Часть 6. Товарищ М.

20 октября 2024, 19:40
      Прошёл год после победы, и в деревне постепенно стали всё восстанавливать, и даже в колхозе стали появляться новые люди. Но Гоша всё равно не мог привыкнуть к тому, что его называют «фашистом» — он был слишком молод для этого слова; а когда кто-нибудь из мужиков говорил о нём с уважением или насмешкой — это было так странно. Степанида не знала, что сказать. Она понимала только одно — надо как-то жить дальше и надеяться на лучшее. Но как? Как жить дальше, когда всё вокруг напоминает о том страшном времени и даже в самой жизни есть что-то от того ужаса — не только на улице или по радио? Дети в колхозе после работ в поле часто собирались и играли, но уже не в войнушку. Фашистов-то всех прогнали. Порою Степанида привязывала к концу забора длинную верёвку, а другой её конец держала сама и звала детей на игру. Прыгали они через эту верёвку весьма бодро, и даже Гоша, превозмогая неуверенность, присоединялся. — Раз! Два! Ой, споткнулись… Три! — и все снова прыгали через верёвку. А потом, когда все уставали и расходились по домам — а это случалось часто — она садилась на завалинку с Гошей. И они долго молчали о том же самом: как было хорошо в Германии до войны; что теперь там творится. Только однажды сухим летним днём Степанида со своего крыльца увидела, как приехала в деревню запряжённая одинокой лошадью телега. На ней сидели человек трое, все с суровыми лицами, в синих потёртых фуражках и кожаных куртках. Они подъехали к избе, где жил председатель колхоза и собирался сельсовет, и вошли в дом. Гоша тем временем вышел из избы, выжал в кадку мокрую тряпку. Поглядел на избу председателя, на телегу у крыльца, спросил: — Что это? — А я знаю разве, — ответила Степанида. Она уже поняла: приехали из райцентра за какими-то документами и бумагами; а может быть даже в сельсовет или к председателю колхоза по каким-то особым делам — кто их знает… Вдруг подошла к их крыльцу соседка, и Степанида спросила: — Нина, чего они хотят-то? — Тебя, Стеша-партизанка, спрашивают, — ответила Нина. — Сначала только им с председателем переговорить нужно… Боюсь, а вдруг чего… Степанида содрогнулась и увела Гошу в избу. Что же это случилось? Никто ведь за пределами деревни не знает, что она его приютила, немца беглого приютила. Неужели та старуха из колхозной конторы? Та чернолицая ведьма настучала, донесла, а донос куда надо попал? Постучали наконец, и Степанида открыла. На пороге стоял председатель колхоза и те самые суровые люди в фуражках. — Степанида Андреевна, не пропустите? — спросил председатель. Степанида, пугаясь непонятно чего, пропустила их в дом, а сама села на лавку, крепко прижав к себе Гошу. Тот явно не понимал, что происходит, но ясно было — он тоже встревожился. — Ну что, Степанида Андреевна? — спросил председатель. — Вот, приехали из райцентра по поводу одного дела… А вы, значит… Ну ладно. Мы тут с товарищем из райцентра побеседовать хотели — по поводу вашего немца-то, как его? — Вот он, — вздохнула Степанида. И кивком показала на Гошу: тот всё жался к ней и смотрел то ли с испугом, то ли с недоумением; и было непонятно, чего он боится больше — того ли что его сейчас убьют или этого разговора. Председатель кивнул на Гошу, и один из людей в фуражках подошёл к нему, и они стали о чём-то тихо говорить. Потом председатель повернулся к Степаниде: — Ну что, товарищ партизанка? Как ты думаешь — может быть, это всё из-за твоего немца?.. А ведь он у тебя в доме живёт… И как же так вышло?! Гоша в ответ лишь задрал левый рукав, показав людям в фуражках жуткие шрамы и вытатуированный номер. И опять ничего не сказал. Степанида поняла, что он боится говорить — и правильно делает: если бы она сказала хоть слово в его защиту или просто попыталась объяснить ему происходящее — всё кончилось плохо; а так у него ещё есть шанс выжить. — Бежал из концлагеря, значит… — сказал председатель. — Ну, это понятно… А что он там делал? Гоша татуированной рукой протянул ему свою лагерную карточку, председатель передал её человеку из райцентра. — Твою мать, какие у них имена нечитаемые… Номер 19041, донор крови… 1941 год… Смазалось уже всё, что только можно, — пробормотал тот, вернул ему карточку и повернулся к Степаниде: — А ты, значит… Не будем рассусоливать, на крыльцо выходим все. Около Степанидиного крыльца уже поднялся ропот, собрались женщины и дети, немного вернувшихся фронтовиков. Кто-то пришёл с вилами, кто-то с лопатами, кто-то с косой. И все смотрели на Гошу. А он стоял, опустив голову и не поднимая глаз — как будто боялся увидеть что-то страшное в глазах людей вокруг него… Они наперебой кричали: — Не отдадим Стешу! Не отдадим! — Она доброй души баба, — сказал кто-то. — Она его от смерти спасла! А теперь… Что ж это делается, а? — А чего он фашист? — спросил другой кто-то. — Он же не немец! Это ж наш… Как его можно в фашисты записывать?! Председатель посмотрел на людей и сказал: — Ну ладно вам орать тут!.. Ты чего с вилами встала, где тут коровы? — крикнул он одной из женщин. — Положи вилы, я сказал! Несурьёзно это, бабы, несурьёзно! Объясните, товарищ, что к чему… — обратился он к человеку из райцентра. Тот поправил фуражку: — Возвращать немчуру эту надобно, репатрияция идёт. Слышали такое? То-то. Первым делом возвращаем больных и нетрудоспособных. Вот сейчас я, без заключения комиссии, вижу, что он у вас больной и нетрудоспособный. — Да как же это, товарищ? — возмутилась женщина с вилами. — Он и в поле работает, и воду таскает, и дрова рубит! — А это уж пусть комиссия решит, — вздохнул человек в фуражке. — Удивительная, однако, история… Баба приютила беглого лагерного, вот дела-то! Комиссия приехала через три дня, осмотрела Гошу, вынесла вердикт: больной и временно нетрудоспособный, причём их очень удивила его реакция на осмотр — разделся он, не дожидаясь разрешения. А когда у него брали кровь из пальца, он даже не пошевелился, только парой минут спустя на него что-то накатило, и он закричал хрипло, сорванно: — Они там! Не здесь! Они все… Они убиты! Я должен был отдавать им кровь, а я убил их! Я должен был, а я убил! Я больной! Я ненормальный! Недочеловек! Унтерменш! «Шок вследствие контузии» — приписали ошарашенные члены комиссии в заключении. Степанида, стоявшая снаружи, быстро помогла Гоше одеться и вывела его на улицу. Он вцепился ей в руку и кричал что-то неразборчивое своим неприятным голосом. Он повредился рассудком, поняла Степанида и содрогнулась от ужаса. *** — Так, документ вам на всякий случай. Паспорт советский, вдруг захотите вернуться. Что скажете, Георгий Геннадьевич? «Георгий Геннадьевич Мюльгаут» — так его в этом паспорте записали. Он не возражал. Пусть называют его, как хотят. Пусть отправляют в Германию, коли им так охота. Товарищ Мюльгаут содрогнулся и нервно сжал отворот пиджака. Из комиссионки, хорошая вещь. Там все закупаются, по дешёвке. На огромную Москву он не смотрел, она его пугала. Сталинские высотки, исполинский ГУМ, дымящие трубы заводов — от них кружилась голова. Его отправили первым же эшелоном, посадили в вагон. С собой у него был лишь советский паспорт, лагерная карточка и пара напоминаний о Степаниде — куколка-оберег и лента, которую он вплёл в волосы. После той комиссии он действительно слегка повредился рассудком, на него накатило что-то вообще истерики. Поезда в Союзе ходили совсем другие, не то, что тот, на котором он ездил единственный раз в жизни тогда, годы назад — людей не набивали по сотне в один вагон, никто не пытался пробить дыру в полу. У каждого был свой маленький закуток, где можно было поесть и поспать. Товарищ Мюльгаут ложился спать, не раздеваясь, крепко прижимал к груди соломенную куколку. Стеша, как же она без него теперь будет… Это единственное, что от неё осталось. Он даже не знал, сможет ли написать ей письмо, как приедет. Всё-таки, из другой страны письма. Тянет на шпионаж. Лучше не стоит. Он лежал, кутаясь в тонкое одеяло, и смотрел в окно поезда. Мимо проносились большие города, разрушенные и обгоревшие. От деревень оставались одни брёвна. Нельзя было различить, где у реки берег, где дно. Товарищ Мюльгаут каким-то шестым чувством осознавал, что он сам в этом всём виноват, и поначалу воспринял прежний год в деревне как своего рода искупление, но быстро разуверился в этом доводе. А теперь всё начинать сначала. Война обожгла весь Союз, проехалась по нему раскалёнными гусеницами стальных машин, и время тут текло, как вода. Он слышал, как в других закутках говорят люди, слышал русскую и немецкую речь. Похоже, он никогда не сможет ни с кем поддержать разговор. О чём ему говорить? Шум колёс поезда его очень убаюкивал, и спать хотелось постоянно. Порою товарищ Мюльгаут засыпал, просто глядя в окно, а проснувшись, не помнил, на каком из пейзажей заснул. Проснулся он окончательно от того, что услышал за дверью закутка женский голос, говоривший по-немецки: — Уважаемые пассажиры, поезд Москва-Берлин прибывает на восьмой перронный путь. Высадка пассажиров производится с левой стороны. Будьте внимательны и не забывайте вещи в вагоне. Те же слова она повторила и по-русски. Уже на вокзале товарищ Мюльгаут огляделся. В Берлине он никогда не был, и на миг он испугался, что заблудится здесь, потому увязался за первым же человеком, который вышел из того же вагона. Тот говорил по-немецки, значит, его тоже вернули. Репатриация, как говорил тот человек в синей фуражке. ***       Поначалу было тяжело. Немецкий паспорт герру Мюльгауту выдали, основываясь на лагерной карточке и его собственных показаниях и расспросах. После вокзала он прошёл лагерный карантин, получил свидетельство освобождения из плена и встал на учёт в органах внутренних дел, чтобы власти могли отслеживать его перемещение. Дальше на него завели медицинскую карту, чтобы он мог подать заявление в службу занятости и до обретения работы получать продуктовые пайки. Все эти сложности герра Мюльгаута совсем запутали, но он удержался от срыва. Свидетельство об освобождении из плена выдали всем немцам, и неважно было, сидели они на самом деле в советском плену или нет. Репатриантов расселяли по съёмным комнатам, это называлось «коммунальная квартира» или просто «коммуналка» — позаимствованное из русского разговорное словечко. Квартира, куда Мюльгаут был заселён, оказалась абсолютно крошечной, всего с одним соседом. То есть, соседкой. Он осторожно постучал в дверь, и ему открыла девица примерно его возраста, черноволосая и синеглазая, одетая в простое платье. Но при всей простоте харизма от неё исходила необыкновенная — было ли дело в духах, во взгляде ли, в умении себя подать? Он не знал. — Здорово, новоселец, — поздоровалась девица. — Я Элизабет, модистка. Попутно танцую и прожигаю жизнь при социализме. Заходи, соседом будешь. Учти, о правилах договариваемся, я не люблю, когда мне начинают приказывать и командовать. От такой тирады у Мюльгаута слегка заболела голова. Болтливая же… Он устроился в дальней комнате, выложил вещи и прошёл в кухню. Элизабет предложила ему чаю, он наотрез отказался. — Сладкое ненавижу, меня от него тошнит, — ответил он, пряча глаза. Элизабет вмиг достала два листка и сунула ему перьевую ручку: — Ты пишешь свои правила проживания, а я свои. Если что, достигнем компромисса. У него список вышел коротким: «Никакого сахара, не будить раньше 5 утра, вещи не трогать, в комнату не заходить, стучаться в дверь, с расспросами не приставать и вообще не приставать». У Элизабет список можно было сложить вчетверо. — Если по звонку прозвучит сигнал «SOS», то это звонят мне. Вот, смотри. «Э.Шнайдер, Д-К-Д». Длинный-короткий-длинный. Ты… Сейчас я тебя впишу. Ага… «Г.Мюльгаут, К-Д-К». Как мой, только наоборот, сообразишь. Ну ты брякни что, а то сейчас за тебя всё решу… Он совершенно замялся, а потом сказал твёрдо: — Подожди, дай свыкнусь, а потом посмотрим. — Потом смотреть будешь, а сейчас предлагаю пойти прогуляться. Посмотришь, что тут у нас да как. Месяцами позже Мюльгаут писал в дневнике, сбивчиво и сумбурно: «Интересная она, эта Элизабет. Водит меня на вечера, на танцы, а я там чувствую себя как рыба на земле. Она учит меня танцевать, а я, неуклюжий, ей отдавливаю все ноги. Заново учусь играть на гитаре, как было в детстве, но пою скверно, голос не тот. Возможно, дело только во мне. Я всё ещё не могу привыкнуть. Пошёл в мыловарню, отливаю бруски. Ни зайчиков, ни мишек — скучные бурые бруски» «Около Элизабет я себя чувствую странно, всё трепещет будто. В книгах это называют влечением, но я не уверен. Да и она ко мне тепло относится. Но в глубине души я понимаю, что я её недостоин. Я грязен и отвратителен, я отдавался женщине после того, как отдавал ей кровь. Но Элизабет… С ней я словно другой — она учит меня постоять за себя, отказать, дать отпор. Элизабет очень повезло выжить. Её город союзники сравняли с землёй, и она переехала сюда, строить светлое будущее. Все говорят о светлом будущем, но я… Я вижу только туман» «Рядом с Элизабет я не хочу быть таким, какой я есть сейчас. Не хочу чувствовать себя грязным и недостойным. Я устал от этого. Мне плевать на мнение общества, на мораль, которую они переписывают каждые сто лет. Элизабет любит меня, я чувствую это. Ей плевать на то, что скажут люди. Они скажут, что любое соитие есть грех, но мне тоже плевать. Где была их мораль, когда я отдавался женщине за сто грамм крови? Где была их нравственность, когда женщина подвешивала меня за руки? Мы с Элизабет грешны, как последние вавилонские блудники. Она обожает, когда я трогаю её, она ругается матом, когда спит со мной, она курит. Прошу у неё прикурить, и она не возражает. После всего, что было, мне нравится курить. Говорят, табак полезен»

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!