2. Февраль, 1942: Воспоминания о семье.
14 октября 2024, 12:08 Сегодня отменили допрос. Странно. Не понимаю. Впрочем, все равно. Какое мне дело до этого? Хотя, конечно, тяжело без сигарет. О трубке мечтать я уже не смею. На допросе хоть сигареты давали. Голова разболелась… Но я продолжу, разумеется.
Я хотел тихо уйти, однако компания никак не унималась. Изредка я приоткрывал дверь и наблюдал за их пьяными рожами. Правда, сейчас я, конечно, мало от них отличался, но хотя бы не забывал о манерах. Анели присела за стол и сцепила руки в замок. Мне стало скучно. Мы с ней не распространялись, да и не о чем нам было. Я предложил ей выпить из вежливости, хотя знал, что она откажет, и я не настаивал. Я выпил бокал, потом второй, однако только тяжесть легла мне на виски; расслабления, которого я так жаждал, не последовало.
— Вам, наверное, противно от всего этого, да? — вдруг спросил я и шатающейся походкой прошел к кровати и сел.
Анели бросила на меня короткий взгляд, и я вновь заметил в ней напряжение.
— Страшно. — ответил я за нее и криво усмехнулся, — Да, мадам Дюбуа наверняка пообещала Вам безопасность. Дескать, только играй свои унылые романсы, развлекай публику… А Вы по глупости поверили. Не надо. Она Вас первой продаст такому, как я. Или еще похуже.
Анели вновь молчала и отвернулась. Я усмехнулся.
— Я тоже Вам противен, понимаю. Ну, уж придется потерпеть. Я не знаю, когда они угомонятся, и я смогу выйти. Я бы и сейчас вышел, но не хочу никого из них видеть. Они ведь будут цеплять меня нарочно, а я обязательно не сдержусь.
Мы вновь молчали. Точнее я замолчал. Она мне даже не ответила. Я тогда оставил ее в покое и решил не донимать. Во всяком случае, мне было легче с собой, своими размышлениями и воспоминаниями. Я вновь припомнил Нефедово и этот внезапно появившийся "Т-34". Снова… Снова я терзаю себя. Не могу оставить эту привычку. Даже теперь, когда я пьян, все вспоминаю… Что за проклятье? Не выдержав натиска своих же мыслей, я вновь потянулся за бокалом.
— Неужели Вам не противно? — неожиданно спросила Анели, повернувшись ко мне.
Я даже ободрился, услышав ее голос, и выпрямился. Все же не пристало мне разваливаться на кровати, хоть и пьяным, перед молодой особой. Я прокашлялся и попытался придать своему выражению более осознанный вид.
— Что не противно? — невинно спросил я.
Я нарочно переспросил ее и, может, получилось глупо. Но мне ужасно хотелось развить. Мне хотелось говорить.
— Пить. Вы пьете. И что же легче Вам после?
— Нет. Но я преследую свою химеру. Вдруг станет легче? Вдруг забудусь?
— Но Вы не забываете, верно? — сказала она как-то особенно, как-то проникновенно, словно угадала мои мысли.
Я вновь усмехнулся. Я понял, что стал ей интересен. Или, может, под коньяком мне так показалось?
— Да. — честно ответил я, — Я не забываю. Но именно пьяным я становлюсь собой.
— Почему только пьяным? — снова спросила она и посмотрела на меня по-детски. Я невольно улыбнулся.
Однако ее вопрос застал меня врасплох. Неловкость хоть и была притуплена коньяком, но все же я ощутил ее укол в груди. А все же… Я тогда рассудил так: я наверняка вижу Анели в последний раз в своей жизни, так отчего мне думать об ее мыслях обо мне? Буду еще об этом волноваться?.. Вздор какой. Скажу ей правду. Какая она есть. Пусть осуждает, если того захочет. Мне все равно.
— Потому что я трус. — выпалил я вдруг, — У меня нет силы быть собой и принимать себя. Я же вижу, что меня не принимают другие, не принимают из-за моего характера, нелюдимости. А раз другие не принимают, то и я себя не приму. Я даже себе даром не нужен. Я, видите ли, хмурый и грустный. Сам по себе. Родился таким. А печальных, как известно, не хотят. Кому нужны они? Историй я никаких не знаю. Опять же, чтобы девушку какую развлечь. Разве, что про свои танковые дуэли могу рассказать, но кому это интересно? Я скрытный и закрытый, люблю уединение. Мои эти качества принимают за холодность и высокомерие, но… Верьте, я никогда такого не испытывал к другим. Лишь сегодня, наверное? Когда увидел этих пьяных свиней. Но здесь любой придет в омерзение от этой грязи.
Вновь из-за двери послышались хохот и пьяные песни. Я тяжело вздохнул. Мне стало вдруг так утомительно от этого места, что если бы не воспитание, я бы непременно выпрыгнул в окно.
— Но Вы ведь и не желаете быть частью этого общества, — внезапно вынесла она свой вывод, будто бы обращаясь не ко мне.
Я улыбнулся ее проницательности и кивнул:
— Ваша правда. Я белая ворона. И, верно, ею и останусь. — я помолчал и вскоре добавил, — К черту сдался этот отпуск… Лучше бы на фронте оставили. На фронте легче.
— Но Ваша война здесь.
Я резко поднял на нее свой пьяный взгляд, и она смотрела на меня. В ее глазах не было брезгливости или страха; она смотрела на меня просто, даже любопытно.
— И Вы вновь угадали. Командование говорит, что враги там, за линией фронта, а мои… — я вздохнул и повторил ее слова, — Да, моя война здесь.
— Но сколько боли позади, — ответила Анели, — рассудок в клочья и душа Ваша раздроблена. Это видно. Но отыщите в себе эту надежду. Она Вам необходима. И тогда… никто не победит Вас.
— А где же мне ее взять?
— Зажмите волю в кулак. Даже если кругом зло и враги, не сдавайтесь.
Анели вдруг поникла и замолчала. Я отчего-то улыбнулся ее наставлениям и будь я в других обстоятельствах, то непременно вспылил бы и отмел от себя всяких советчиков, но Анели — я знал — говорила это искренни, потому что, видно, сама в это веровала.
Мы молчали и наше молчание не тяготило ни ее, ни меня. Каждый из нас размышлял о чем-то своем. И на секунду мне показалось, что мы не чужие… Что не было той сделки с мадам Дюбуа; мне на секунду показалось, что Анели сама захотела здесь посидеть со мной. Сумела разглядеть сквозь мою холодную маску… Впрочем, опять размечтался.
— Я Вам благодарна, — сказала она снова внезапно, — Благодарна за то, что Вы не воспользовались.
Я хмыкнул и улыбнулся. От ее изречений меня отчего-то разбирала улыбка.
— А Вы думали, что я воспользуюсь? Нет… Меня это унизило бы как мужчину.
— Унизило бы? — в ее голосе я распознал прежний интерес.
— Конечно. Что же мне Вас насиловать? Неужели я такой дрянной мужчина, что не способен возбудить в женщине желание? — я замолк, однако теперь молчание стало тягостным, ведь видел же я ее взгляд…
Я вмиг словно протрезвел, когда на меня обрушился этот неожиданный стыд. Я даже не понял, отчего мне вдруг стало стыдно. Однако я был уверен, что она меня разглядывает и ей были интересны мои шрамы… Но когда я все же решился повернуться, то столкнулся лишь с ее затылком— Анели отвернулась к окну.
— Я опережу Ваш вопрос, — нетерпеливо начал я, — Вам наверняка интересна история моих шрамов и, прошу Вас, не стесняйтесь, разглядывайте.
Я словно хотел поссориться, хотя, уверяю, такого намерения не преследовал. Я лишь опередил. Сам завел об этом разговор, чтобы избежать ее домыслов. Мне неожиданно стало это важно.
— С чего Вы решили, что мне интересно? — ответила она и повернулась, — Разумеется, если Вы хотите поделиться, я выслушаю, но не настаиваю. А история вполне очевидна, я думаю. Вы вернулись с фронта. Пострадали, верно, в каком-либо сражении. Благо, хоть живы остались.
Ее прямота и благодушие, признаюсь, сразили меня. Мне было нечего ответить или съязвить, как мне внезапно захотелось. Мой порыв был погашен ею. Я потерялся на мгновение, хотя по ее виду, Анели и не ждала ответа. Да и отвечать мне было нечего и я задумался. Мама досадовала лишь из-за моих шрамов, но не радовалась, что я вернулся живым. Эта правда произвела на меня неприятное впечатление. Признаться, мне хотелось видеть ее радость от моего возвращения, однако я увидел лишь сожаление о моем подпорченном лице. Но все же мои ожидания — мои тяготы. Я ожидал теплого отношения, но в нашей семье так не заведено, а я все привыкнуть не мог.
— Я, верно, скоро отправлюсь на фронт, — заговорил я и встал с кровати, — Не могу быть здесь.
Я заметил на ее лице скорбную складку. Анели тяжело вздохнула.
— Значит, более не увидимся, — подытожила она.
Я подошел к двери и выглянул — тихо. Никого нет. Неужели утихомирились? Впрочем, близился рассвет и салон мадам Дюбуа уходил на отдых. Пора было возвращаться домой. Я открыл дверь, чтобы выйти, но в последний момент обернулся. Анели стояла передо мной и внимательно наблюдала.
— Прощайте, Анели. — сказал я, хотя внезапно промелькнула мысль остаться.
Она кивнула с еле заметной улыбкой. Верно, попыталась улыбнуться, чтобы меня приободрить. Не понимаю, зачем ей это было нужно?
— Прощайте, герр Ягер, — она приоткрыла рот, чтобы еще что-то сказать, что-то добавить, но промолчала.
Я кивнул ей в последний раз и вышел.
Помню, свою радость, когда мы с ней переехали. И она так все хорошо обустроила, что… А хотя, что же это я? Не буду сейчас писать об этом. Потом. Иначе будет непонятно. А я и так сумбурно слишком описываю…
Я спустился, когда прислуга закончила приготовления, и стол был сервирован. Я занял место, какое занимал всегда: по левую руку от стула главы семейства. Отец отошел уже как года три и с тех пор мама занимала его место, а я — ее. По правилам его место должен был занять я, как старший сын, однако мать не волновали правила, а мои чувства — тем более.
Вскоре к столу вышел Эдди, тоже в костюме. Он выглядел отдохнувшим и свежим, словно не был вчера в стельку. Эдди улыбнулся мне, подмигнул на мой краткий и неприветливый кивок и сел на свое место — напротив меня.
— Что вчера было? — заинтересованно спросил он, — Ты помнишь?
— Ты напился как свинья.
Эдди хмыкнул и промолчал, разгадав мои мстительные мотивы. Помолчав с минуту, вновь спросил:
— А почему у меня так болит шея? Девка, что ли, дерзкая попалась?
— Это я тебе попался. Ты не умеешь себя вести в обществе.
— Я был пьян и…
— Замолчи. — гаркнул я, и у меня разболелась голова.
У Эдди тоже не было настроения продолжать и, видя мое свирепое выражение, не ответил. С ним бывало такое не часто, однако перед обедом никто не хотел ссориться, ибо отыгрывать нашу постановку дружной семьи становилось труднее.
Еще минут через десять спустилась Лотта и мое выражение потеплело. На ней было красивое бежевое платье нежного оттенка и элегантные перчатки. Моя сестра была поистине красавицей, особенно с аккуратно убранными волосами. Помимо внешней красоты, Лотта отличалась прекрасным воспитанием и манерами, однако это она демонстрировала лишь на людях; с прислугой и нами она не особенно церемонилась. Лотта села рядом со мной и, выпрямив спину, приняла холодно-благодушное выражение. Теперь она напоминала одну из наших домашних статуй. Этакая величественная греческая богиня, которой все людское чуждо… А на деле избалованная девчонка, жаждущая любви. Я невольно подумал об Анели и их великом различии.
Наконец появилась мать. Боже, как она была ослепительна. Я всегда восхищался ее красотой, даже теперь, когда ей было к пятидесяти. Она выглядела моложаво и почтенно одновременно. И мне до сих по неизвестно, как ей это удавалось. Элеонор вышла в небесно-голубом платье, расшитым камнями, — мать никогда не экономила на нарядах — а светлые волосы, которых, к слову, еще не коснулось серебро лет, как и у Лотты были заколоты в высокую прическу. Выражение ее зеленых глаз оставалось спокойным, благодушным, даже покорным, однако я знал, что все это напускное. Если бы мать была так же добра, как и красива…
Когда Элеонор подошла к своему месту, во главу стола, мы встали и поприветствовали ее. Эдди тотчас сделал комплимент ее безупречному внешнему виду, Лотта восхитилась платьем, а я промолчал. И не потому, что отрицал все сказанное моими братом и сестрой, а потому что не мог сказать что-то стоящее и вразумительное. То есть, когда дело доходило до комплиментов, тем более искренних, я непременно терялся, говорил невпопад и вновь становился объектом косых взглядов. Поэтому избрал лучшую тактику, на мой взгляд — молчать. Мать привыкла к моему безмолвию и лишь фыркнула на меня, по обыкновению. Привычно.
Вскоре Бруно доложил, что «приехала фройляйн Шнитке» и мать тут же встрепенулась.
— Умоляю, будьте с ней полюбезнее, — шепнула она нам, но сверкнула предупреждающим взглядом лишь на меня.
Элеонор, Эдди и я пошли встречать гостью. Ребекка Шнитке представляла собой мало интересного: долговязая двадцатисемилетняя красавица с глубоким, серым взглядом и лучезарной улыбкой. Она всегда оставалась приветлива и обходительна, что приводило местное общество в восторг, дескать, богатая красавица, знающая манеры. Я же считал, что ее воспитанием просто не пренебрегли. И в манерах какого-либо совершенства не заметил. Такие же, как и у Лотты, однако же она не является для здешнего общества непревзойденным эталоном. Верно, потому, что отец оставил ей скудное приданное.
Ребекка с сияющей улыбкой поприветствовала мать, которая рассыпалась в театральных восторгах, затем Эдди и меня. Эдди ответил обаятельно и учтиво и между ними завязался короткий разговор, в ходе которого он проявлял себя, как истинный джентльмен. Он рассказал пару шуток, и Ребекка засмеялась своим заливистым смехом. О, Эдди был мастером увлечь за собой женщину, а после ничего не оставить. Это было его увлечением. Хотя сложно его в этом винить. Бог одарил его щедро: яркие голубые глаза, смоляные густые волосы и чарующая улыбка. И, между тем, прекрасно сложен и средневысокого роста… Мне сложно судить мужскую красоту, но если он имел успех у женщин, то, разумеется, здесь очевидно. Добавьте к его привлекательной внешности обаяние и ни у одной женщины не оставалось шанса на равнодушие.
Ребекка кончила смеяться над его шуткой и взглянула на меня. Я лишь кратко кивнул ей и предложил пройти в столовую. Косой взгляд матери я проигнорировал.
Не любил и не люблю все эти ужины. Да и если говорить откровенно — гостей. Я не люблю чужих, а для меня все чужие. Даже те, кто был родным. Нет… Не буду развивать эту мысль, а то уже тяжело становится. Отмечу лишь то, что все эти вечера были для меня одинаково безвкусными и нудными.
Вновь буду краток: Эдди веселил нашу гостью, мать поддерживала его и смеялась, Лотта кидала оценивающие взгляды на Ребекку, но все же улыбалась ей. Мне же хотелось спать и с невероятным терпением я ждал окончания ужина.
— …дата нашего венчания уже назначена, — продолжала Ребекка свой рассказ о предстоящем замужестве с Хартманном.
Знал я этого Хартманна и должен отметить, что он был точной копией Ребекки. Такой же улыбающийся и восторженный. Неудивительно, что такие похожие два человека полюбили друг друга. Насколько мне было известно, Хартманн сейчас был на Восточном фронте и изредка писал невесте письма, однако та была уверена в его скором возвращении и их счастливом будущем, а я не особенно… Впрочем, до чужой личной жизни мне не было дела и я вновь задумался о своем.
***
Домой я вернулся к завтраку, однако есть не хотел и сразу прошел в свою комнату. Мать ничего не сказала, только фыркнула, но я отчего-то остался доволен. Герда, наша кухарка, доложила, что видела, как Эдди недавно прошел к себе. Я выдохнул и лег спать. Меня разбудила Китти, которая пришла убрать мою комнату, чему я был не рад, но ее не выгнал. Время близилось к полудню и я все еще помнил о назначенном обеде с Ребеккой Шнитке, оттого и поднялся. Во рту было ужасно. После подобных пьяных своих выходок я зарекаюсь более не пить, но всегда нарушаю и так по кругу. Сейчас я тоже дал себе обещание не пить, ну или хотя бы не до беспамятства. Я привел себя в порядок, надел приготовленный костюм и взглянул в зеркало. В костюме я всегда выглядел смешно. Китель мне был более к лицу. Однако, если бы я надел китель, получил бы очередную взбучку от матери и лишь поэтому подчинился. Когда я вышел в столовую, которая по размерам уступала нашей зале, но была все такой же светлой и просторной, я обнаружил уже накрытый белой скатертью стол и суетящуюся прислугу. Как я уже отмечал ранее, я не любил своего дома. Эти ледяные стены и великолепие всего убранства… Здесь решительно было невозможно жить из-за этого лоска и помпезности. Только вообразите: Вы пришли уставший со службы, желаете отобедать и Вам приносят тот самый обед, но Ваш аппетит испорчен этой величественной обнаженной скульптурой, что смотрит прямо на Вас. Так светло и так тускло. Так пусто… Можно ли детям здесь играть и резвиться? Можно ли переживать юношеские невзгоды? Или тяготиться от первых любовных мук?.. Нет, дорогой читатель. Здесь все мертво. Заледенело. Здесь нельзя что-либо чувствовать. Впрочем, как и в нашей семье. Сейчас стал рассуждать об этом и задумался. Только моя мать могла выбрать такой дом. Даже казарма была роднее. Там были люди. Живые.***
Сегодня утром я позвонил герру оберфюреру и попросился на фронт. Он долго молчал и спрашивал глупые вопросы: уверен ли? Разумеется, уверен. Мне в доме становилось невыносимо. Никого не желал видеть. Даже Бруно стал раздражать. И единственным моим выходом стало возвращением на фронт. Боевые задачи полезнее ленивой праздности. В «Пантере», моем истинном друге, я чувствовал себя лучше. Эта машина могла меня излечить от любой хандры, и я любил ее за это. Итак, герр оберфюрер дал «добро» и позволил мне отбыть первым поездом. А цель я держал теперь единственную — на Восточный фронт.Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!