Часть 1. «Боже, даруй им мир»
15 октября 2024, 19:40 Лагерь освободили летом сорок четвёртого, узников выводили под руки. Измождённые, безволосые лица смотрели на мир из переполненных тюремных камер — и от этого казалась особенно жуткой та беспощадная логика дележа всего живого на достойное и недостойное. Фёдор Иванович помогал грузить их в вагон; исхудалых, почти прозрачных в своей худобе, в полосатых одеждах. Некоторые шли сами или еле-еле переставляли ноги к шпалам железной дороги, другие падали прямо перед открытыми дверьми вагонов… Фёдор Иванович поморщился: боль в груди от недавнего ранения давала о себе знать, немец шмальнул возле самого сердца пулей из «Парабеллума», да промахнулся. Дико и страшно было на них смотреть, на этих узников — одно дело слышать про лагерную смерть по радио после отбоя утром восьмого октября над выплёскивающим последние крохи патриотизма голоском диктора Левитана, другое же — самим их на санях до рельс тащить.
Кстати, о санях. На них сейчас Фёдор Иванович тащил бесформенную груду тряпья, накрытую брезентом с непонятной надписью. Еле-еле через этот брезент, в крохотную прореху просматривалось лицо — худое, с такими скулами, что порезаться можно, мальчишеское. Оно иногда чуть вздрагивало при толчках саней о камень или ветку дерева со свисающими вниз жёлтыми восковыми лепестками цветов. Фёдор Иванович не смел назад даже оборачиваться — боялся, что очнётся. Тащить это тряпьё в вагон он не собирался, мальчишка может и окочуриться в дороге, а до родных границ рукой подать. Пусть хотя бы дыхание сохранит свежим… Это чудо наши прям из лагеря вынесли, еле живое, растрёпанное донельзя… За ним кровь лилась шлейфом, словно то был раненый боец, а не жертва лагеря смерти. Фёдор Иванович еле-еле перемотал раны, уцепил взглядом леденящие цифры на левой тонкой ручонке, вмиг брезентом накрыл. Лучше его было не тревожить. Дорога ожидалась длинная, нужно было запастись едой как следует, взять фонарик посильнее для ночного поиска грибов, да сообщить, куда уходит, мол, в деревне подлечусь да юнца под присмотр оставлю. Как раз силы понадобятся мальчику.
— Эй, товарищ! — окликнул Фёдора Ивановича сослуживец Витька, шедший за ним по пятам. — Гля, что это там у тебя? Не раненый ли немец в санях лежит?..
— Тихо ты! — сказал Фёдор Иванович, останавливаясь. — Это у тебя в глазах от недосыпу помутилось… Какой немец?
— Да видел я, на руках ты его оттуда выносил, — ответил Витька. И, понизив голос до шепота: — Это кто ж такой? Ты его что… не того?..
— Нет, — сказал Фёдор Иванович. И добавил: — Но ты не волнуйся особо… Он у меня до самого дома дотянет…
Витька ещё долго подозрительно глядел ему вслед издали своим одним глазом, потом махнул руками, плюнул презрительно сквозь щербину между зубами и побежал догонять товарищей. Фёдор Иванович же двинулся дальше, потащил сани за собою.
***
Мальчишку он до родного края буквально на руках тащил, на телеге вёз, стоило извозчика поймать, чтобы час пути одолеть побыстрее. Немец маленький в себя совсем не приходил, лежал в жару и горячке, и лишь кровь пропитывала тряпьё. Едва показался горизонт родной деревни, Фёдор Иванович взял мальчугана на руки — ноги что безжизненные ветки, голова болталась, как у мёртвого — донёс до избы. Жена открыла дверь, сразу следом остолбенела: сначала вся онемела, только рот открывала.
А когда муж ей всё рассказал, молча втащила сани в избу, внутрь горницы, так ловко размотала двумя ладонями брезент и тряпьё, что мальчишка едва ли не очнулся, весь окровавленный.
— Что, — спросила она. — Не наш? Ишь ты… А на руке что?.. Ну-ка дай поглядеть…
Она приподняла руку мальчишки, и Фёдор Иванович снова увидел пять маленьких цифр — 19041. Он даже испугался, что жена опять на него накинется — но она вдруг засмеялась и сказала: «Ты только смотри не разболтай никому. А то, знаешь что…» И она указала пальцем на дверь — как будто оттуда могли появиться любопытные соседи. Фёдор Иванович понял: жена не захочет говорить с соседями о странном мальчике-немце из лагеря смерти… Ну и ладно! Он сам никому не скажет — только, пожалуй. На всякий случай надо было его в сарайчик спрятать подальше от чужих глаз: вдруг он и впрямь из немцев? И Фёдор Иванович стал думать, как это устроить. В сарайчике было тесно — там хранилось всякое старьё: старые сапоги и шинели; старый самовар с разбитым дном в углу… А что? Можно спрятать мальчугана под полом! Только пусть выдержит…
Мальчик оказался очень худым и словно бы вытянутым, сложно было определить, сколько ему — лет пятнадцать, или уже шестнадцать. Но всё-таки Фёдор Иванович подумал, что он ровесник его сына — и не стал говорить жене о своём открытии: она бы опять стала ругаться…
— Степанида! — прикрикнул Фёдор Иванович. — А ну давай, помоги!
Жена подошла, подняла найдёныша на руки и отнесла в сарай. В сарае пахло пылью и чем-то сладким. Фёдор Иванович опустил мальчика на соломенный тюфяк, накрыл его старым одеялом — оно было тёплое… И вдруг услышал тихие звуки из угла: будто кто скребётся там по полу лапками или хвостом… Найдёныш немецкий шевелился, кровь потекла на землю — но он не приходил в сознание, словно и вправду был мёртв. Фёдор Иванович подумал: ну вот ещё одна жертва войны… И вдруг увидел под одеялом это маленькое белое тельце с тёмными пятнами под глазами; оно слабо шевелилось… Степанида перемотала ему руки и ноги тряпками, потом взяла у Фёдора Ивановича его фляжку с водкой, смочила мальчишке виски, и тот слабо застонал. Потом она долго смотрела на него и вздыхала — но Фёдор Иванович не понял, что это значит.
— А что с ним делать? — спросила она. — В дом-то нельзя его взять, соседи увидят…
Фёдор Иванович задумался и сказал:
— Да пускай в сарайчике пока лежит… Меня бы тоже, Стёпушка, полечить… Грудь у меня немного прострелена. Но ты не бойся, ничего серьёзного. Только на всякий случай перебинтуй получше…
Степанида, сколько он её помнил, вообще была женщиной, не очень разбирающейся в медицине, но припарки, перевязки делала сносно, мази на травах варила, и всё же он боялся её. Она была женщина сильная — если надо, могла с двумя солдатами на равных драться… Но вот сейчас она вдруг притихла: Фёдор Иванович понял почему — у него под ногами лежал человек из другого мира! Об этом нельзя было даже председателю колхоза сказать, Семёну Васильичу, никак нельзя. Это было что-то вроде государственной тайны. Фёдор Иванович не хотел, чтобы о мальчике узнали в деревне. Но что делать? Он понимал теперь свою задачу так: надо было спрятать найдёныша. А как это сделать лучше всего?.. Нет, всё-таки сарай стал пока что наилучшим вариантом. Куры и козы у жены перемерли, она брала молоко и яйца у соседей, чтобы не умереть от голода.
— А если кто спросит, что это такое у тебя на санях? Ты скажи — в лес по грибы ездил.
Фёдор Иванович кивнул и подумал: «Да и правда, чего тут рассказывать… У меня в сарае теперь целый немецкий лагерь — вот только непонятно ещё кто кого сторожить будет». Но вслух сказал другое:
— А ты не думай об этом! Вот так. И всё! А завтра с утра мы ему воды принесём и еды какой-нибудь…
***
Номер 19041 уже почти не помнил, как всё случилось. Лишь тусклые, спутанные обрывки памяти, никак не способные сложиться в голове, будоражили пульсацией больные виски. У него было имя прежде, но его стёрли, когда он очнулся в холодном вагоне. В нём было так много крови — и чужой тоже… А ещё пахло какой-то гнилью; это не могло быть от человека: запах разлагающейся плоти был бы другим по запаху или даже вкусу. Он помнил: к ним в дом ворвались люди и увели отца. Мать кричала, стенала, божилась и молилась, но они не слышали, а только смеялись и говорили что-то о врагах партии. Потом его куда‑то понесли на руках… Он видел перед собой белое лицо матери — такое красивое в своём ужасе; потом всё пропало во тьме беспамятства… Потом, когда он открыл глаза в холодном вагоне поезда — и увидел за окном снег с редкими жёлтыми листочками… Это было странно. Мать сидела рядом, и он чувствовал её дыхание, но не мог открыть глаз. Страх неизвестности, который он испытал в первый момент после пробуждения — а потом всё время повторял про себя: «Всё кончилось. Всё…» Потом была ночь и утро… А когда они приехали сюда? Он не помнил; это было очень давно или только казалось теперь таким далёким?..
Прежде у него было имя — «Боже, даруй им мир», но теперь, в пекле войны оно превратилось в сияющую насмешку, в которой не было ни капли надежды. Мать попыталась спрыгнуть с поезда, отодрав доски внизу, но не сумела, потому что вагон трясло.
Она и отец, которого звали Генрих — он помнил его имя так хорошо, потому что знал только один из вариантов этого имени — были люди обыкновенные. Отец был в чёрной форме со свастикой на рукаве; а мать была одета по-простому: белая рубашка с короткими рукавами, высокая юбка… Как она сказала? «Свинцовый ветер»? Мать стенала и стонала: «Это всё из-за него!» А он не понимал, в чём дело. Потом поезд остановился — и они оказались среди каких‑то других людей с винтовками; их было много… Он вспомнил слова матери: «Нас привезли умирать…»
Имя он утратил с того мига, как печати с иглами впились ему в предплечье, и он стал просто номером. Миг ужасающей боли, когда его тело выгнулось дугой, и потом — долгий провал. Он не помнил ничего, кроме этой темноты и запаха смерти. И он знал теперь только один мир — этот: в нём был холод железа на руках у отца; а ещё там было много людей с винтовками за спинами по обе стороны от двери вагона.
У них отобрали одежду, выдав взамен полосатое тряпьё, и обрили наголо — и тогда они стали номерами. Матери поставили номер с нулём на конце. Ноль. Круглое число. Круглое, как беременная женщина. Из её пустоты рождаются единицы — тонкие, вытянутые, словно солдаты. Материнское чрево рождает солдат. Это было похоже на сон, но он был настоящим. Потом они шли по дороге; и это тоже казалось сном — потому что дорога не кончалась никогда… А потом его разбудили солдаты в чёрных мундирах с серебристыми молниями: «Встать! На колени! Встать в строй!» И он стал в строй, и ему было холодно.
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!