Часть 2.
17 ноября 2025, 00:17 Прошло полгода. Зима сменилась весной, весна – летом. Но война никуда не делась, просто сменила кожу. Вместо холода пришла ужасная, липкая грязь, затем – духота, а тишину теперь нарушал гул моторов и отдаленная канонада с востока.
Наш отряд, теперь часть Людовской гвардии, готовился к новой операции. После ранения и контузии Слава физически окрепла, но внутри была как натянутая струна. Ее глаза часто смотрели в пустоту, будто она видела что-то, чего не видели остальные.
Наш командир Гриншпан указал на карте на мост через речку Свирж. Немцы его усиленно охраняли, значит, ждали что-то важное. Он добавил, что через три дня по нему должен пройти эшелон с шестью танками «Тигр» на платформах.
Все замерли. Шесть «Тигров» на фронте – это сотни, тысячи убитых красноармейцев. Наша задача перестала быть просто диверсией. Мы должны были нанести удар по самой стали врага. План был такой: заминировать опоры моста зарядами Блюмена, а группе прикрытия подавить охрану. Отход – по руслу ручья. Мы обсудили детали, распределили патроны и взрывчатку. Я кивнул Славе, поймав ее взгляд. Я был готов, не только ради мести, но чтобы эти «Тигры» не поехали убивать других, там, на востоке.
На рассвете мы двинулись в путь. Шли быстро и молча, экономя силы. К полудню мы были у глубокого оврага. Внизу текла речка Свирж, а над ней возвышался тот самый деревянный мост на каменных опорах. У обоих концов стояли блокгаузы с пулеметами, и у одного из них курили двое часовых.
Гриншпан подал сигнал, и мы замерли в соснах на опушке. Теперь предстояло самое трудное – ждать темноты. Я прижался к влажной коре дерева и посмотрел на Славу. Она смотрела на мост с холодной решимостью, крепко сжимая в руках автомат.
Мы пришли сюда, к этому мосту и стали ждать в тумане у реки, пока не стемнело окончательно. Эта мгла скрывала нас, но и немцев тоже. Я лежал на земле, а рядом, не двигаясь, лежала Слава, целилась в часовых у блокгауза. Потом Гриншпан подал сигнал, и группа прикрытия бесшумно поползла вниз, к мосту.
Скоро снизу донеслись приглушенные звуки борьбы, а потом наступила тишина. Это значило, что часовые убраны. Тогда и мы пошли вниз, к опорам моста. Кацпер Блюмхер - взрывник - сразу же принялся за дело, цепляя заряды к каменным основаниям, а мы с Славой прикрывали его, вглядываясь в туман.
Мы уже двигались ко второй опоре, когда Слава услышала мотор. Мы все замерли, прижавшись к камням, пока по мосту сверху медленно проезжал немецкий мотоцикл с коляской. Луч от их фонаря скользнул совсем рядом с Кацпером, но пронесло. Они уехали в сторону блокгауза, где должны были обнаружить мертвых часовых.
Время кончилось. Гриншпан скомандовал ускориться. Кацпер бросился ко второй опоре, а группа прикрытия полезла наверх, чтобы встретить немцев. Мы со Славой заняли позицию у воды.
Сверху почти сразу раздались выстрелы и крики. Начался бой. Немцы подтянули силы, мотоцикл развернулся и понесся обратно. Где-то рядом с нами рванула граната – видимо, подорвали тот мотоцикл. Осколки посыпались в воду.
Кацпер в это время крикнул, что готово. Мы открыли бешеный огонь по мосту, чтобы прикрыть отход, и все бросились бежать вниз по течению. Пули свистели над головой. Мы отскочили за большой валун, Кацпер поджег шнур, и через несколько секунд мост с грохотом взлетел на воздух. Два мощных взрыва, грохот падающих балок и, наверное, танков. Вместо моста осталась дымящаяся пустота.
Операция удалась, но радоваться было нечему. Гриншпан тоже получил осколок в ногу. Обратно шли молча.
***
Прошло три дня. В лагере царила тихая суета: перевязывали раны, чистили оружие. Гриншпан, хоть и раненый в ногу, всем руководил. Утро началось с резкой автоматной очереди – это Слава палила по мишени. Не для тренировки, а чтобы заглушить что-то внутри себя. Я смотрел на нее и видел, как война въелась в нее глубже любой грязи. Подошел Гриншпан и поставил задачу. Нужно было идти в деревню Замостье на разведку. Там немцы устроили перевалочный пункт со складами и штабом логистики. Мне стало не по себе – я вспомнил, что где-то рядом был лагерь, где мы видели предателя Меира. Но выбирать не приходилось. Мы пошли с ней вдвоем. Везде попадались следы войны: сожженные хутора, труп лошади в ручье. Возле одного пепелища мы увидели старика. Он сидел на обгорелом пороге и смотрел в пустоту. Он рассказал, что всю его семью – жену, зятя, внуков – забрали на прошлой неделе, погрузили в вагоны и увезли на восток. Он сказал: «Все знают, что это ложь». Мы молча пошли дальше. С холма мы увидели Замостье. Деревня кишела немцами и полицаями. Но самое страшное было у железной дороги. Там стоял товарный состав, и в него грузили стариков, женщин, детей. Их гнали, били дубинками, пихали в вагоны. Это было как в кошмарном сне, который повторяется снова и снова. Слава вдруг вся напряглась. Она увидела полицая с золотым зубом, который избивал старуху. Она прошептала, что знает его – Марек Войцеховский, он приставал к ней в гетто. И тогда ее как подменили. Она схватилась за автомат, и в ее глазах вспыхнула такая ненависть, что я испугался. Она хотела броситься вниз, стрелять. Я схватил ее за руку и прижал к земле. Она пыталась вырваться, шептала сквозь слезы ярости: «Пусти! Видишь, что они делают? Это никогда не кончится!». Я держал ее и говорил, что если мы сейчас умрем, то никому не поможем. Что мы должны все запомнить и рассказать Гриншпану, чтобы ударить по-настоящему. Постепенно она успокоилась, обмякла и просто лежала. Мы ползли обратно, когда поезд тронулся. Шли молча под начинающимся дождем. Казалось, этот дождь смывал с нас не только грязь, но и часть той тяжести, что мы на себе принесли. В лагере мы доложили Гриншпану. Я рассказал все про охрану, склады и штаб. Слава, не сдержавшись, выкрикнула про людей в вагонах, про того полицая. Гриншпан выслушал и холодно сказал, что наша задача – воевать, а не спасать. Что штурмовать состав – самоубийство для отряда. Слава сломалась. Она просто стояла и плакала под дождем – не от страха, а от ярости и отчаяния. Я подошел и положил руку ей на плечо. Она не оттолкнула меня. Мы так и стояли – двое под холодным дождем. Утром мы двинулись. Туман, мокрая листва под ногами, никаких лишних слов. Слава была как лед – сосредоточена и холодна. Гриншпан еще раз объяснил план: через старый подвал в подвал школы, минируем генератор и связь, забираем документы, двадцать минут – и назад. Мы подползли к опушке. Школа из красного кирпича виднелась вдали. У входа – часовой, на крыше – пулеметное гнездо. Кацпер бесшумно вскрыл дверь в подвал. Пахло сыростью и гнилой картошкой. Он и Гриншпан скрылись в темноте. Я пропустил вперед Славу, на секунду оглянулся на пустые товарные вагоны у железной дороги, стиснул зубы и шагнул внутрь. Темнота поглотила нас. Впереди послышались немецкие голоса. Они спокойно обсуждали, что поезд из Радома опаздывает, но главное – чтобы «груз» успел в Треблинку, ведь «печи не ждут». От этих слов у меня похолодело внутри. Мы ворвались в комнату. Гриншпан и Слава быстро убили двух немцев. Командир начал рыться в шкафу с документами, а Слава подожгла бумаги на столе, среди которых были списки на отправку людей. В это время Кацпер взорвал генератор, и свет погас. Мы уже собирались уходить, когда Слава заметила в столе офицера кожаную книжку. Это был служебный дневник. Она открыла его и замерла. Я подошел и увидел, что она смотрит на отчет за подписью ее отца, Домбровского. В отчете говорилось о «повышении эффективности» кремационных печей. Она стояла как вкопанная, не в силах оторвать глаз от подписи отца-убийцы. В этот момент в здании поднялась тревога. Я схватил ее за руку и потащил за собой. Книжка выпала у нее из рук и упала в лужу крови. Мы вырвались через подвал в огород, под пулеметный огонь Шпильмана, который прикрывал наш отход, и побежали к лесу. Когда мы добрались до точки сбора в лесу, все были на пределе. Слава сидела в стороне, сгорбившись, и молча смотрела в темноту. Она не плакала, но было видно, что внутри у нее все сломлено. То, что она узнала про отца, добило ее сильнее любого сражения. Шлейф этот боли медленно утих было зимой, когда мы нашли отряд Гриншпана, почти не проявлялся весной, но эта вылазка была сильнейшим катализатором. Мы вернулись в лагерь молча. Для всех операция была успехом, но для нас со Славой она обернулась новой тяжестью. Она весь следующий день была сама не своя, молчала и не смотрела ни на кого. А ночью я застал ее за сбором вещей и спросил, куда она. Ответила, что в Варшаву. Я сказал, что это безумие, идти одной в логово врага. Но она ответила, что должна это сделать, иначе не сможет жить с собой. Я посмотрел на нее и понял, что не могу отпустить ее одну. Слишком много мы прошли вместе. Я сказал ей, что это не жалость и не жертва. Ее отец — часть той машины, что убила мою семью. Это и моя месть тоже. И я не позволю ей умирать одной. Она сначала рассердилась, сказала, что не нуждается в моей жалости, что мне стоит остаться здесь. Ее боль - это ее боль, и дальше она должна нести ее сама. Но потом посмотрела на меня, и в ее глазах мелькнула не надежда на спасение, а понимание, что она не одна в своем последнем бою. И она согласилась. Нас ждал опасный путь на север, в самое сердце вражеской территории. Но в тот момент, под плакучими ивами, мы заключили новый договор. Двое потерянных людей, решивших бросить вызов смерти. Мы уходили из лагеря ночью, пока все спали. Тихо, как тени. Никаких лишних слов – мы и так понимали друг друга с полуслова. Собрали только самое необходимое: два пистолета «Вальтер», нож, немного еды и воду. Надели поношенную, но обычную одежду, чтобы не выделяться. Самым ценным грузом была карта и тот адрес в Варшаве, который Слава зашила в рукав. На краю лагеря мы на секунду остановились. Я посмотрел на спящих товарищей, на знакомые землянки. Сердце колотилось от страха, но отступать было уже нельзя. Я не солдат по натуре, мне бы с металлом и камнями возиться, но война всех переделала. А сейчас я просто не мог позволить ей уйти одной. Мы шагнули в лес. Шли осторожно, обходя знакомые тропы – мало ли, Гриншпан мог выставить дозор. Через несколько часов вышли к дороге. Она вела на север, к Люблину, а потом и к Варшаве. По дороге промчался немецкий грузовик с солдатами. Мы вовремя спрятались в кустах. Стало ясно: пешком идти слишком долго и опасно. И Слава сказала, что надо отправиться товарным поездом. От одной этой мысли стало не по себе. Лезть в темный товарный вагон… Но выбора у нас не было, и мы поступили так, как пришлось.***
Наконец мы добрались до Варшавы и вылезли из вагона грязные и измотанные, стараясь слиться с толпой таких же оборванцев на станции. Слава замерла, оглядывая знакомые улицы. Она тихо сказала, что раньше здесь пахло жареным миндалем и кофе, а теперь всё было другим – испуганным и пустым. Я видел, как ей тяжело, но она быстро отряхнулась от этих воспоминаний и сказала, что нам нужно сменить одежду. Мы пошли на барахолку. Я нашёл пожилого поляка и выменял у него на злотые две пары поношенной, но обычной одежды. Переодевшись, мы стали похожи на всех остальных в этом городе – серых и незаметных. Потом мы отправились к дому бывшей горничной её семьи, пани Магды. Старуха сначала испугалась, но, узнав Славу, впустила нас. Комната была маленькой и бедной. Слава без лишних слов спросила про отца. Пани Магда сказала, что он в Варшаве, получил большой пост при СС. Она дала его домашний адрес на улице Тамка и сказала, что по четвергам после шести он ездит в оперу. Когда старуха спросила про брата Славы, Збишека, та, не моргнув глазом, солгала, что он в "Гитлерюгенде". Меня это удивило, но потом она объяснила, что отец действительно хотел его туда отправить, и что у брата не было типично еврейской внешности. Выйдя на улицу, Слава прислонилась к стене. Она получила всё, что хотела – адрес и расписание. Потом она посмотрела на меня с холодной решимостью и сказала, что теперь нужно осмотреть все места, где бывает её отец, и найти лучшую точку для удара. Она с горькой иронией заметила, что он любит оперы Вагнера, особенно "Гибель богов". Мы заселились в комнату в полуразрушенном доме на окраине Варшавы. Это была сырая конура, но она давала нам укрытие. Здесь мы планировали наше дело. Штурмовать управление СС было безумием, так что нашей целью стал его дом на Тамке или дорога в оперу. Три дня мы по отдельности изучали район. Слава ходила с корзинкой, как простая горожанка, а я притворялся разнорабочим. Мы запоминали расписание патрулей, расположение фонарей, искали пути для отхода. Вечерами сверяли заметки на карте. Мы выбрали три точки для операции. Лучшей казалась позиция на балконе заброшенного особняка напротив его дома – отличный обзор, но опасно для отхода. Слава была уверена, что мы сможем переждать там суматоху после выстрела и уйти утром с толпой рабочих. В четверг мы начали готовиться: молча чистили оружие, набивали обоймы. Я достал медальон, подержал его в руках. Слава сказала, что это просто кусок металла, но я видел, что для нее это символ всего, что она потеряла. Перед закатом мы вышли. Я занял позицию на набережной – был резервом на случай провала. Сердце бешено колотилось. Слава тем временем пробралась в заброшенный дом и на балкон. Мы заняли позиции. Я спрятался в тени на набережной, а Слава устроилась на балконе заброшенного дома напротив. Сердце колотилось как бешеное, когда я ждал. Вот подъехал черный «Опель», и из него вышел ее отец. Вдруг из подъезда выбежала маленькая девочка в красном пальто, и он улыбнулся ей. На мгновение я подумал, что Слава не выстрелит. Но выстрел все же раздался. Громкий, на всю улицу. И тут же все пошло наперекосяк. Пуля пролетела мимо, а из всех углов сразу полезли немцы и полицаи. Это была засада. Я увидел, как на балконе зашевелились, и понял, что Славу обнаружили. Не думая о последствиях, я выскочил из укрытия, пытаясь отвлечь на себя внимание. Но меня тут же скрутили сзади, ударили по голове, и я упал. Оружие выпало из рук. Когда меня поднимали, я увидел, как Славу ведут с балкона с заломленными руками. Наши взгляды встретились на секунду. Ее лицо было пустым. Потом ее и меня затолкали в черный фургон, двери захлопнулись, и мы поехали в полной темноте. Все рухнуло. Вместо мести мы оказались в руках гестапо.***
Очнулся я от удара сапогом в бок. Меня вытащили из фургона и швырнули на холодный, липкий пол камеры. Дверь захлопнулась с таким грохотом, что в ушах зазвенело. Я лежал, пытаясь отдышаться. Голова гудела от удара, из разбитой губы текла кровь. Осмотрелся. Камера была крошечной, с голыми стенами, испещренными царапинами. В углу стояла вонючая параша, а под потолком – маленькое зарешеченное окно. Ни кровати, ни одеяла – только холодный камень. Я прислонился к стене, пытаясь согреться. Мысли путались. Полный провал. Мы все так продумали, а попали в ловушку. Меня схватили, как щенка, я даже выстрелить не успел. Слава. Где она? Что с ней делают? Ее тоже бросили в такую же камеру? Сначала будут допрашивать, потом пытать. Выбивать имена, пока от человека ничего не останется. Я был готов к боли. Лес и лагерь меня закалили. Но мысль о том, что будут делать с ней, заставляла содрогаться. Хрупкая Слава со своей стальной волей. Смогут ли они ее сломать? И я поклялся себе, что умру, но не выдам ее. Пусть сделают со мной что хотят, но свою память о ней они у меня не отнимут. Время в камере потеряло смысл. Меня бил озноб, скручивал голод. Иногда снаружи доносились звуки – лязг ключей, приглушенные крики. Каждый раз я вздрагивал. Я ощупал карман. Медальона не было. Наверное, забрали. Ирония – все началось и закончилось с этим украшением. Но я еще не мертв. Пока я дышу и помню ее лицо, я буду бороться и ждать своего часа, даже если он будет последним.***
Как оказалось, Слава находится в соседней камере. Мы с ней общались через щель в стене. Без лишних слов, только сухая информация: расписание патрулей, особенности охранников, звуки с улицы. Мы собирали эти крупицы, как драгоценности. На второй день ее вызвали к отцу, а после того, как привели… внезапно все закончилось. Да, гораздо быстрее, чем мы могли предположить. Я услышал гул моторов со двора, резкие команды, суету. Это было не похоже на обычный режим. Вскоре по коридору забегали, двери начали хлопать, слышались крики. Слава прислушалась и сказала, что они эвакуируются. А еще она услышала слова «приказ о поджоге». Это значило, что они собирались сжечь тюрьму со всеми, кто внутри. В этот момент я услышал, что дверь в камеру открылась. Нервный голос унтера приказал Славе выходить. Она спокойно сказала ему, что они уходят, потому что русские близко, и что он и его начальство — просто расходный материал. Хоть я и не видел унтера, но чувствовал, как его уверенность пошатнулась. А потом снаружи раздался оглушительный взрыв. Свет погас, все затряслось, посыпалась штукатурка. Началась стрельба и крики. Раздались вскрики, возгласы и лязги. Слава подбежала к моей камере, выстрелила в замок и распахнула дверь. Как выяснилось, она воспользовалась страхом унтера, оглушила его, затем протянула мне его пистолет. Мы снова были вместе, и наша тюрьма стала полем боя. Мы решили, что не уйдем, пока не найдем ее отца. Коридор гестапо превратился в ад. Горел аварийный свет, везде был дым, пыль и крики. Снаружи гремел бой — это Армия Людова шла на штурм. Бывшие узники метались по коридору, но Слава не обращала на них внимание. Она шла вперед, а я следовал за ней с пистолетом в руке, прикрывая тыл. Она двигалась к лестнице на второй этаж, где был кабинет ее отца. Мы пробежали мимо двух растерянных полицаев, и я в суматохе застрелил их обоих. Слава выхватила у одного из них оружие. Ее холодная решимость в этот момент все еще пугала меня. На лестнице мы столкнулись с немецким офицером. Я вновь выстрелил первым, попал ему в плечо, и он упал. Слава уже бежала наверх. На втором этаже было еще хуже — повсюду валялись тела, двери кабинетов были распахнуты, немцы жгли документы. Мы ворвались в тот самый кабинет. Там были ее отец, Домбровский, и эсэсовец фон Штрассер. Тот пытался заставить Домбровского уйти по пожарной лестнице. Увидев нас, фон Штрассер выстрелил и промахнулся. Я выстрелил ему в руку, а Слава — точно в лоб. Домбровский стоял у окна, дрожа от страха. Он начал лепетать что-то о том, что его заставили. Слава смотрела на него без ненависти, только с усталостью. Потом она выстрелила в потолок и громко крикнула: «Они здесь! Держите их!» Ее отец, ослепленный ужасом, в панике выпрыгнул в окно. Мы услышали короткий крик и звук удара о мостовую. Я спросил ее, почему она не застрелила его сама. Она ответила: «Он не стоил моего выстрела. И он должен был умереть как крыса — в панике и грязи». Сам понимаешь, мы были наивны и искренне полагали, что это конец. На столе я заметил наш старый медальон, пробитый пулей. Я взял его и положил в карман. Мы вышли из кабинета и оставили все позади. Снаружи гремели выстрелы. На дворе было первое августа 1944 года. Началось Варшавское восстание.***
Мы вышли на ступени гестапо, и город встретил нас сумасшедшим хаосом. Повсюду были баррикады, люди с оружием, бело-красные флаги. После тишины нашей мести этот общий крик ярости оглушал. Мимо нас пробежал отряд повстанцев. Командир на ходу крикнул, что нужны руки на баррикаде на Желязной. Я смотрел на это и думал, что это чистое самоубийство. У них почти не было оружия, а из окон уже строчили немецкие пулеметы. Но Слава сказала, что это не самоубийство, а выбор. Умереть на коленях или с оружием в руках. Она подобрала с мостовой немецкий карабин и пошла к баррикаде, не оглядываясь. Сказала, что мне не надо идти за ней, что я свободен. Я постоял секунду, глядя на ее спину, и понял, что не могу уйти. Мы прошли вместе слишком много. Я побежал за ней. Мы присоединились к повстанцам у баррикады из перевернутых трамваев. Слава бросила мне обойму и коротко объяснила, куда лучше целиться. Я был ювелиром, а не солдатом, но снова начал стрелять. Когда затихло, к нам подошел командир отряда, Марек Кравец. Слава сказала, что мы бежали из гестапо. Он кивнул, не удивившись, и спросил, есть ли у нас опыт. Мы сказали, что есть. Он спросил, будем ли мы уходить. Мы переглянулись. Куда идти? Город горел. Мы сказали, что остаемся. Марек дал нам по гранате и по две обоймы и велел держаться рядом. И снова начался бой. Мы пошли вперед, уже не беглецы, а просто два бойца в этой безнадежной, яростной борьбе за Варшаву. Мы вцепились в груду камней и битого металла — то, что осталось от баррикады. Воздух был густым от дыма и пороха, а еще там витал сладковатый, тошнотворный запах свежей крови. Сверху, из школы, по нам строчил пулемет, и осколки булыжников летели прямо в лицо. Марек Кравец кричал в рацию, пытаясь подавить огневую точку. Потом раздалась ответная очередь, и он скомандовал «Вперед!». Мы все рванули из укрытий. Я бежал, преодолевая страх, и видел, как парень рядом со мной упал, сраженный пулей в шею. Остановиться было нельзя — только бежать за Славой, которая, казалось, вообще не замечала свистящих вокруг пуль. Мы прижались к стене школы. Немцы швыряли сверху гранаты, грохот стоял оглушительный. Потом наши забросали окна «лимонками», и дверь выбили стволом пулемета. Началась свалка в темном коридоре. Слава шла впереди, стреляя на звук. Я пытался прикрывать ее сзади. Вдруг из бокового коридора выскочил немец, и я выстрелил почти не целясь. Попал ему в плечо, а Слава добила. Мы пробились к лестнице. На втором этаже из одной двери выскочил эсэсовский офицер. Он выстрелил в Славу, пуля пролетела в сантиметре от ее головы. Мой выстрел попал ему в руку, но он бросился на нее, схватил за горло и начал душить. Я застыл, боясь выстрелить и попасть в нее. Видел, как ее лицо синеет. Тогда она ударила его коленом и потом куском кирпича по голове. Он отпустил ее, и она отползла, задыхаясь. Бой в здании постепенно стих. Немцев добили. Наступила тишина, которую нарушали только стоны раненых и треск пожаров снаружи. Я сел у стены, и меня начала бить дрожь. Все опять кончилось, но ненадолго. Слава стояла у разбитого окна и смотрела на горящий город. Ее война нашла новую форму, и я понимал, что так будет продолжаться до самого конца.***
Мы три дня провели в аду Варшавского восстания. Наш мир свелся к подвалу на улице Милой и клочку неба над баррикадами. Слава была как автомат — стреляла, ползала по развалинам, почти не спала и не говорила ни о чем. Казалось, что смерть отца навсегда похоронила в ней все человеческое. На четвертый день нам приказали пробраться в полуразрушенный дом напротив, откуда немцы держали под обстрелом нашу позицию. Под прикрытием дыма мы проползли через мостовую и вползли в подъезд. Слава пошла первой наверх. На третьем этаже мы нашли комнату, где сидел снайпер, но он уже ушел. Слава присела у окна, сканируя улицу, а я взял трофейный бинокль и стал осматривать немецкие позиции. Вдруг Слава замерла и тихо сказала: «Смотри... у блокпоста… У «Опеля…» Я навел бинокль и увидел его. Ежи Домбровский. Его лицо было разбитым, бледным и уставшим, одна рука в гипсе, но он был жив. Он что-то сказал солдату, сел в машину, и стекло закрылось. Я не мог в это поверить. Я же сам слышал его крик и удар о мостовую. «Это невозможно...» — прошептал я. Слава не сказала ни слова. Она сидела на корточках, глядя в пустоту, а потом начала смеяться. Сначала тихо, потом все громче, переходя в истерический хохот. Она хохотала, запрокинув голову, а слезы текли по ее грязным щекам. Потом она так же резко замолчала. Слезы еще текли, но ее лицо стало каменным. Она подняла на меня взгляд, и в ее глазах была пустота и какой-то нечеловеческий огонек. Затем встала, отряхнулась и подняла карабин. Ее движения были точными, но в них появилась какая-то жуткая плавность. Она произнесла, что отец просто ошибся адресом, и что, когда она его найдет, они точно попрощаются.***
Ночью, когда все стихло, мы говорили об этом. Сначала Слава рассказала, что было, когда ее вызвали к отцу. Её привели не в камеру, а в его личный кабинет — тёплое помещение, пропахшее кожей и дорогим кофе, где он сидел за столом и спокойно работал с чертежами, словно ничего не произошло, словно его не пытались убить, а его дочь не стоит перед ним в наручниках и в рваном платье. Он говорил с ней устало и спокойно, называя её Ханной, и заявил, что её сопротивление — это лишь глупость, удлиняющая страдания, и что он всегда хотел для неё совершенно иной карьеры, на что она сквозь зубы ответила, что её настоящий отец мёртв. Он рассуждал о «необходимых жертвах», называя её мать слабой, а брата — излишне сочувствующим ненужным элементам, и представлял себя не палачом, а инженером, который лишь совершенствует данные историей инструменты, а ту смерть в крематории он называл актом милосердия по сравнению с ужасами лагеря. Потом он достал тот самый медальон, сказав, что хранит его как напоминание о собственной ошибке и слабости, которую едва не погубила его, и в этот момент, по её словам, она всё окончательно поняла — перед ней не было монстра, лишь пустота, обугленная душа, с которой бесполезно спорить, которую можно только уничтожить. Затем он перешёл к делу, спросив про друга-еврея, то есть про меня, и про отряд, и предложил сдать всех по-хорошему, угрожая в противном случае отдать её специалистам, которые сделают из неё послушную куклу и всё равно получат нужные сведения. Но на прощание, когда её уже уводили, она тихо сказала ему, что не боится его доктора, ведь её уже ломали куда лучшие специалисты, и они ничего не получили, и она заметила, как его пальцы на секунду замерли, и мы решили, что он все же испугался. Тяжело вздохнув, Слава сказала, что должна была убить его, своего отца, но не смогла. Ни у его дома, ни в гестапо. Какая-то его сила всегда над ней довлела, что между ними осталось что-то недосказанное. Я сказал ей, что ей нужно было просто попросить меня. Я бы убил его без колебаний, для меня он все равно, что Штрауб из гетто. Все-таки убить родителя не так-то просто, каким бы он не был. А потом она призналась в самой страшной вещи. Когда он увидел ее и узнал, она почувствовала в его взгляде настоящий, животный страх. И это опьянило ее. Она намеренно замерла, чтобы продлить этот миг, насладиться им. И эта задержка все и решила. Она сказала, что провалила два шанса: сначала из-за жажды его любви, потом — из-за жажды его страха. Она думала, что она орудие мести, а оказалась просто сломанной куклой. Я слушал и понимал каждое ее слово. Потом твердо сказал, что она — человек, его дочь, и никакая ненависть не может выжечь это до конца. Хотеть, чтобы отец увидел в тебе дочь, а не убийцу — это не слабость, это нормально. Она горько усмехнулась, сказав, что в их мире нормально — стрелять без колебаний. Я признался, что, наверное, поступил бы так же на ее месте. Мы не машины. А ее отец стал ею, и в этом его поражение. Ее же «слабость» — это ее человечность, то, что отличает ее от него. Она возразила, что это не оправдание, а лишь объяснение, и цена за него слишком высока. «Тогда заплатишь за нее по-другому, — сказал я. — Не самоистязанием». Он жив? Значит, наша работа еще не закончена. В следующий раз не будет сложных планов и эмоций. Только холодный, чистый выстрел.***
А восстание все продолжалось. Мы держали оборону в развалинах универмага уже третьи сутки. У нас кончались патроны и силы, но немцы не могли нас оттуда выбить. Слава стреляла метко и хладнокровно. В ней не осталось ничего, кроме концентрации и тихой ярости. После очередной отбитой атаки Марек приказал нам проверить тылы — со стороны черного хода был слышен подозрительный шорох. Мы пошли туда, пробираясь по темному коридору, заваленному хламом. Вдруг из-за груды ящиков послышался стон. Я скомандовал выходить, и оттуда выполз человек в рваной гражданской одежде. Он был без оружия, но одна его рука нервно тянулась к карману, где лежало будто что-то тяжелое. Слава сразу его раскусила. Ее голос прозвучал как лед. Она приказала ему показать, что в кармане. Он замялся, а потом с диким криком бросился на нее, выхватывая из кармана не пистолет, а бумажку с печатью гестапо. Он крикнул что-то про «еврейскую свинью», и это было его последней ошибкой. Его тело сбило Славу с ног, но в следующее мгновение она выстрелила ему в плечо. Он упал, а она поднялась и приставила свой «Вальтер» к его колену. Она начала его допрашивать, и каждый вопрос сопровождался ударом приклада по лицу. Она требовала сказать, где их застава и сколько их. Он захлебывался кровью и кричал, что не знает. Она выстрелила в пол у его головы и прошипела, что он врет. В этот момент в коридор ворвались Марек и Стах. Марек приказал ей остановиться, крича, что это не ее суд. Но Слава была не в себе. Она обернулась и направила ствол на Марека. Ее рука не дрожала. Она закричала, что всем им наплевать на его приказы, что она ненавидит всех поляков, потому что ее отец — поляк и он проектировал печи для детей. Она орала, что мы не товарищи, а она здесь только для того, чтобы жечь и убивать всех, кто похож на ее отца. Марек пытался ее успокоить, но тут раненый полицай, увидев шанс, рванулся к ней. Рефлексы у Славы были быстрее мысли. Раздался выстрел. Пуля попала ему прямо в лицо. Все замерли. В тишине было слышно только тяжелое дыхание Славы. Она смотрела на тело, и на ее лице было не торжество, а какое-то странное, детское разочарование. Она простонала: «Нет... Я не закончила...» Пистолет выпал у нее из рук. Она опустилась на колени и уставилась на убитого, будто надеясь, что он оживет и она сможет продолжить. Марек, бледный как полотно, молча подошел, поднял ее «Вальтер» и взял ее под руку. Он тихо сказал: «Пошли. Все кончено здесь». Мне было страшно. А этот момент начало по-настоящему проявляться ее безумие. После того, что произошло в коридоре, Слава была как во сне. Марек привел ее в подвал, и она молча села на ящик, уставившись в пол. Она не выглядела ни победительницей, ни побежденной — просто пустой. Мы все видели, что случилось, и в воздухе висело тяжелое молчание. Все парни смотрели на нее с опаской, и я их понимал. Марек отошел в сторону и стал тихо обсуждать со Стахом и Казимиром, что с ней делать. Они говорили, что она потеряла контроль и опасна для всех, что ее нельзя больше брать на задания. Я стоял у входа и не решался подойти. Мне было и страшно за нее, и жалко ее до боли. Вдруг в подвал спустилась Ханка, наша санитарка. Она села рядом со Славой и тихо сказала ей, что ее война закончилась в том коридоре. Потом она повернулась к остальным и сказала, что озлобившаяся женщина опаснее озлобившегося мужчины. Стах заметил, что это, пожалуй, уже безумие. На что Ханка ответила, что да, безумие, но от злобы. Марек только тяжело вздохнул и показал на голову, сказав, что война никого здоровее не делает. И тут Слава наконец заговорила. Она прошептала, что ее отец жив, а она сама стала тем, кого ненавидела. Ханка покачала головой и сказала ей прямо: ты стала солдатом, который сошел с ума. Теперь твой выбор — либо ты берешь себя в руки, либо мы тебя пристрелим, как бешеную собаку. Ради безопасности всех. Она сказала это без злобы, как констатацию факта, и ушла. Слава осталась сидеть одна. Казалось, слова Ханки до нее наконец дошли. Она подняла голову и посмотрела на меня. В ее глазах я не увидел осуждения к себе, только вопрос и какую-то потерянность. Она медленно протянула ко мне руку. Она не просила помощи, она словно проверяла, вижу ли я в ней еще человека. Я сделал несколько шагов и взял ее руку в свою. Ее пальцы сжали мои с такой силой, что костяшки побелели. Она должна была чувствовать мою поддержку, что она не одна, как бы то ни было. Да, теперь мы были только вдвоем. Все парни стороной обходили Славу, смотрели на нее с опаской, будто она была гранатой с выдернутой чекой. Она сидела в своем углу, не двигаясь, и даже еду, которую ей принесла Ханка, не тронула. Я сидел напротив и молчал. Не видел смысла в словах. Просто был рядом. Прошло несколько часов, прежде чем она подняла на меня взгляд. Глаза были пустые и уставшие. И тут она попросила меня о том, о чем я и подумать бы не смог. Она сказала, что больше не доверяет себе с оружием, и попросила меня научить ее ювелирному искусству, хотя бы в теории, “на пальцах”. Я все понял. Это была не просьба, а крик о помощи. Она искала способ обуздать себя. Я покопался в своем вещмешке и достал старые ювелирные инструменты, которые нашел в развалинах мастерской. Подошел и разложил их перед ней на ящике. Я дал ей в руки тонкий напильник — надфиль. Объяснил, что движения должны быть медленными и только в одну сторону, что любая спешка все испортит. Потом дал ей пустую гильзу от патрона и велел снять фаску с края, сделать ее идеально ровной. Она взяла инструмент. Пальцы у нее все еще дрожали. Первые движения были резкими и нервными. Я тихо сказал ей делать медленнее, дышать ровно, представить, что от этого зависит чья-то жизнь. Она закрыла глаза, глубоко вздохнула и попробовала снова. На этот раз движение было плавным и точным. Надфиль мягко скрипел по металлу, оставляя ровную блестящую полоску. Она пилила минуту, пять, десять. Весь ее мир, казалось, сузился до этого кусочка латуни. Дрожь в руках понемногу утихла, взгляд стал собранным. Через полчаса она остановилась. Край гильзы был идеально обработан. Она посмотрела на меня. В ее глазах не было счастья, но была ясность и усталость. Вместе с этими деталями она явно пыталась собрать себя по частям, и я ей в этом помогал. Тишину разорвал сигнал часового, и сразу же начался ад. Немцы нашли наше укрытие. В подвале началась паника, слышался грохот прикладов о дверь, немецкие команды и лай собак. Марек мгновенно взял на себя командование. Он приказал Казимиру и Стаху прикрыть отход, а остальным — отступать через черный ход в канализацию. Последнее, что он крикнул мне, было: «Мендл! С ней!» Он имел в виду Славу. Я рванул к ней. Она все еще сидела и сжимала в руке ту медную проволоку, с которой работала. Ее взгляд был отрешенным, будто она не понимала, что происходит. Я схватил ее за плечо и крикнул, чтобы брала оружие и бежала. Она медленно посмотрела на меня и странно спокойным голосом прошептала, что немцы нашли нас потому, что мы рядом с ее старым домом на улице Сенной. Она говорила, что ее отец привел их сюда специально, чтобы она видела. Это было полное безумие. Пули уже пробивали стены подвала. Стах закричал, что заднего хода нет и мы в ловушке. Марек, стреляя в коридор, спросил, есть ли другие выходы. Я огляделся — кругом были голые стены. Казалось, выхода нет. И тут я вспомнил слова Славы. Она бормотала что-то про «крысиную нору» под камином. Мелькнуло воспоминание о рассказе Ханки про старые потайные ходы в таких домах. Я рванул в самый темный угол, к груде мешков за буржуйкой, и отшвырнул их. За ними оказалась старая, прогнившая деревянная обшивка. Я ударил по ней плечом, и она с треском поддалась, открыв черную дыру, пахнущую сыростью. Я закричал Мареку, что нашел выход. Он, уже раненый, крикнул в ответ, чтобы мы уходили, а они прикроют. Это был приказ и прощание. Я не раздумывая втолкнул Славу в проем и нырнул за ней, затянув обшивку обратно. Последнее, что я услышал снаружи, — это яростная стрельба из ППШ Марека и нарастающий огонь немцев. Мы оказались в абсолютной темноте узкого лаза. Я толкал Славу вперед, и она покорно поползла на четвереньках. Она сказала, что знала о существовании этого хода, что ее отец когда-то говорил о секретах этого дома. Я молча полз за ней, сжимая пистолет. Я не знал, куда ведет этот ход и что нас ждет в конце. Я знал только, что трое человек остались там, чтобы мы могли жить. И что я должен спасти Славу. Не только от немцев, но и от нее самой. Мы ползли в полной тьме, и наша война снова свелась к одному — двигаться вперед. Мы выбрались через лаз в холодный, пропахший плесенью подвал другого дома. Было тихо и пусто, только груды мусора и разбитая печь. Слава стояла у стены, не двигаясь, и смотрела в пустоту, потирая пальцами ту самую медную проволоку. Я начал заваливать вход в лаз досками и кирпичами, чтобы занять руки и не думать. Вдруг Слава тихо начала напевать. Это был еврейский партизанский гимн. Ее голос срывался, но она пела, глядя в темноту, словно обращаясь к призракам. Мое сердце сжалось. Эта песня была символом нашего братства, а теперь звучала как похоронная песня и была опаснее крика. Я резко оборвал ее, зажав ей рот ладонью, и прошипел, чтобы она молчала, если не хочет, чтобы их смерть была напрасной. Она кивнула, я убрал руку. Она больше не пела, а просто сползла на пол, свернулась калачиком и почти сразу уснула тяжелым сном. Я не спал, а сидел на корточках с пистолетом на коленях, в котором оставалось три патрона. Когда стемнело окончательно, я решил поискать оружие или воду. Осторожно выбрался через оконце во двор. Двор был грудами развалин. Я нашел несколько тел в гражданском, но карманы были пусты. Потом увидел убитого немца и неподалеку от него «Маузер». Я уже потянулся за ним, как вдруг с улицы раздался один-единственный выстрел. Резкий и громкий в ночной тишине. У меня похолодело внутри. Я бросил все и рванулся обратно в подвал. Ее не было на месте. На полу лежала только та самая медная проволока, свернутая в тугую пружинку. Я выскочил во двор и в отчаянии прошептал ее имя. В ответ — тишина. Тогда я заметил темный проем в противоположной стене, откуда, казалось, донесся выстрел. Я побежал туда. Она сидела в луже лунного света, прислонившись к стене. Голова была запрокинута, а на лбу, чуть выше брови, зияла маленькая аккуратная дырка. Из нее стекала кровь. В ее ослабевшей руке был зажат мой «Вальтер» с последним патроном. Я не закричал. Не заплакал. Просто встал перед ней на колени. Ее война наконец закончилась. И это было так тихо, что даже эхо не проснулось.***
Тишина после того выстрела была оглушающей. Я не плакал. Слезы казались чем-то слишком мелким и незначительным для того, что произошло. Я просто сидел на холодных камнях во дворе и держал ее остывающую руку, пока не начало светать. Потом я сделал то, что должен был сделать. Забрал пистолет, нашел в соседнем доме старый плащ и накрыл ее. Похоронить ее у меня не было сил — земля была каменной. Я просто сложил вокруг несколько обломков, сделав подобие могилы, и положил ей в изголовье ту медную пружинку, которую она скрутила в подвале. Как знак того, что она пыталась бороться. Куда идти дальше? Все мои товарищи погибли, наша группа разгромлена. Варшава затихла, задавленная оккупантами. Оставался только один адрес, с которого все началось — улица Шуха, 23. Я пошел туда, не скрываясь. Мне уже было все равно на патрули. Внутри была такая пустота, что смерть, казалось, прошла мимо. Дом номер двадцать три еще стоял, но это была уже не крепость. Фасад был изрешечен пулями, окна выбиты, дверь висела на одной петле. Я остановился напротив, пытаясь представить себе тот «островок благополучия», о котором она рассказывала. И тут я вспомнил про пани Магду, бывшую горничную семьи Домбровских. Мне показалось, что только она может поставить точку в этой истории. Я нашел ее дом. Когда я рассказал ей о случившемся, она тихо произнесла: «Вот и Ханнушки не стало». Она называла Славу ее настоящим именем — Ханна. Она рассказала, что Слава в детстве была тихой и замкнутой девочкой, все время ходила, будто кралась вдоль стеночки. Ее мать, пани Ирена, была добрым ангелом, а отец, Ежи, — холодным и жестоким человеком, хоть и с виду вежливым и воспитанным, который с детства ломал волю дочери. Пани Магда говорила, что после смерти матери из девочки и вовсе будто весь свет ушел. Я слушал и не мог соединить образ этой забитой девочки с той яростной партизанкой, которую я знал. Пани Магда сама удивлялась этой перемене, сказав, что война одних ломает, а других закаляет в сталь. Но вот закалила ли она Славу? Или сломала, раз она в конце сделала это с собой? Потом она показала мне старый семейный альбом, который сохранила. Я открыл его и обомлел. На фотографиях была совсем другая девочка — лет десяти, с аккуратно заплетенными косами, большими испуганными глазами и робкой улыбкой. На одной фотографии она сидела с книгой, на другой — у рояля, на третьей — стояла в стороне на теннисном корте. Во всех ее позах и взгляде сквозил страх и ожидание удара. Тогда я все понял. Вся ее стальная воля и ярость были не новой личностью. Это была та самая сломленная девочка, вывернутая наизнанку болью, предательством и войной. Она ненавидела в отце именно ту слабость, которую он в ней когда-то воспитал и которую она сама в себе похоронила, чтобы выжить. Я закрыл альбом. Глаза были сухими, но внутри все кричало. Я поблагодарил пани Магду и вышел на улицу. Теперь я нес в себе двух мертвых: ту яростную партизанку Славу и ту хрупкую девочку с фотографии, которую убили гораздо раньше. И моей войной теперь было найти способ помнить их обеих. Я бродил по улицам Варшавы без цели. Внутри была пустота, и я не знал, куда себя деть. Я не принадлежал ни к ушедшим в подполье остаткам Армии Людовой, ни к новым советским порядкам. Был как призрак, застрявший между войной и миром, которого для меня не существовало.Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!