множились, петля вокруг комитета затягивалась, и он чувствовал это кожей. Но здесь, в кольце рук Анны, этот железный человек на секунду позволил себе слабость. Он медленно опустил руки ей на талию, прижимая её к себе. Ему были до боли приятны это тепло и искренность; среди предательств и политических расчетов Анна оставалась единственным живым, настоящим чувством, которое он еще позволял себе испытывать.
— Вы совсем не бережете себя, Анна Петровна, — негромко произнес он, и в его сухом голосе проскользнула непривычная хрипотца. — Бросаться на шею офицеру посреди улицы… Петербург — город сплетен.
— Пусть говорят что хотят, — прошептала она, не желая отпускать его. — Вы здесь. Я собиралась в Тульчин через два месяца, я не верила, что увижу вас раньше. Павел, что случилось? Pourquoi n'êtes-vous pas dans l'armée ?
Пестель осторожно отстранился, чтобы заглянуть ей в лицо. Его взгляд оставался лихорадочно блестящим, полным той затаенной тревоги, которую он никогда не выдал бы перед своими соратниками. О том, что его дело висит на волоске, что за ним, возможно, уже следят ищейки тайной полиции, ей знать было не положено.
— Просто дела, Анна, — коротко ответил он, надевая привычную маску спокойствия. — Служебная необходимость привела меня в столицу на несколько дней. Нужно было уладить кое-какие вопросы… и я не мог не зайти.
Он не знал, что всего несколько часов назад она стояла перед Николаем Павловичем и слушала его предостережения. В этот вечер август в Петербурге казался особенно холодным, несмотря на календарное лето.
— Нам нельзя стоять здесь, — Пестель быстро оглядел пустую набережную Мойки, подмечая каждую тень. — Лишнее внимание сейчас ни к чему ни мне, ни вам.
— Идемте в дом, — Анна подняла поводок, её сердце всё еще колотилось в горле.
Они вошли под массивные своды подъезда. Внутри пахло старым камнем и воском. Поднимаясь по лестнице к её квартире, Анна чувствовала за спиной его уверенный, тяжелый шаг. Она еще не знала, что этот визит — вовсе не случайность и не просто «дела», а возможно, их последняя возможность увидеть друг друга перед тем, как буря, о которой говорил Николай, окончательно захлестнет их жизни.
Войдя в гостиную, Анна зажгла лампу. Свет выхватил бледное, изможденное лицо Пестеля. Он снял фуражку, и она увидела, как сильно он изменился за эти месяцы — морщины у глаз стали глубже, а взгляд — еще более фаталистичным.
— Вы выглядите так, будто не спали неделю, Павел Иванович, — сказала она, подходя к столу, чтобы налить вина. — Садитесь. Здесь вы в безопасности.
Пестель подошел к окну и, не отодвигая тяжелую портьеру, замер, вглядываясь в темноту улицы, где внизу чернела вода Мойки.
— Безопасность — это иллюзия, Анна Петровна, — тихо произнес он, не оборачиваясь. — Но за этот вечер я готов заплатить любую цену.
Огромный пес, до этого настороженно наблюдавший за гостем из угла, наконец решился. Норд подошел к Пестелю и, издав тихий, вибрирующий звук, похожий на ворчание, ткнулся широким влажным носом прямо в ладонь Павла Ивановича.
Пестель вздрогнул и посмотрел вниз. Его брови удивленно поползли вверх, а на изможденном лице на мгновение проступило почти детское недоумение. Он медленно протянул руку, затянутую в белую перчатку, и коснулся густой, шелковистой шерсти на загривке пса.
— Неужели это тот самый комок шерсти? — голос Павла стал мягче, лишившись своей обычной командной сухости. — Он вырос в настоящего зверя.
— Он вырос в преданного друга, Павел, — улыбнулась Анна, подходя ближе. Она положила руку на плечо Пестеля, чувствуя под пальцами жесткое сукно его мундира. — Иногда мне кажется, что он понимает больше, чем люди. Когда вы не писали, он часами лежал у моих ног, будто чувствовал мою тревогу.
Пестель продолжал гладить собаку, и Норд, окончательно признав в нем «своего», тяжело вздохнул и улегся на ковер, придавив своим весом сапог полковника. Павел не стал убирать ногу. В этой близости с животным, в этом простом тепле было что-то, чего ему так не хватало в штабах и на тайных собраниях.
— Кстати, о друзьях, — Анна чуть склонила голову набок, внимательно наблюдая за выражением его лица. — Как там поживают Михаил и Сергей Иванович?
Рука Пестеля на загривке Норда замерла. Он медленно выпрямился, и его лицо мгновенно приняло то самое отстраненное, почти ледяное выражение, которое он использовал как щит.
— У господина Бестужева-Рюмина и подполковника Муравьева-Апостола дела идут своим чередом, — сухо ответил он, глядя куда-то мимо неё, в темный угол комнаты. — Они крайне заняты службой. Удивительно, что у них находилось столько времени на визиты к вам. Полагаю, их общество было вам… весьма полезно в моем отсутствии.
Анна не выдержала. Она увидела эту едва скрываемую тень недовольства, эту суровую складку между бровей, которую он так старательно пытался выдать за равнодушие. Легкий смех рассыпался по комнате.
— Павел Иванович! — она шагнула к нему вплотную, так что их разделяли считанные сантиметры. — Если бы я не знала, что передо мной человек, мечтающий перекроить всю Россию, я бы подумала, что вы просто… ревнуете. Неужели великий Пестель видит угрозу в двух блестящих офицерах, которые просто пытались скрасить одиночество дамы?
Она протянула руки и взяла его лицо в свои ладони. Кожа его была холодной, а челюсти плотно сжаты.
— Вы серьезны, как устав караульной службы, — прошептала она, лукаво улыбаясь. — Михаил читал мне свои переводы, а Сергей Иванович говорил о музыке. Они ни слова не сказали о вас — представляете? Мы говорили о чем угодно, только не о вас.
Пестель накрыл её руки своими, всё еще в перчатках. Его взгляд смягчился, но в нем всё равно читалось какое-то мрачное упорство.
— Речь не о ревности, Анна. Речь о времени. В наше время… — он запнулся, подбирая слова, — слишком много пустых слов. А Бестужев и Муравьев — мастера красивых фраз. Мне неприятно думать, что пока я… впрочем, неважно.
— Важно, — возразила она, касаясь носом его щеки. — Вам неприятно, что кто-то другой видел мою улыбку, пока вы хмурились над своими картами. Признайтесь, Павел. Хоть раз в жизни будьте не полковником, а просто мужчиной.
Павел Иванович закрыл глаза, вдыхая аромат её духов — тонкий запах роз и пудры. Его руки на её талии сжались чуть крепче, чем требовали приличия.
— Вы — моя единственная непоследовательность, Анна, — негромко произнес он, наконец сдаваясь. — В моих планах нет места чувствам, но когда я вхожу в этот дом, все мои параграфы и расчеты рассыпаются в прах. И да… мне крайне досадно, что они видели вас чаще, чем я.
Он притянул её к себе, и на мгновение тишина гостиной стала почти осязаемой. Норд, решив, что всё в порядке, уютно засопел у их ног.
— Расскажите мне правду, — прошептала Анна ему в шею, чувствуя, как бьется его пульс. — Зачем вы приехали на самом деле? В городе неспокойно, Павел. Я чувствую это в воздухе. Вы здесь не из-за «служебной необходимости».
Пестель отстранился ровно настолько, чтобы посмотреть ей в глаза. В их глубине она увидела нечто такое, от чего у неё похолодело внутри — это была решимость человека, который уже выбрал свой путь и знает, что с него нет возврата.
— Le monde change, Anna. И Петербург скоро станет центром этих перемен. Я приехал, чтобы убедиться… — он замолчал, подбирая слова, — чтобы увидеть то, что мне дороже всего, прежде чем начнется буря.
Он взял её за руку и повел к дивану, не выпуская её ладонь ни на секунду, словно боясь, что она исчезнет, если он ослабит хватку. Норд поднялся и последовал за ними, усевшись рядом и положив голову на колени Анны, объединяя их в этот странный, тревожный и в то же время невероятно нежный круг.
Павел Иванович на мгновение прикрыл глаза, позволяя теплу её ладоней проникнуть сквозь ту ледяную корку, которой он оброс за годы тайных собраний и штабной службы. Слова об «искусстве пугать мирных барышень» заставили его губы дрогнуть в едва заметной, почти болезненной улыбке.
— Вы правы, Анна. В ту ночь в Тульчине я действительно был грабителем, — его голос стал тише, глубже, лишаясь своей обычной металлической твердости. — Но я пришел не за чертежами республики. Я пришел, чтобы украсть у судьбы хотя бы этот взгляд через окно. Помню, как Норд — тогда еще крошечный, нелепый комок шерсти — высунул нос из-под вашей шали и тихо тявкнул на меня. Он единственный, кто тогда почуял во мне угрозу... или, быть может, родственную душу.
Он медленно убрал одну её руку от своего лица и, не выпуская её пальцев, коснулся ими своей груди, там, где под плотным сукном мундира глухо и тяжело билось сердце.
— Вы спрашиваете, зачем я здесь? — Пестель посмотрел ей прямо в глаза, и в этом взгляде не было места для политики. — Я приехал, потому что в «Русской Правде» я расписал всё: от прав граждан до границ губерний. Я учел всё, кроме одного — того, что в Петербурге живет женщина, которая делает все мои логические построения бессмысленными.
Он замолчал, и тишина в гостиной стала тяжелой, как перед грозой. Норд, почувствовав перемену в настроении , поднял голову и внимательно посмотрел на Павла, словно требуя честности.
— В городе не просто неспокойно, Анна. В городе решается судьба империи. И я — один из тех, кто держит руку на рычагах этой судьбы. Но прежде чем... прежде чем всё придет в движение, мне нужно было увидеть, что вы здесь. Что вы в безопасности. Что вы всё еще помните того «ночного грабителя», который стоял под вашим окном в Тульчине.
Он снова притянул её к себе, на этот раз почти отчаянно, и уткнулся лицом в её волосы.
— Вы говорите, Сергей и Михаил не поминали меня? — он коротко, горько усмехнулся. — Это потому, что они боятся меня. Боятся моей тени даже в вашем доме. Они видят во мне только холодный разум и неумолимую волю. И только вы... только вы и этот пес, кажется, знаете, что этот разум может лихорадочно искать оправдание, чтобы просто задержаться в вашей гостиной лишний час.
Анна чувствовала, как его плечи, всегда прямые, словно скованные невидимым панцирем, наконец расслабились. Но в этой внезапной мягкости было нечто пугающее — так затихает ветер перед тем, как превратиться в ураган.
— Пообещайте мне, — прошептал он ей в самое ухо, и его дыхание обожгло кожу. — Чтобы ни случилось в ближайшие дни... какие бы слухи ни дошли до этого дома... не верьте тем, кто скажет, что у Пестеля нет сердца. Оно здесь. Ça a toujours été là.
Норд внезапно издал негромкий, вибрирующий звук — не то стон, не то вздох, — и плотнее прижался к их ногам, словно пытаясь своей огромной массой удержать это мгновение, не дать Павлу Ивановичу снова уйти в холодную петербургскую ночь.
Тишина в гостиной стала почти осязаемой. Слышно было лишь мерное дыхание Норда и далекий, приглушенный бой напольных часов в холле — они отсчитывали секунды их украденного времени. Анна смотрела на профиль Пестеля, застывший, словно высеченный из мрамора, и чувствовала, как между ними натягивается невидимая струна.
— Мой отец был удивительным человеком, Павел, — негромко начала она, не отнимая руки от его ладони. — Он оставил мне состояние, эту квартиру и одно-единственное завещание, которое я храню свято. Он просил меня выходить замуж только по любви. И ни по какой другой причине.
Она грустно улыбнулась, глядя на огонь в камине.
— Мне двадцать восемь лет. Для петербургского света я — почти безнадежная старая дева. Все шепчутся за моей спиной, а потенциальные женихи давно переключились на юных племянниц. Но я верна его слову.
Пестель медленно повернул голову к ней. В полумраке его глаза казались черными провалами, в которых на мгновение вспыхнула искра — не то любопытства, не то скрытой боли.
— Vingt-huit... — эхом отозвался он. — Золотой возраст для разума, но опасный для сердца в нашем кругу. Неужели за все эти годы, Анна, среди блеска гвардейских мундиров и ума столичных салонов, ваше сердце так ни разу и не дрогнуло? Неужели никто не заставил вас забыть о завещании отца?
В его вопросе не было светской игривости. Это был допрос человека, который привык докапываться до сути вещей, даже если эта суть могла его ранить.
Анна выдержала его взгляд. Она не отвела глаз, хотя чувствовала, как краска приливает к её щекам.
— Мое сердце не крепость, которую можно взять осадой, Павел Иванович. Оно скорее похоже на заброшенный сад, который ждал своего садовника. Многие пытались войти, но никто не знал, что делать с цветами, которые там растут. А вы?
Она подалась вперед, и её голос стал совсем тихим, почти неразличимым.
— Vous me posez des questions sur l'amour, Colonel. А сами вы... любили ли вы когда-нибудь? Не «Отечество», не «свободу», не свои великие идеи преобразования мира, которые заменяют вам воздух. Любили ли вы женщину так, чтобы ваши параграфы казались бессмысленными, а «Русская Правда» — лишь пачкой исписанной бумаги по сравнению с одним её взглядом?
Пестель вздрогнул, словно она коснулась обнаженного нерва. Он резко поднялся с дивана, сделав шаг к камину. Огонь осветил его жесткую фигуру, подчеркивая резкие линии скул. Он долго молчал, глядя на танцующие языки пламени, и Анна уже подумала, что он не ответит, закроется своей привычной броней.
— Я всегда считал, что любовь — это слабость, недостойная человека, решившего посвятить себя великому делу, — наконец произнес он, и голос его звучал глухо. — Я видел, как она туманит рассудок моим друзьям, как она делает их уязвимыми перед страхом смерти или бесчестия. Я вытравил в себе это чувство, как сорняк.
Анна поднялась с дивана, медленно, словно каждое движение давалось ей с трудом. Она подошла к нему со спины, но не коснулась — между ними всё еще стоял этот невидимый барьер из прожитых лет, недосказанности и того самого холода, которым он так старательно себя окружал.
— Сорняк, Павел? — тихо переспросила она, и в её голосе проскользнула горькая усмешка. — Значит, вы считаете, что и то, что было между нами 6 лет назад, тоже было лишь досадной помехой вашему «великому делу»?
Она зашла вперед, вынуждая его посмотреть на неё. Пламя в камине отразилось в её глазах, превращая их в два глубоких янтарных озера.
— Я помню тот вечер в вашем кабинете. Помню каждое ваше слово, каждый вздох. Я помню то самое письмо. В нем сухими, бездушными фразами объяснялось, что моё расположение нужно вам лишь для доступа в определенные круги, что мои связи в Петербурге — это ключ, который поможет вашему Тайному обществу. Тот, кто писал его, знал, куда ударить... Я тогда едва не сошла с ума. Мне казалось, что человек, которому я доверила свою жизнь, просто препарировал мои чувства, как анатомический экспонат.
Она сделала паузу, и её лицо на мгновение омрачилось тенью старой боли. Анна качнула головой, отгоняя воспоминания.
— Я простила вас. Давно. Время и осознание того, какую ношу вы на себя взвалили, заставили меня иначе взглянуть на ту ложь.
Она сделала шаг к нему, так близко, что почувствовала жар, исходящий от его мундира.
— Скажите мне правду, Павел Иванович. Без оглядки на «Русскую Правду» и на судьбу России. Любили ли вы меня тогда? Или то признание пять лет назад тоже было лишь частью вашего грандиозного плана, в котором мне отводилась роль полезного инструмента?
Пестель замер. Тишина стала звенящей. Казалось, он перестал дышать. Весь его облик — жесткий, волевой, привыкший командовать полками и подчинять себе обстоятельства — вдруг дал трещину. В глубине его зрачков, всегда таких холодных и расчетливых, Анна увидела нечто, что нельзя было подделать: бесконечную, выстраданную нежность и крик живой души.
Он медленно поднял руку и, едва касаясь, провел кончиками пальцев по её щеке. Его ладонь была горячей.
— То письмо... — хрипло произнес он, и этот голос не имел ничего общего с голосом лидера заговорщиков. — Если бы вы знали, Анна, сколько раз я проклинал тот день, когда оно попало к вам. Я совершил нечто худшее: я позволил вам поверить в них, потому что считал, что так вы будете в безопасности. Что вы возненавидите меня и забудете, прежде чем колеса этой машины раздавят всех нас.
Он горько улыбнулся, и эта улыбка была печальнее слез.
— Вы спрашиваете, любил ли я вас? Анна, вы — единственное, что удерживало меня от того, чтобы окончательно превратиться в машину из параграфов и цифр. Все эти года, в каждой строчке моего труда, в каждой бессонной ночи... везде были вы. Я выжигал в себе это чувство, но оно возвращалось с каждой зарей. Я любил вас так, как человек любит последний глоток воздуха перед казнью. И сейчас, глядя на вас... я понимаю, что никакой «Правды» не существует, если в ней нет вашего взгляда.
Слова Павла упали в тишину гостиной, как тяжелые капли раскаленного свинца. Анна почувствовала, как земля уходит у неё из-под ног — всё, во что она заставляла себя верить эти годы, всё её выстроенное равнодушие и тихая обида рассыпались в прах.
— Значит, вы выбрали для меня ненависть как броню? — прошептала она, и в её голосе смешались облегчение и невыносимая горечь. — Как это похоже на вас, Павел... Решить за двоих, лишить меня права выбора, права разделить с вами вашу участь, какой бы она ни была. Вы думали, что ненависть спасет меня, но она лишь медленно выжигала во мне жизнь.
Она подняла руку и накрыла его ладонь, всё еще лежащую на её щеке, прижимая её крепче. Его кожа была горячей, и она чувствовала мелкую дрожь, пробегавшую по его пальцам.
— Вы всегда были великим стратегом, полковник, — продолжала она, глядя ему прямо в глаза, где за маской суровости теперь отчетливо виднелось отчаяние. — Но в этой битве за мою безопасность вы проиграли самое главное — наше время. Шесть лет... Мы могли бы прожить их иначе.
Пестель горько усмехнулся, и его взгляд на мгновение метнулся к окну, за которым в зимних сумерках угадывались очертания далекого и враждебного мира.
— Иначе? — его голос стал резче. — Анна, каждый мой шаг — это шаг к эшафоту или к переустройству мира. Третьего не дано. Я не мог привести вас в этот круг ада. Когда я смотрел на вас тогда, в Петербурге, я видел свет, который не имел права гаснуть из-за моих идей. Я и сейчас... — он запнулся, и его железная воля на мгновение окончательно сдала. — Я и сейчас боюсь за вас больше, чем за судьбу всего нашего Тайного союза.
Он вдруг подался вперед, сокращая те немногие сантиметры, что их разделяли. Теперь она чувствовала его дыхание на своих губах.
— Вы простили меня? — почти беззвучно спросил он. — Не того Павла из вашего прошлого, а этого человека, который стоит перед вами сейчас, зная, что завтра его может поглотить история?
Анна не ответила словами. Она медленно потянулась к нему и коснулась своими губами его губ — нежно, почти невесомо, вкладывая в этот поцелуй все шесть лет ожидания, всю прощенную боль и всю ту безнадежную любовь, которую не смогли убить ни фальшивые письма, ни ледяные параграфы «Русской Правды».
В этот момент для них не существовало ни заговоров, ни императора, ни неминуемого финала. В тусклом свете камина, под мерное сопение старого пса у их ног, время наконец остановилось, давая им ту самую секунду вечности, которую Пестель так долго пытался у себя отнять.
Когда он отстранился, его лицо казалось преображенным. Суровость не исчезла, но она перестала быть мертвой.
— Теперь, — тихо произнес он, поправляя воротник своего мундира, словно вновь надевая на себя доспехи, — теперь у меня есть не только цель, ради которой стоит умереть, но и истина, ради которой стоило жить. Даже если эта жизнь продлится лишь до первого залпа.
Анна посмотрела на него, понимая, что этот вечер — лишь короткое затишье перед бурей, но в её сердце больше не было холода.
*******
Киев встретил Трубецкого зябким ветром и тревожным ожиданием. Несколько дней, проведенных здесь, тянулись для князя бесконечно долго. Его мысли постоянно улетали на север, в Петербург. Там, в заснеженной столице, билось сердце его надежд — Северное общество. Сергей Петрович с маниакальной осторожностью старался оберегать его от малейшей тени подозрения. Он не хотел допустить той роковой ошибки, которую, по его мнению, совершал Пестель: чрезмерная активность южан, их дерзкие планы и жесткая дисциплина казались Трубецкому магнитом для доносов. Он мечтал о «чистом» перевороте, о сохранении аристократического достоинства заговора, а не о кровавой резне, которую пророчили параграфы «Русской Правды».
К тому же, последние вести из Петербурга обнадеживали: Кондратий Рылеев теперь стал их главными ушами и глазами. Благодаря своим связям, Кондратий Федорович получал известия о состоянии здоровья государя и перемещениях при дворе едва ли не раньше, чем официальные курьеры достигали министерств. Это давало северянам преимущество, которое Трубецкой не хотел упускать, подчиняясь диктату Пестеля.
Сергей Иванович Муравьев-Апостол появился на пороге, едва сбросив шинель. Его тоже вызвал губернатор — в воздухе пахло проверками и усилением бдительности, и это нервировало всех участников Тайного союза.
— Мне сказали, ты ждешь меня, чтобы проститься? — негромко начал Сергей Иванович, проходя вглубь комнаты. Его лицо, обычно открытое и светлое, сейчас казалось усталым от бесконечных разъездов и недомолвок с начальством.
Трубецкой обернулся. Он уже сложил дорожный секретер.
— Да, Сергей. Выезжаю немедленно. Губернатор... — Трубецкой на мгновение замолчал, подбирая слова. — Он предложил мне место начальника штаба. Знаешь, ирония в том, что князь, кажется, всё прекрасно про нас понимает.
Муравьев-Апостол внимательно посмотрел на друга.
— Куда же ты сейчас? В полк?
— Нет, в Петербург, — голос Трубецкого дрогнул, и он отвел взгляд. — У Катерины Ивановны горе. Младший брат... застрелился. Совсем мальчишка. Понимаешь, Сергей, какая нелепость...
Муравьев-Апостол на мгновение замер, пораженный этой новостью. Смерть, даже такая, всегда казалась неуместной рядом с их грандиозными планами по переустройству империи.
— Боже мой... Передай Катерине Ивановне мои глубочайшие соболезнования.
— Передам, — Трубецкой тяжело вздохнул и подошел к окну, за которым виднелись купола киевских церквей. — Странно всё это, Сергей. Я хочу спасти миллионы людей, хочу дать волю целому народу, изменить ход истории... а не смог помочь одному близкому человеку. Не увидел, не уберег.
Он замолчал, подавленный этой мыслью. В комнате повисла тяжелая пауза. Муравьев-Апостол подошел и крепко пожал ему руку. Трубецкой ответил тем же, чувствуя в этом рукопожатии последнюю опору перед долгой дорогой.
Князь уже направился к выходу, но у самой двери остановился и обернулся. Его лицо снова стало сосредоточенным и холодным, как у человека, принимающего трудное стратегическое решение.
— Когда я вернусь, Сергей, я приму предложение князя. Стану начальником штаба.
Помедлив,князь добавил:
— Зато тогда Пестелю не нужно будет обходить Киев, — отчеканил Трубецкой.
Сергей Иванович нахмурился, не сразу уловив ход мысли:
— Что ты имеешь в виду? О чем ты?
Трубецкой сделал шаг назад в комнату, понизив голос до шепота:
— Павел показывал мне карту движения Второй армии на Петербург. Он собирался обойти Киев стороной, считая его ненадежным узлом. Ты и твои друзья были нужны ему лишь как заслон, чтобы связать части Первой армии, отвлечь их, пока он пойдет на столицу. Для него люди — лишь стрелки на карте. Пестель перешагнет через кого угодно — через тебя, через меня, через тысячи солдат, — если решит, что это «полезно и правильно» для его цели.
Муравьев-Апостол посмотрел на Трубецкого долгим, тяжелым взглядом. В тусклом свете комнаты его глаза казались почти черными от нахлынувшей печали и понимания того, в какую бездну они все заглядывают.
— Даже если этим заслоном будет девушка, — тихо, но отчетливо произнес Сергей Иванович.
Трубецкой замер. Его рука, уже лежавшая на дверной ручке, медленно соскользнула вниз. Он обернулся, нахмурившись, словно не расслышал или не хотел понимать.
— Девушка? О чем ты, Сергей?
— Анна Петровна, — Муравьев-Апостол качнул головой, и в этом жесте было столько же горечи, сколько и в словах Трубецкого о карте. — Вы ведь видели их там, в Петербурге. Видели, как он на неё смотрит, как она... Но теперь, слушая тебя, я понимаю: если завтра его «Русская Правда» потребует, чтобы Анна стала щитом, приманкой или жертвой на алтаре его великой идеи, боюсь он не дрогнет.
Трубецкой почувствовал, как по спине пробежал холодок. Он вспомнил свои собственные слова, сказанные Пестелю еще в Петербурге, когда он, желая казаться таким же прагматичным и холодным стратегом, советовал Павлу использовать Анну, её связи и её положение в своих целях. Тогда это казалось лишь частью политической игры, умным ходом на шахматной доске.
Но сейчас, на фоне известия о застрелившемся мальчике, на фоне этой липкой киевской тревоги, его собственный совет показался ему чудовищным. Он «переобулся» мгновенно, не из-за внезапного приступа благородства, а из-за страха перед той ледяной пустотой, которую он сам же помогал взращивать в Пестеле.
— Тогда в Петербурге... я думал, это игра, — Трубецкой заговорил быстро, словно оправдываясь перед самим собой. — Я думал, что за его холодностью скрывается обычное человеческое честолюбие, которое можно направить в нужное русло. Но я ошибся, Сергей. У Павла нет «человеческого». Есть только план. И если я советовал ему использовать её... то я советовал это человеку, который не знает пощады даже к самому себе.
Трубецкой подошел ближе к Муравьеву-Апостолу, его голос стал резким:
— Мы создавали союз равных, Сергей. Мы хотели свободы. Но Пестель строит казарму, где каждый из нас — лишь кирпич, который он может выбить и заменить другим. Если он готов перешагнуть через Анну Петровну, через женщину, которую, как нам казалось, он любит... то что остановит его, когда на кону будет власть над всей Россией? Он не просто обойдет Киев, он сотрет его, если город не впишется в его маршрут.
Муравьев-Апостол ничего не ответил, лишь плотнее сжал губы. Трубецкой снова взялся за ручку двери.
— Я еду в Петербург, — бросил он напоследок. — И я сделаю всё, чтобы Рылеев и остальные поняли: мы не можем отдать судьбу страны в руки человека, для которого даже любовь — это всего лишь маневр на карте. Прощай, Сергей. Береги своих людей... и себя.
Дверь за Трубецким захлопнулась с сухим стуком, оставив Муравьева-Апостола один на один с тишиной и страшным осознанием того, что их общее дело превращается в схватку двух разных миров: одного, который еще пытался остаться человечным, и другого, который уже стал чистой, безжалостной волей.
*******
В то время как в Киеве мужчины делили власть и чертили кровавые маршруты на картах, в Петербурге, в уютной гостиной дома Анны Петровны Багратион, время словно застыло. За окнами ярко светило солнце,предвещая ясный день, а в комнате пахло корицей, крепким чаем и воском свечей.
Екатерина Ивановна Трубецкая сидела в глубоком кресле. Перед ней стояла нетронутая чашка фарфора. Смерть младшего брата пробила в её мире брешь, которую невозможно было заполнить ни молитвами, ни светскими визитами.
— Я всё время думаю о том, что он чувствовал в ту последнюю минуту, — голос Катрин дрогнул, она смотрела в одну точку. — Холод? Одиночество? Или просто тишину, которую хотел обрести? Люди говорят «грех», «слабость»... но никто не спрашивает, как сильно должна болеть душа, чтобы рука не дрогнула.
Анна Петровна сидела напротив. Она не пыталась утешать пустыми словами — она знала им цену. В шестнадцать лет, когда её отец, великий Багратион, скончался от ран после Бородино, её мир тоже рухнул. Мать была далеко, в блестящей Европе, занятая своей жизнью, и Анна осталась один на один с огромным, холодным именем своего отца и пустотой в сердце. Если бы не Голицыны , она даже не хотела знать что бы тогда было.
— Душа не выбирает время, Катрин, — тихо отозвалась Анна. — Когда ушел папа, мне казалось, что Петербург — это склеп. Мама присылала письма, пахнущие французскими духами, но в них не было ни капли тепла. Я знаю эту тишину, о которой ты говоришь. Она не враг, она — убежище.
У ног Анны, на пушистом ковре, лежал Норд. Его мощное тело казалось неподвижным изваянием, лишь изредка кончик пушистого хвоста вздрагивал, когда Анна невольно касалась его макушки. Норд был её молчаливым хранителем, существом, которое понимало всё без слов.
Катрин прижала платок к губам, её плечи начали мелко дрожать.
— Сергей уехал... он всегда в делах, в планах... А я осталась здесь, в этом доме, где каждый угол напоминает о том, что брата больше нет. Мне страшно, Анна. Страшно, что эта тьма заберет и остальных.
Слезы, которые Трубецкая так долго сдерживала, наконец прорвались. Она закрыла лицо руками, и тихие, надрывные рыдания заполнили комнату.
В этот момент Норд, до того лежавший совершенно спокойно, поднял свою массивную голову. Его умные, печальные глаза цвета темного янтаря на мгновение встретились с глазами хозяйки, словно спрашивая разрешения. Анна едва заметно кивнула.
Пес медленно поднялся. Его огромные лапы ступали по ковру почти бесшумно. Он подошел к креслу Трубецкой и остановился, выжидая. Почувствовав рядом чужое тепло, Катрин отняла руки от лица. Норд не лаял и не прыгал — он просто положил свою тяжелую, лобастую голову ей на колени, глядя снизу вверх с тем бесконечным состраданием, на которое способны только собаки.
Трубецкая замерла. Тепло, исходившее от пса, его ровное, спокойное дыхание подействовали на неё сильнее любых лекарств. Она невольно запустила пальцы в его густую, мягкую шерсть за ушами. Норд издал негромкий звук, похожий на глубокий вздох, и еще плотнее прижался к её ногам, предлагая свою силу взамен её слабости.
— Он чувствует, — прошептала Анна, наблюдая за ними. — Он знает, что сейчас тебе нужно просто знать, что ты не одна в этой комнате.
Катрин судорожно вздохнула, поглаживая белую отметину на груди пса.
— Удивительно... — она шмыгнула носом, на её губах впервые за эти дни появилась слабая, болезненная подобие улыбки. — Он такой большой... и такой добрый. Спасибо тебе, Норд.
Анна смотрела на Трубецкую и на своего верного пса, а в голове у неё невольно всплыли слова Павла Пестеля. Он часто говорил, что чувства — это роскошь, которую они не могут себе позволить. Но глядя на то, как суровая собака утешает убитую горем женщину, Анна вдруг подумала: а ради чего тогда все эти революции и переустройства мира, если в них не останется места для такого простого, живого милосердия?
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!