1. Февраль, 1942: Возвращение домой.

12 октября 2024, 16:10
      Сорок второй хорошо помню. Да я, в целом, все хорошо помню. Все в себя впитал, все в памяти оставил, чтобы лелеять и страдать. Не знал о своей самоистязающей натуре, но тем не менее… Это так и оказалось или, может, так со всеми бывает, когда внезапно, когда того совсем не ожидаешь, как вспышка перед глазами, появляется… А я, впрочем, не стану сейчас писать об этом. Потом…       Я вот, что придумал. Воображу-ка себе, что пишу для кого-то. Хоть для конвоиров, что проверяют мою камеру ежедневно. Вдруг одному из них взбредет в голову прочитать мои глупости и затянет, как мальчишку затягивает приключенческий роман. А если я для них пишу, то нужно небрежность и грубость свою убрать. Хоть это и нелегко.       Как же начать? Всегда трудно начать. Что-то руки затряслись. С чего бы? Я ведь даже не начал еще припоминать. Что же я… Что же?       Итак, начну. Как положено. Как все литераторы начинают. Начну правильно. Хочу предупредить моих читателей, что я далеко не мастер пера и мои описания или мысли могут быть сумбурны, поскольку я сам мог не так понять или предположить. Да и натура моя нервная и раздражительная. Поэтому прошу простить. Напишу, как сам чувствовал и понимаю. Может, и Вы меня поймете?       Я сошел с поезда и остался некоторое время на перроне. Идти никуда не хотелось. Щека ныла от недавно снятых швов и ныть, по заверениям доктора Хоффа не должна, но мне ужасно хотелось чувствовать боль. Боль помогала отвлечься от тягостных мыслей.       После госпиталя меня отпустили в отпуск домой. Родной Мюнхен не представлял для меня интереса. И, может, для меня тогда все не представляло интереса? Однако, выдохнув, я поправил шинельку, взял чемодан и заметил знакомый Мерседес.       — Герр Ягер, — кивнул Бруно, когда я сел в машину.       Его улыбка застыла на лице, а выражение глаз стало почти ошеломительным.       — Здравствуй, Бруно, — поздоровался я и отвернулся к окну.       За такой короткий срок я уже привык к подобным выпадам и меня они не смущали. Представляю, крики мамы… О, не буду думать. И так предстоит это испытать. Пусть хоть дорога до дома будет спокойной.       — Все ли благополучно, Бруно? — внезапно спросил я после своего продолжительного молчания.       Бруно к тому времени уже ободрился и вел себя как обычно. Я ему был благодарен.       — Все, герр Ягер. Но радость необыкновенная, что Вы приехали. Фрау Ягер останется в восторге. А герр Ягер, Ваш брат, только о Вас говорить и может, — упоенно продолжал он, но я уже не слушал.       Я любил этого доброго старика, горбатого и хромого, который беззаветно служил нашей семье. Мама желала его выгнать уже очень давно, но я оставил. Куда он пойдет? Ни семьи, ни друзей, где бы он мог остановится. У него только мы и были, и пусть он не был так ловок, как в свои молодые годы, все же из благодарности верной службы и, наконец, из жалости он доживет свой век у нас. В конце концов, во мне разгорелись ностальгические чувства: мы с ним играли в разведчиков, он был моей лошадкой или разбойником, которого я всегда побеждал. Мне стало перед ним отчего-то совестно. Словно я должен был быть к нему более расположен, чем теперь.       — Прости меня, Бруно, — опять так же внезапно, как и начал, сказал я.       Он вдруг прервал свой упоенный монолог, который начал, и поежился. Не понял.       — Герр Ягер… С чего Вы?..       — Ты ведь мой друг, правда? — улыбнулся я, — Когда я стоял в одной деревне, в той проклятой холодной стране, я думал, что более не увижу тебя. И когда я закрыл глаза, мне припомнилось детство и ты. Я потом, по юности, был груб с тобой. Нарочно игнорировал тебя, а теперь…       — Неважно это, герр Ягер.       Его добрые карие глаза улыбались, и я на секунду забылся.

***

      Когда мы подъехали к дому, приятная пелена от разговора с Бруно спала, и я невольно вздрогнул. Наш дом, высокий и массивный, походил на эдвардианский замок и внутри, как и снаружи, выглядел, словно музейный экспонат. Однако в таком доме жить неуютно. Сколько себя помню дома было холодно, а холод я с недавнего времени возненавидел.       Меня встретили у порога: мама, Эдди и Лотта. Эту картину я сокращу и напишу в двух словах: мама и Лотта, разумеется, заметив мои шрамы, рассыпались в сожалениях, — по мне, слишком театральных — а Эдди, сдержанно кивнув, хлопнул меня по плечу. Сентиментальное приветствие, которое, конечно, сопровождалось женскими слезами и моими вздохами, вскоре завершилось и мы наконец сели за стол.       Думается мне, что обед, проходимый в немецкой семье, не особенно заинтересует моего читателя и оттого напишу о нашей семье, в целом. Конечно, дорогой читатель подумает, что если уж начинать рассказывать о семействе моем, то нужно непременно начать с ее главы. Да, правда, безусловно, Ваша и начну я с моей великой матушки. Именно она была и остается нашей главой семьи. Моя великая Элеонор Ягер.       Признаться, я и по сей день не встречал женщины, которая могла бы сравниться с ней по красоте и тщеславию. Элеонор происходила из зажиточной семьи; не то что богатой, не то что знаменитой, чтобы похвастаться фамилией. Будучи девушкой образованной и амбициозной, даже излишне, Элеонор всегда знала, чего хочет и добиться этого могла с помощью выгодного замужества. Отец мой, Герхард, будучи застенчивым и, откровенно говоря, рохлей и не обладающим привлекательной внешностью, разумеется, был сражен красотой и напором моей матушки и свадьба не заставила себя ждать. Мне доподлинно неизвестно, да и саму мать я об этом не спрашивал, любила ли она отца по-настоящему, однако они прекрасно друг друга дополняли: она своей красотой, а он — деньгами. Все практические и хозяйственные вопросы Элеонор взяла на себя, а Герхард занимался наукой, которую страстно любил, даже больше, чем супругу. Мы могли не видеть отца месяцами, хоть и жили в одном доме. В детстве, помню, меня это обижало, но после я смирился с его равнодушием; я видел будущие мытарства Эдди и Лотты, страдающие от недостатка внимания отца, но у нас был наш Бруно, который и поиграет с нами, и построит шалаш, и разожжет костер. И они, как и я в свое время, смирились. Отцу не были мы интересны. Впрочем, мама тоже не отличалась заботой о нас. Но это, конечно, не означает, что мы гуляли без присмотра или были голодны, совсем нет. Однако мама предпочитала компании своих друзей, званые ужины и светские вечера, чем наше детское общество. Но это разумеется. Мы же не были в курсе свежих сплетен. Если отец не обращал на нас внимание совсем, то мама это делала, лишь когда наблюдала за нашими успехами: мне с детства удавались точные науки, верно, я больше пошел в отца. Признаюсь вам, что в детстве я искал его внимания больше Эдди и Лотты, ведь именно с ним мы были похожи более всего, даже в малейших жестах. Эдди же был копией матери, а Лотта — неким своеобразным сочетанием их обоих.       У меня был самый высокий балл по математике и физике, я проявлял интерес к отцовской работе, но и это оставляло его безучастным. Однажды — мне было тогда около шести — так мне стало обидно от его холодности, что я не сдержался и заплакал, хотя ничего и не произошло, отец, как обычно, равнодушно отвернулся от меня и фыркнул. Это был единственный раз, когда он все же обратил на меня внимание: Герхард повернулся и глаза его сверкнули презрением и брезгливостью, словно я был червяком или внезапно выросшей сколопендрой. Он ничего не сказал и отвернулся. Право, я хотел бы, чтоб он меня ударил и вышвырнул из кабинета. Поверьте, мне было бы легче с этим справиться, нежели с его таким взглядом. Удар поболит и пройдет, а этот взгляд сколько раз жег мне сердце, словно раскаленное железо вылили на грудь. И тогда в моем детском мозгу появилась совершенно понятная мысль: ты не нужен, Клаус. С тех пор я перестал пытаться. Я перестал желать. И смирился.       Эдди тоже по-своему пережил этот период, скоро осознавший, что ни матери, ни отцу не нужен: перестал учиться, связался с сомнительной компанией и не появлялся дома. Его бунт был громок и ярок, как и его характер, так похожий на Элеонор. К слову, она и возлагала именно на него большие надежды, которые он не оправдал, к ее разочарованию. И тогда мама совершила фатальную ошибку, которую я, верно, не прощу ей никогда: она поставила меня ему в пример. И тем самым столкнула нас лбами. С тех пор пошло наше негласное противостояние.       Я хочу отметить нашу семейную особенность: как я уже описал ранее мы, Ягеры, натуры нервные и раздражительные, однако у каждого это проявляется по-разному. Верно, только у меня с отцом одинаково — молчаливо и хмуро. Мы можем лишь фыркнуть, колко ответить, но нападать — нет. Первые не нападем и не потому что боимся, а потому, что надеемся на мир. Эдди же в мать: склочный, агрессивный, насмехающийся. Если силой не унять — не остановится. А Лотта… наша принцесса. Избалованная и капризная. Помню, в детстве ни один день не обходился без ее крика; она вечно что-то требовала. И я никогда не понимал, что именно.       Однако в обществе наша семья преображалась: отец становился вдруг общительным и смешным, мама — обходительной и заботливой, Лотта — маленьким ангелочком, а мы с Эдди лучшими друзьями. Но когда двери нашего дома закрывались, каждый из нас становился собой.       Думал, что будет тяжко, однако ничего не почувствовал. Даже ни одна мышца на лице не дрогнула. Неужели я такое чудовище, что даже о семье не могу вспомнить с чувствами, хоть какими? Хотя бы с тяжестью на сердце. Подожду, поразмышляю. Ан нет, ничего. Ничего у меня для них не осталось. Вы думаете, я плохой человек, что даже для своих чувств не нашлось… Может быть. Курить хочется. К следователю еще нескоро. Есть время и я продолжу.       К счастью, мать недолго мытарила меня расспросами о моих шрамах. Моя неразговорчивость оттолкнула ее да и об Эдди, намедни получивший звание гауптмана и вместе с тем Железный крест первого класса, ей было говорить приятнее, разумеется. Эдди расцвел на глазах и успевал лишь отвечать на комплименты Лотты и улыбаться маме.       — Мой дорогой Эдгар, — с благоговением начала Элеонор, — я так горжусь тобой. И отец непременно гордился бы тобой.       Эдди нарочито задумчиво опустил голову, Лотта картинно вздохнула. Я не выносил этих театральных постановок и продолжал свой обед. Это заметила мать.       — Клаус, — позвала она строго, — ты можешь перестать есть?       — А что? Обед уже закончен?       Мать скривила тонкие губы, которые, к слову, не портили ее красивого лица. Она кривила губы всегда, когда злилась. В детстве и юности такой ее жест возымел бы на меня эффект, но мне уже шел двадцать шестой год… Видя, что я не сконфужен и продолжаю есть, она фыркнула:       — Клаус, ты ешь, как животное, — с особым удовольствием заметила она.       — Может, его какой-то русский укусил и он превращается в свинью? — с улыбкой пошутил Эдди и потянулся за вином.       Однако при всей ловкости нашего самородка летчика-аса, реакция была моим преимуществом, и я успел перехватить бутылку. Повисла пауза. Мама неодобрительно смотрела на меня, я — на Эдди, а он — на меня. Я сильнее сжал бутылку и с силой бросил ее на пол. Послышался неприятный звук разбивающегося стекла.       — Вы же этого ждали? — бесстрастно начал я, — Ждали, чтобы я разозлился?       — Клаус, никто… — возмущенно начала мать, однако я жестом приказал ей молчать.       Элеонор подчинилась, ибо боялась моей тихой свирепости. Она знала, что ярость Эдди показная и он безопасен, а я — нет. Я был способен на жестокость, которая окажется сильнее моей любви к ней. И я не пощажу ее. Не успею пощадить.       Утерев губы салфеткой, я встал изо стола. Хотел уйти молча, но все же вспомнил о манерах:       — Я искренне поздравляю тебя с новым званием и Железным крестом, — обратился я к Эдди, а затем к маме, — Буду у себя.       Я знал, что мой тон ей не понравится, и она непременно отомстит в моменты моего отчаяния, когда я обращусь к ней, а она отвергнет с довольным выражением лица. Но отказать в удовольствие себе теперь я не мог.       Я пошел в свой кабинет. Он стал моим не так давно, после смерти отца. Сразу заявив свои права на это место, я устроил кабинет по своему вкусу, то есть, все к черту. Для меня было приятным открытием, когда в одном из шкафов, которые, как я думал, заставлены научными трудами, книгами, документациями и другой дребеденью, я обнаружил бар с коньяком. Впрочем, неудивительно, что отец умер от цирроза. Может, такова и моя участь? Это мысль покоробила меня, однако не отвернула от решения выпить.       Выпил три бокала коньяка. Здравствуй, опьянение. Обычно меня на шесть и больше бокалов хватало, но сейчас… Давно не пил. Душно. Открыл окно. Теперь холодно. До смешного. Я вышел в нашу просторную и светлую залу, где мы обычно собирались, и обнаружил знакомую картину: Эдди курил трубку и тоже пил коньяк, мать слушала заунывный романс в патефоне и потягивала вино, а Лотта слонялась без дела и от лености своей пошатывалась.       — Очень мило… — пробурчал я и плюхнулся на диван, уложенный маленькими красивыми подушками, напротив Эдди, — Очень.       — Чем ты опять недоволен, Клаус? — устало спросил Эдди, выпустив клуб дыма изо рта.       — Ничем. С чего ты взял, что я недоволен? Какой вздор обо мне так думать.       И все же, сколько бы между нами ни было, мы оставались семьей или хотя бы делали вид. Никуда нам друг от друга было не деться.       — Приходила Ребекка, — оповестила Лотта, сев рядом со мной, и склонила свою светловолосую голову мне плечо, — Мама пригласила ее завтра на обед.       — Боже… — пробурчал я, зажмурившись.       — Что с тобой? Стыдишься своей физиономии? — усмехнулся Эдди.       Как бы я на него теперь ни злился, признавал его правоту. Ведь это была правда. Моя физиономия никого не прельщала, а шрамы отпугивали. Я и до всех произошедших обстоятельств не пользовался популярностью у женщин из-за своей нелюдимости и грубости, а теперь… даже думать не хотел. Правда оказалась неприятной, однако, на мое же собственное удивление, не болезненной — я был страшен.       — Дело не в этом, — вмешалась вдруг Лотта, — просто Клаус не умеет общаться с женщинами. Он их боится.       Я сверкнул на Лотту гневным взглядом и услышал очередной смешок Эдди.       — Что? — непонимающе уставилась на меня Лотта.       — Мало того, что не умеет общаться, так теперь еще и эти шрамы! — с упреком выплюнула мать и внезапно появилась передо мной.       Я не заметил, как она кончила слушать свой романс и отключила патефон. Судя по ее расслабленным движениям и грозному лицу, я понял, что она уже пьяна.       — Я так надеялась, что тебе хватить ума затащить Ребекку под венец, но ты всегда мялся с ней, как тупая овца! У ее папаши столько денег!       Элеонор, пошатываясь с бокалом вина, уселась рядом с Эдди, и мы некоторое время смотрели друг на друга, молчали и слушали, как щелкают дрова в камине. Наступили сумерки и нашу большую залу освещал лишь огонь.       — Мама, — осторожно начала Лотта, — Клаус здесь не виноват. Ребекка помолвлена с Лео Хартманном и уже давно.       — С этим деревенщиной?! — еще больше вскипела мать, — Боже!       — Но они любят друг друга!       Элеонор закатила глаза на Лотту и та обиженно надула губы. Лотта любила романтические истории и, разумеется, ее девятнадцатилетнее сознание мечтало о подобном, однако мать поджидала для своей дорогой дочери выгодного жениха. Я опасался того, что Элеонор протянет слишком долго и Лотта доживет до положения «старой девы». Я любил сестру, несмотря на ее характер, и желал ей счастья, однако она становилась заложником наших пороков. Она еще не пристрастилась к вину, но, впитывая озвученные матерью мысли, становилась сварливее и требовательнее. Она не понимала слова «нет», для нее было лишь — «хочу». Но Лотта не родилась такой; ягеровская почва породила в ней эти пороки, впрочем, как и во мне и в Эдди. И я думал, что замужество — отличный выход для моей младшей сестры; единственный способ сбежать и перестать быть Ягер.       — Значит так, — начала деловито мать, — Эдди, мне больше некому доверить твоего старшего брата. Я не хочу это спрашивать, Клаус, однако, если ты до сих пор мальчишка, Эдди отведет тебя в салон мадам Дюбуа.       — Мама! — возмутилась Лотта.       Эдди лишь раскатисто засмеялся, а я глубоко вздохнул.       — Я говорю серьезно. — продолжала мама, — Я очень надеюсь на тебя, Клаус. Наше положение не самое удачное на данный момент. Раз уж из тебя не получился военный, может, хотя бы выгодной женитьбой отличишься? Лотта тоже весьма успешно выйдет замуж…       — А я? — спросил Эдди, нахмурившись.       — А ты, — лицо Элеонор потеплело, — а ты — летчик-ас, мой дорогой. Мой пилот-истребитель. О тебе будут слагать легенды, я уверена.       Эдди просиял, а я выругался про себя.       Вы наверняка думаете, что я завидую. И будете правы. Я завидовал моему младшему брату и проклинал Ивушкина. Тогда, разумеется, я не знал его имени, но непременно думал об этом мальчишке. Если б не он, моя рота продвинулась дальше; кто знает, может, мы первые были бы в Москве и домой я вернулся героем. Может, ход войны был другим… А, впрочем, о чем это я? Опять мечтанья, опять фантазии… В этом-то и проблема, что я мечтатель. Всегда им был.       Дальше стыдно вспоминать. Эдди, развеселившись, потянул меня в бордель. Я никогда до этого в борделе не был. И испытывал беспокойство, но искусно гасил его в крови, дабы не выдать себя. Час был поздний, а, значит, веселье в салоне мадам Дюбуа было в самом разгаре. Эдди подтрунивал надо мной, но без зла и я ему прощал, хоть и чувствовал внутри нарастающее напряжение. Заметив мое серьезно выражение, Эдди стукнул меня по плечу:       — Клаус, прошу тебя, ты не на казнь идешь. Мы только отдохнем и ты станешь мужчиной.       Он засмеялся и прошел вперед меня. Салон мадам Дюбуа представлялся просторным рестораном, с верхними этажами, в которых можно было уединиться с девицами. Здесь было светло и душно. От света мне хотелось прикрыть глаза, а от громкой музыки своеобразного оркестра, состоящего из двух саксофонистов и пианистки, хотелось убежать. Но я остановил себя. Я сжал волю в кулак и решил последовать словам Эдди — повеселиться. Многие сюда ходят и веселятся до утра. Кто знает, может, именно здесь мне станет легче и я смогу отвлечься?       Я подошел к бару и заказал коньяк. Эдди заметил прежних знакомых и завязал с ними беседу. Я был рад побыть в одиночестве. Вскоре почувствовав легкую руку обнимающую меня, я резко обернулся. Это была миловидная девушка с мутным взглядом и ярко слышным перегаром. Я ощутил брезгливость и не от ее вида, а от ее фамильярности. Я грубо сбросил ее руку и жестом приказал ей уйти. Повернувшись обратно к стойке, я обнаружил стоящий передо мной заказанный коньяк и залпом осушил бокал. Я еще не терял надежды на обещанное веселье. И подумал, что пьяным веселиться лучше.       Шум вокруг меня сгущался: девицы хохотали, музыканты играли, чоканья бокалов не прекращалось. Я взял бутылку коньяка и сел в дальний угол. Я всегда стоял особняком и наблюдал. Ба, это же герр оберфюрер, примерный семьянин и трезвенник; сейчас он был в объятьях какой-то красивой девушки, которая увлекала его на верхний этаж. Заметил еще пару его коллег, таких же, как и предыдущий, наслаждающийся этим позором. И они Герои Рейха. То, что они делают порочат всякую честь. Гадость. Нет, я не был моралистом или ханжой, но и терпеть такого откровенного пренебрежения своими же идеалами не мог. Если уж тянет изменять жене — изменяй, но не в борделе на глазах у своих же подчиненных. Я думал, что увидел достаточно грязи, но после упоительных возгласов: «За Рейх», один из этих фюреров, кажется, Кляйн в стельку пьяный, но, видно, уже разгоряченный, не дошел даже до верхнего этажа, а взял эту девку прямо тут, при всех, на полу, где эти самые девицы со всеми танцевали. Остальные же были в восторге. Среди пьяной толпы я заметил и нашего героя, летчика-аса, который громче всех хохотал и наблюдал за этим стыдом. И они, эти животные, Герои Рейха?       Эдди выпил бокал шампанского и вдруг подбежал к дальнему дивану, на котором сидел я:       — Клаус, ты так и будешь сидеть здесь? Иди повеселись!       — Ты это называешь весельем? В свинарнике меньше грязи, чем здесь.       — О, как тонко… — растянулся в пьяной улыбке Эдди, — Идем. Я выберу для тебя самую красивую шлюху.       Его слова меня покоробили. Словно я был достоин только шлюхи. И невольно вспомнил Элизабет.       — Я… — начал я, задумавшись, но Эдди принял это за робость.       — Да что ты трусишь? Пойдем, — и потянул меня на себя.       Мы оба были пьяны, но наше опьянение отличалось: Эдди хотелось веселья, а мне — уединения.       — Господа, — объявил громко Эдди и все на него обернулись; даже музыканты стихли, — помогите найти в этом заведении самую красивую девку для моего брата. Ему нужно стать мужчиной!       Черт бы его побрал! Я хотел вырвать ему глотку, однако понимал, что тот был слишком пьян, чтобы что-либо соображать. Тяжелый и хриплый, но такой громкий смех прошелся по всему салону и на мгновение мне показалось, что я не слышу собственных мыслей. Эдди засмеялся с остальными, и я наконец вырвал свою руку из-за его крепкой хватки. Все еще оглушенный, я почувствовал приступ тошноты. Но это не из-за коньяка. Я прикрыл глаза лишь на миг, но внезапно что-то твердое и холодное ударило меня по бедрам. Я обнаружил, что ударился о рояль, стоящий так неудобно, — посреди зала — что даже трезвый мог споткнуться. Из-за рояля выглянула молодая женщина, я тогда ее не особенно разглядывал, только сконфужено потупил взгляд и пробормотал извинения. И тотчас услышал возглас позади себя:       — Наконец-то мой братец выбрал себе девку на ночь!       Это был Эдди. Он поспешно подошел ко мне и испуганной пианистке и широко улыбнулся ей:       — Фройляйн, Вы не могли бы стать женщиной для моего брата на одну ночь? Хотя, — он осмотрел меня, — я думаю, минут на десять…       Эдди всегда доводил до того, чтобы я был груб с ним, иначе он не понимал. Схватив его за шею, я так крепко сдавил ее, что даже почувствовал, как он испустил последний выдох. Однако держал я его не более секунды и швырнул в сторону. Голова закружилась и подурнело. Пианистка, чьи глаза еще более округлились, молча наблюдала за мной, а я лишь зачем-то кивнул ей и сделал шаг в сторону.       — Ягер! Так возьмешь пианистку? — крикнул Кляйн. Я узнал его скрипучий, как у старика, голос.       — Я уезжаю домой.       — Тогда ее возьму я.       Мне было все равно. Мне хотелось на воздух. Пока я надевал на себя шинель, медленно и как мог, попутно наблюдая за неумелыми попытками Эдди подняться, вокруг этой пианистки поднялся какой-то шум. Кто-то вновь смеялся, кто-то о чем говорил и договаривался.       Не знаю, черт, наверное, дернул меня подойти к этой компании, собравшийся рядом с пианисткой. Здесь была и мадам Дюбуа, и Кляйн, а остальные как зеваки. Мадам Дюбуа постоянно отрицала и отказывалась от денег. Меня это удивило, поскольку подобной жидовки, как она, не видел я, как и, верно, весь свет. Значит, она желала продать подороже. Я мимолетно взглянул на залитое слезами лицо пианистки и понял, что Кляйн торгуется с мадам Дюбуа из-за нее. Пианистка изредка встревала в разговор:       — Поймите же, я только играю. Я не работаю здесь.       — Работаешь, дорогая моя, — хмыкнула мадам Дюбуа, — все продается и покупается.       — Но я не проститутка!       — А чего беречь?! — вмиг взбесилась мадам Дюбуа и ее толстое лицо заалело, — Думаешь, за честного выйдешь и он оценит, что ты себя хранила? Глупость.       — Но Вы не имеете права! — вновь возразила та, — Я сейчас же уйду отсюда!       И только повернувшись, она обнаружила, как Герои Рейха перегородили ей путь.       — Нет, милая, ты пойдешь, когда Кляйн закончит с тобой. — сказал герр оберфюрер с раскрасневшимся от выпитого лицом.       Эта сцена была мне противна. Мадам Дюбуа продала бы ее только так, это было лишь вопросом времени и денег. Но Кляйн, жадный до своих накоплений и девок, продолжал торговаться. Я не понимал, почему до сих пор наблюдаю за этим. В конце концов, я собрался и вышел на улицу. Холодный воздух обжег мне легкие, но я продолжал вдыхать и размышлять. Я отчего-то представил, как Кляйн насилует эту пианистку, а утром приезжает домой, целует своих детей, и улыбается жене, а на службе рассказывает о ночных подвигах и все смеются, и восхищаются… А ведь эта история коснется и меня. И Кляйн обязательно что-нибудь выдумает наглое и чудовищное или припомнит возгласы пьяного Эдди… Очередная сплетня, очередное поражение. У меня и без того не складывались служебные отношения, отчего я становился легкой мишенью для насмешек и косых взглядов. Но я все же мог выйти из этих обстоятельств победителем. Хватит мне Нефедово, которое и так неустанно обсуждали у меня за спиной. Довольно унижений. И с такими мыслями я ворвался обратно в бордель.       На мое внезапное появление отреагировала лишь мадам Дюбуа и равнодушно отвела взгляд. По ее виду я догадался, что о цене они еще не договорились. Пианистка стояла в стороне и была в ужасе.       — Сколько бы он не предложил, я предложу больше, — вдруг вмешался в их разговор я и плечом слегка толкнул пьяного Кляйна, — О какой цене Вы договорились?       — Полторы тысячи марок, — пробурчал Кляйн и вновь обратился к мадам Дюбуа, — но, право, мадам, я дал бы десять, но сейчас…       — Ну, так и приходите, когда будут, дорогой герр Кляйн, — приторно ответила мадам Дюбуа и взглянула на меня, — А Вы сколько предложите, герр?..       — Ягер. Я предложу пять.       — Десять. — резко вставила мадам Дюбуа и ее крысиные темные глазки сверкнули задорным огоньком.       Кляйн, осознав своим затуманенным сознанием о появлении соперника, вдруг ободрился, выпрямился и заявил:       — Я привезу десять тысяч, но, прошу, приберегите ее для меня…       — У меня есть сейчас десять, — ответил я и достал из шинели все деньги.       Мадам Дюбуа принялась считать, пока мы с Кляйном меряли друг друга злобными взглядами.       — Три тысячи семьсот девяносто две, — объявила она.       Кляйн хмыкнул и вновь начал заверять мадам Дюбуа, что привезет деньги через час. Однако только теперь я вспомнил про Эдди. У этого поганца всегда водились крупные суммы. Я разглядел его сквозь пьяную толпу все так же лежащим на полу, как я его и оставил. И, по-видимому, он спал. Я ринулся к нему и стал рыскать по его кителю. От моих прикосновений, он что-то пробормотал и приоткрыл глаза:       — Клаус?       — Да. Это я. Мне нужны деньги. — торопливо проговорил я, выворачивая карманы его кителя.       — Зачем? — лениво протянул Эдди.       — Ради той пианистки. Мне нужно еще семь тысяч. Я знаю, у тебя есть.       — В самом деле ради нее? — пьяно улыбнулся он и потянулся к внутреннему карману; вынув бумажник, он отдал его мне, — Все для моего брата.       — Спасибо, Эдди, — улыбнулся я и подозвал первую попавшуюся на глаза девицу.       Я приказал ей отвести его в номер, и она, кивнув, попыталась его приподнять. Я дал ей две тысячи за более упорные старания и вскоре вернулся к мадам Дюбуа.       Кляйн был фраппирован и фыркал, пока она пересчитывала деньги. Я же смотрел на пьяную компанию, до сих пор обсуждающую нас. Впрочем, теперь это неважно. Сплетня определенно появится на службе, но хотя бы не порочащую мою честь. Может, разговоры дойдут до матери и она перестанет что-либо требовать от меня? И забудет про Ребекку Шнитке.       Вскоре мадам Дюбуа досчиталась десять тысяч марок и, забрав деньги, дернула побледневшую пианистку ко мне.       — Ваш номер десятый, — сказала мадам Дюбуа с улыбкой и протянула ключ.       Пианистка зарыдала еще больше, а я взял ключ и, грубо схватив ее за локоть, поволок в тот номер под гулкий смех наблюдавших.

***

      Я отпустил ее, когда закрылась дверь десятого номера. Он мне понравился; убранства было немного, но все необходимое имелось. И, разумеется, большая белоснежная кровать. Стены светлые, но не давящие, небольшой комод у этой самой кровати, совсем обычный стол, на котором не было даже вазы с цветами, и бар. Я взял два бокала, однако в баре обнаружил только коньяк и шампанское. Проклятье, а мне так захотелось содовой.       — Здесь нет содовой. Коньяк и шампанское. Вам налить? — спросил ее я и повернулся.       Пианистка стояла остолбеневшая с раскрасневшимся глазами и щеками и я был почти уверен, что ей дурно. И теперь я ее рассмотрел: тощая, с ровными ногами и прямой спиной; волосы ее русые были убраны в высокую незамысловатую прическу. Она не была красивой. Но отличалась миловидностью. Этого было достаточно, чтобы один из этих животных захотел вцепиться в нее. Какое-то обычное ситцевое платье на ней. Туфельки прохудившиеся. Она действительно не была проституткой; те были дорого одеты и ярко накрашены, а эта совсем мышка на фоне их.       — Вы здесь давно?       — Два дня. — почти прошептала она.       Она все так же стояла у двери; там, где я ее отпустил и, как я понял, боялась сделать шаг.       — Не бойтесь меня. Я не сделаю Вам ничего плохого. Мне нужно было обставить этого Кляйна, только и всего       Мои слова не возымели эффект. Она по-прежнему стояла у двери и дрожала. Я видел, как трясутся ее колени и тощие руки. Все еще стоя у открытого бара, я достал нераскупоренную бутылку коньяка и налил в бокал. Как только она заметила, что я приближаюсь, она дернулась в другой угол и не сводила с меня цепенеющего взгляда.       — Не бойтесь. Я же сказал, что не сделаю Вам ничего плохого.       На ее глаза вновь навернулись слезы, и я невольно закатил глаза. Мне надоела эта немая истерика. Я крепко схватил ее за шею и насильно влил коньяк ей в рот. Она закашлялась, стала задыхаться от спирта и снова кашлять.       — Легче? — спросил я, когда она оправилась.       Она кивнула, продолжая тяжело дышать. Поймав ее взгляд, я разглядел ясные карие глаза и успокоился. Она больше меня не боялась.       — Спасибо Вам. — выдохнула она.       — Пожалуйста. А отчего мадам Дюбуа так много за Вас запросила? Потому что Вы пианистка?       Она помялась, утерла рот и шмыгнула носом:       — Можно я не буду отвечать?       — Ну, хорошо, — пожал плечами я и, пройдя к столу, поставил бокал и сел на кровати, — Как Ваше имя?       — Анели. А Вы?       — Клаус. Клаус Ягер.       Сейчас же я проклял эту встречу, уверяю Вас. Анели было не именем, а, скорее, началом моего конца.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!