Часть 1.

17 ноября 2025, 00:17
      Жизнь в гетто — это не жизнь, а какое-то прозябание, постоянное ожидание худшего. Мы с семьей ютились в подвале полуразрушенного дома на окраине Хелма. Сырость, крысы и вечный голод — вот наши были соседи. Все мои по итогу умерли. Работал я на разборке завалов в бывшей еврейской части города; немцы называли это «наведением порядка», а по сути просто унижали нас, заставляя разрушать свое же прошлое.       Над нами всем стоял обершарфюрер Штрауб. Он был не просто начальником, он был воплощением мелкой, злобной власти, которая получает наслаждение от чужого унижения. Я до сих пор помню его лицо — каменное, с холодными глазами, и его смех, хриплый, когда он кого-нибудь избивал. Он мог подозвать тебя, оглядеть с ног до головы и без всякой причины ударить плеткой по лицу, просто потому что у него было плохое настроение. А настроение у него было плохим почти всегда.       Он знал, что я до войны учился на ювелира, и однажды приказал мне починить свой портсигар. Я просидел над ним всю ночь в своем углу, при свете коптилки, стараясь сделать все идеально, потому что понимал — малейшая оплошность будет стоить мне жизни. Когда я отдал ему работу, он молча осмотрел его, сунул в карман и даже кивка не сделал. А на следующий день я увидел этот портсигар валяющимся в грязи, на него кто-то наступил. Может, он его сам и выбросил. Для него это была просто вещь, а для меня — проверка на выживание, которую я с горем пополам прошел.       Мы с кузнецом Берлом Шмидтом и еще одним, Иссером Розенбергом, почти не разговаривали о побеге. Это было слишком опасно, сама мысль о нем казалась преступной. Но однажды вечером, когда Штрауб устроил очередную «показательную порку» старика за его попытку подобрать картофельные очистки, Иссер тихо сказал: «Я больше не могу». И мы поняли, что он прав. Оставаться — значит медленно умирать или быть убитым по прихоти Штрауба.       План был до смешного простым и оттого еще более страшным. Мы заметили, что в самом дальнем углу гетто, у старой каменной стены, есть полузасыпанный вход в подвал. А из того подвала, как поговаривали еще до войны, вел ход в городскую канализацию. Другого шанса у нас не было.       Мы пошли на следующую ночь. Шли по темным, вонючим улицам гетто, прижимаясь к стенам. Сердце колотилось так, что, казалось, его слышно за версту. Каждый шаг, каждый шорох заставлял замирать. Мы боялись не только патрулей, но и своих — отчаяние делало людей предателями, кто-то мог донести, чтобы выслужиться или получить лишнюю пайку.       Когда добрались до того подвала, оказалось, что вход в него заварен решеткой. Не новой, а старой, ржавой. У нас с собой был кусок железной трубы, который мы стащили с разборок. Мы по очереди, сменяя друг друга, долбили по сварному шву. Звук казался нам невероятно громким, оглушительным в ночной тишине. Каждую минуту мы ждали, что нас услышат.       Штрауб в тот момент, наверное, спал в своей теплой квартире или пил пиво. А мы, три обезумевших от страха скелета, долбили ржавую решетку, чтобы вырваться из его мира. Это было самое долгое ожидание в моей жизни.       Когда шов наконец поддался, и решетка со скрипом отвалилась, мы втиснулись в узкую черную дыру. Пахло плесенью, сыростью и чем-то еще, невыразимо мерзким. Это была канализация. Мы шли по колено в ледяной, вонючей воде, спотыкаясь о невидимые под ногами камни, не зная, куда ведет этот туннель и есть ли из него выход вообще.       Шагали мы, кажется, целую вечность. Потом Иссер, который был впереди, сказал: «Свет». Впереди действительно виднелся слабый серый просвет. Мы выбрались через развал в камнях на окраине города, в каком-то овраге. Было холодно, - стояла середина октября, - мы дрожали, но мы были на свободе. Первое, что я почувствовал, — это не радость, а всепоглощающий страх. Мы были свободны, но у нас не было ни еды, ни плана. Только страх и злость на того, кто загнал нас в эту нору и заставил ползти по вонючей трубе, чтобы просто остаться в живых. И самое главное — мы знали, что Штрауб там остался, и это знание не отпускало нас даже на свободе.

***

      Выбравшись из гетто, мы втроем — я, Иссер Розенберг и Берл Шмидт — пробирались к деревне Тарнава Дуза. Иссер, которого когда-то пригнали в Хелм, раньше жил в соседней Тарнаве Малой, а в Дузе обитал его старый друг, польский крестьянин Даниэль Беднарчик. Иссер не сомневался, что Даниэль нас приютит: у того был просторный сарай, где можно было переждать первые, самые опасные дни. На всякий случай мы обсудили, что делать, если друг откажет. Тогда путь оставался один — искать партизан. Мы с Берлом не горели желанием прятаться без дела и решили: если встретим отряд по дороге, в Тарнаву не пойдем. Иссер же с нашим решением не согласился. Он не хотел ни воевать, ни идти дальше один. К его счастью, партизан нам не встретилось. Если не считать того, что мы постоянно сворачивали с дороги, заслышав гул мотоциклов немецких патрулей, и прятались в придорожных кустах. Так, без серьезных приключений, мы и добрались до цели.       Дождавшись ночи, мы прокрались в сарай Даниэля. Укрытие оказалось и впрямь надежным, а вот погреб, где мы нашли немного еды, — тесным. К счастью, у нас были деньги, и мы поклялись потом щедро отблагодарить хозяина, а пока — утолить голод, ведь скитались уже вторые сутки. Иссер вызвался караулить до утра, чтобы первым встретить Даниэля и не допустить переполоха, если тот заглянет в сарай до нашего пробуждения. Решение оказалось мудрым.       Проснувшись почти в один миг и не обнаружив Иссера, мы с Берлом решили, что он уже у друга. Осторожно подкравшись к дому, я приоткрыл дверь и замер: Иссер стоял в пустых сенях один, с безнадежным видом.       Даниэля не оказалось. По всему было видно, что он не ночевал здесь как минимум недели две. Иссер мрачно предположил, что друга могли арестовать — он и раньше помогал евреям. Пока мы решали, что делать, Берл набрал воды из колодца, а мы с Иссером несли дозор. Решили ждать.        Вечером неподалеку от сарая послышалась немецкая речь. Голоса приближались, и вскоре стало ясно: нацисты направляются к дому Даниэля. Мы припали к щелям меж дощатых стен и затаили дыхание. К дому подошли солдаты и вошли внутрь. Иссер, обливаясь потом, прохрипел, что его худшие опасения оправдались: раз немцы тут хозяева, значит, Даниэля забрали. Выбраться сейчас было невозможно: скрипучая дверь сарая непременно выдала бы нас. Втроем мы юркнули в тесный погреб, надеясь, что немцы — лишь временные гости и к утру уйдут.       Спустя несколько часов дверь в сарай открылась. Послышались шаги — судя по всему, вошел один человек. От страха у Иссера зуб на зуб не попадал. Луч фонаря скользнул по стенам и уставился прямо на дверцу погреба. «Конец», — пронеслось у меня в голове. Дверь распахнулась, и от яркого света я почти ослеп. Вдруг я услышал сдавленный голос Иссера: «Даниэль! Это я, Иссер Розенберг!»       Да, это был он. Сказать, что он удивился, — ничего не сказать. Оправившись, он потребовал отдать ему соленья, велел сидеть тихо и пообещал разобраться утром, когда немцы уйдут.       Мы смогли наконец перевести дух. Даниэль был жив, хотя и вынужден был прислуживать немцам. Значит, у нас есть шанс. Утром он пришел за нами, накормил тем, что осталось, и с горькой иронией проворчал на немцев, которые облюбовали его дом. Даниэль признался, что теперь редко бывает дома — почти перебрался к пани Иоанне, хозяйке местной харчевни. У них сложились близкие отношения: оба одиноки. Надолго оставить нас он не мог — слишком опасно, но предложил выход: отправиться к партизанам Лейба Шапиро, чей отряд скрывался неподалеку.       Из его рассказа мы узнали, что пани Иоанна давно помогает еврейским ополченцам. Много лет назад у нее был роман с местным евреем, погибшим во время погрома. От него осталась дочь Ривка, которая как раз сбежала к Шапиро перед самой оккупацией. Иоанна любила девушку как родную и ради нее была готова на всё.       Через два дня партизаны должны были прийти за провизией. Ради безопасности Даниэль уложил нас на телегу, укрыл сеном и отвез в харчевню. Пани Иоанна встретила нас с материнской заботой. Она познакомила нас со своей юной помощницей — светловолосой Ядзей. Пока мы ждали партизан, нас укрыли в кладовой.       Спустя несколько часов Иссер уснул, а мы с Берлом, бродя по кладовке, снова услышали ненавистную немецкую речь. Ей-богу, я еще долго вздрагивал, только услышав ее, даже после окончания войны... Я прильнул к замочной скважине и увидел четверых фашистов за столиком. Они шумно обсуждали что-то, а Ядзя разносила им пиво и мясо. Вдруг один из них, пьяный и наглый, схватил ее и усадил к себе на колени, отпуская, судя по его самодовольной роже, похабные шуточки. Бедная девушка застыла от страха. К счастью, его сослуживец крикнул на него, и тот отпустил Ядзю.       Но главное заключалось в другом. Немцы обсуждали местонахождение лагеря Шапиро и планировали его уничтожить. Они собирались напасть ночью после шаббата. Откуда мы это узнали? Нам всё рассказала сама Ядзя. Оказалось, она — немецкая еврейка, и ее настоящее имя - Хайди Шварц. Еще ребенком она с семьей бежала в Польшу от Гитлера. Родители погибли после оккупации, а она с братом Гансом сбежала из Варшавского гетто во время восстания. Так они оказались у Шапиро. Из-за хорошего немецкого и «арийской» внешности Ядзю определили к пани Иоанне как бы помощницей по хозяйству, но на деле - разведчицей. Для прикрытия ей велели говорить, что она беженка из деревни Гузовка, где недавно был погром. Итак, возвращаясь к важной информации, Ядзя узнала многое, но, к своему отчаянию, пропустила самое важное — тактику нападения, и она предполагала, что те могли говорить об этом как раз тогда, когда ее схватил тот пьяный немец.        На следующий день за нами пришли двое молодых парней партизан — Ян Вехтер и Слава Якубсон. Мы отправились с ними в лагерь, расположенный километрах в семи к югу, в глухом Люблинском лесу. Лагерь жил своей жизнью: около шестидесяти человек, от подростков до стариков, четыре землянки, обустроенный быт — видно было, что люди обосновались здесь давно. Слава Якубсон, к моему удивлению, оказался девушкой; во время разговора с командиром он снял кепку, и я увидел, что светло-рыжие волосы собраны на затылке, да и голос вполне женский... Разве, что манера говорить действительно немного мальчишеская, отрывистая такая. Еще меня удивило, что она весьма скверно разумела на идише; позже мне пояснили, что семья, в которой она выросла, были светскими, почти ассимилировавшимися жителями Варшавы (хотя она вместе с Яном бежала из гетто города Радом), общавшимися в основном с поляками и почти не говорившими на языке европейских евреев.        Командир, Лейб Шапиро, произвел впечатление человека спокойного и решительного. Едва Слава передала ему весть от Ядзи, он без колебаний объявил: лагерь надо переносить. Новое место они уже присмотрели, к счастью, всего несколько дней назад, - удачное, конечно, совпадение. Часть отряда, двадцать пять человек, должны были вернуться и устроить засаду. По дороге Шапиро с заместителями — Яном и Гансом, братом Ядзи — горячо обсуждали, как ответить немцам. Некоторые, особенно женщины, сомневались: может, лучше просто уйти? Но командир стоял на своем: уничтоженный вражеский отряд — это оружие, патроны, снаряжение, а в подполье лишним не бывает. Выяснилось и то, откуда немцы узнали расположение лагеря: недавно партизаны столкнулись с польскими националистами, и в перестрелке оба отряда сместились прямо к нашему укрытию. Видно, поляки и выдали.       Женщин и несколько мужчин для их защиты мы оставили в новом лагере — месте хоть и более укромном, но с болотистой почвой, неудобной для землянок. Остальные вернулись на старое место. До нападения оставалось больше суток, и мы с Берлом потратили это время на обучение стрельбе. Нас учил Вениамин Шпильман, бывший лавочник, ставший метким стрелком. Он же рассказал, что партизаны воюют в этих лесах уже больше двух лет, и отряд Шапиро — один из нескольких, на которые разделились беглецы из гетто. Разумеется, за это время кто-то погиб, кто-то присоединился. Постепенно отряд вырос до такой степени, что решили разделиться: одни обосновались севернее, в Парчеве, другие – западнее, а Шапиро вот остался здесь, в южной части леса.        Пока мы учились, другие готовили оборону: раскидывали по лагерю яркие вещи, чтобы заманить немцев под огонь. В землянках решили разместить по три бойца: один слева, другой справа, третий напротив входа. Еще восемь человек, включая меня, командира и Славу, должны были вести огонь с деревьев — густая листва, к счастью, несмотря на осень, еще держалась, давая укрытие и обзор. Партизаны забрались наверх, затаились и ждали.       Наступили сумерки. Лес, до этого тихий, наполнился тревожными звуками: шагами, шепотом на немецком. Я сидел на дереве, дрожа от страха, с трудом удерживая винтовку. Немцы подошли к землянкам — их было трудно сосчитать, но я надеялся, что не больше пятидесяти.                 Командир дал сигнал: они собирались подорвать землянки. Мы открыли огонь. Началась перестрелка. Я прижался к стволу, слыша, как пули проносятся мимо, перезаряжал винтовку и стрелял почти наугад, в мелькающие тени.                 Раздался взрыв у третьей землянки — там были Ян Вехтер, Эмиль Камински и Матвей Гутович. К счастью, взрывчатка была слабой. Когда всё стихло, мы спустились. Матвей получил контузию, но остальные были живы. Командир приказал уходить на юг.                 Мы отошли недалеко — и снова началась стрельба. Мы прятались за деревьями и валунами. В темноте я не видел, куда стреляю, и боялся попасть в своих. Очень боялся, ибо все это было со мной впервые. Но, таким образом, я, таким образом, прошел боевое крещение.                 Когда перестрелка закончилась, мы собрались и заметили, что не хватает Матвея. Он погиб, — мы нашли его тело с кровавым следом на виске. Затем похоронили его, прочитали кадиш. Враги больше не появлялись. Возле землянок мы обнаружили около двадцати убитых немцев, у которых мы забрали оружие, одежду и патроны, как планировали, а по пути к новому лагерю — еще четверых. Я думал о том, сколько еще смертей мне предстоит увидеть, и смогу ли я когда-нибудь к этому привыкнуть.  

***

      В новом лагере закипела работа по его обустройству. За эту относительно спокойную неделю я успел изучить характеры многих обитателей лагеря. Про Шапиро я уже говорил ранее и остался о нем такого же мнения. Два его заместителя – Ганс Шварц и Ян Вехтер – были разными, как огонь и вода: первый – вспыльчивый и требовательный, второй – спокойный, если не сказать, лояльный. Мне вообще казалось, что Ян отнюдь не озлобился на обстоятельства, загнавшие его сюда, в отличие от Ганса, который явно сам хотел руководить отрядом, ибо считал, что Шапиро слишком уж осторожничает с его соотечественниками. Местная медсестра Магда даже предполагала, что именно Шварц уговорил командира напасть на немцев незадолго до перехода на новое место, правда, этого никто не мог подтвердить. То же, что и о Гансе, можно было сказать и о Славе, - достаточно угрюмая и вспыльчивая, она будто была настроена убивать врагов сутки напролет. Мне даже захотелось узнать прошлое этой девушки, которую первоначально принял за парня, но Слава оказалась крайне молчаливой, когда разговор касался именно ее жизни до войны. В ее отсутствие Ян как-то рассказал, что они с ней познакомились еще в радомском гетто, где она жила вместе с теткой и ее семьей; о том, что стало с родителями Славы, умалчивалось. Первое время она хозяйничала с другими женщинами и вроде как не думала браться за оружие. Но как-то был случай, когда партизаны находились на задании, а остальные – в тылу, в лагере оказалась мина замедленного действия; Слава первая ее заметила и обезвредила (этому учили в радомских подпольных собраниях) и после сего подвига постепенно влилась в актив партизанского отряда.    

***

      Пришел черед Мотла Левинсона и Эмиля Камински идти в Тарнаву. Они ушли утром в четверг на вторую неделю пребывания в лагере нас с Берлом и Иссером  и к вечеру так и не вернулись. Мы чрезвычайно обеспокоились и решили отправиться за ними, - хотя бы узнать, они погибли или их взяли в плен. Хотелось бы надеяться, что наши просто прячутся, у той же пани Иоанны, так как фрицы не вовремя повылазили, а не неудачно столкнулись по дороге с отрядом человек эдак в двадцать. А если с ними что-то случилось не на самой дороге, а именно рядом с кабаком пани Иоанны… Тогда могут пострадать и все остальные: и Иоанна, и Хайди, и даже Даниэль. Подойдя к харчевне, мы начали действовать. Пока Ганс следил в бинокль, мы с Берлом потянули за веревку, привязанную к подвальной двери, а Ян закинул внутрь камни. В ответ послышались крики, и началась перестрелка. В темноте, ориентируясь по силуэтам в касках, я стрелял по немцам, а потом побежал преследовать их.                За домом я наткнулся на Славу, лежавшую на земле. Перетащив ее под крыльцо чужого дома, я включил фонарь, чтобы сразу же увидеть ранение, расстегнул ворот ее куртки…            …А сейчас, мой друг, Эдвалду, посмотри внимательно на одну из этих вещей, которые тебя так заинтересовали, и которые остались со мной на долгие годы. Мои вещи из прошлого. С этого момента они вступают в силу в моем рассказе.            … Пуля застряла в золотом медальоне, лишь слегка оцарапав кожу. Да, это тот самый медальон, который ты видишь перед собой. Просто безделушке я бы не удивился, - разве что возмутился, ибо нам велели все личные вещи давать в общак отряда, а Слава, получается, его скрыла. Но то – лично для меня – была не просто безделушка. Это изделие я создал сам, своими руками, за год до начала войны.        Я тогда только начал работать ювелиром, – меня взял к себе в мастерскую опытный золотарь Аарон Жолондз. В один из дней к Жолондзу обратился богатый польский господин, заказав ему золотой медальон. Потом Аарон поведал мне, что это его давний заказчик, который родом отсюда, из Хелма, и сейчас бывает здесь лишь наездами. На следующий день я узнал, что мой учитель повредил дома правую руку и, увы, не может трудиться. Поэтому работу над медальоном пришлось взять на себя мне, и, под надзором Аарона я создал это мудреное изделие, удовлетворив требование заказчика. Это было странно и необъяснимо: вещь, которую я делал в мирное время, теперь висела на шее у Славы и спасла ей жизнь. Злость на то, что она нарушила правило, тут же смешалась с глупой гордостью — вышло, моя работа оказалась крепкой.                     Слава очнулась и попросила меня никому не говорить ни о медальоне, ни о ранении. Я пообещал хранить тайну и помог ей перевязать рану. Тут нас обнаружила хозяйка дома и в гневе сказала, что немцы расстреляли и пани Иоанну и Даниэля за укрывательство евреев, и велела нам убираться отсюда. Слишком много новостей, не располагавших к спокойствию, и все в один момент… У меня голова просто разрывалась… Мне было очень жаль и Иоанну, и Даниэля, и я вспоминаю о них, как о людях, готовых забыть о себе, ради других. Они, вне сомнений, герои этой войны, несмотря на то, что не стреляли из оружия.                 Мы со Славой бежали в лес, к условленному месту сбора. Отряд уже был на месте, никто не погиб. Все огорчились по поводу наших польских укрывателей и озадачились судьбой Ядзи, - раз та женщина о ней ничего не сказала, быть может, она где-то спряталась?.. К большому счастью, сестра Ганса нашлась весьма быстро, – мы ее догнали по дороге к лагерю. Она шла медленно, потому что не была уверена в правильности маршрута, и, оказалось, что она следовала куда надо. Рассказала, как немцы ворвались в харчевню, убили Мотла и Эмиля, схватили Иоанну, а ей самой чудом удалось сбежать, ибо спряталась за шкаф, и ее не заметили. Потом тихо выскользнула через черный ход и выбежала в лес.        По возвращению в лагерь случился настоящий скандал: Ривка, обезумев от горя, обвинила Ядзю в гибели Иоанны, и сказала, чтобы лучше бы та погибла, и еще долго не успокаивалась, пока Слава не надавала ей хороших пощечин. Ривка вообще плохо приживалась в отряде, - постоянно канючила и всех проклинала. Она явно нуждалась в матери, которой довольно рано лишилась, и пани Иоанна как раз заменила ей таковую в деревне. В отряде ею стала в каком-то смысле Слава; хотя они были примерно ровесницы, именно ей Ривка доверяла больше всех и нередко успокаивалась только с ее помощью… Ты не думай, оплеухи пошли в ход только один раз, по крайней мере, на моих глазах, - именно в этот. 

***

      Теперь следовало думать о новом месте, в котором мы будем добывать провиант. Выбор пал на деревню Токары, к которой мы стояли ближе всего. Слава и Ганс – партизаны, наиболее среди всех нас внешне похожие на поляков, - переоделись в штатское и отправились туда на разведку, а, спустя время, вернулись и радостно сообщили, что, оказывается, именно там скрывается «западный» отряд под началом Шмуля Грубера!.. Это имя вызвало у всех настоящую бурю радости и надежды. Я не знал этих людей, но по реакции товарищей понял, что это очень важные и сильные союзники.       На следующий день мы с группой отправились на встречу. Нас провели в огромную, хорошо обустроенную землянку к крестьянину Томашевскому. Это был целый подземный лагерь с просторным залом, спальными нишами и складами. Командир отряда, Шмуль Грубер, тепло обнялся с Шапиро – они были старыми товарищами.       Затем речь зашла о деле. Грубер предложил нашему отряду присоединиться к «рельсовой войне». Он рассказал об эффективных диверсиях с помощью «мин-нахалок», которые ставятся прямо перед поездом. Вид их арсенала – винтовок, пулеметов и ящиков со взрывчаткой – вселил в меня уверенность. Впервые у нас появился реальный шанс наносить врагу сокрушительные удары.       Следующим днем мы оказались возле железной дороги. Командир Шапиро тихо отдал распоряжение разделиться на тройки. Наша группа — я, Ян и Ицхак Айнштейн — спустилась к правой ветке путей.  Ян показал на прямой участок перед подъемом — здесь поезд теряет скорость, и взрыв гарантированно сбросит его с рельсов.       Доставая первую мину, я чувствовал, как дрожат руки — и от холода, и от волнения. Ицхак, прикрывая меня, сказал: «Тверже руку, ювелир». Его спокойный голос помог собраться. Я снял предохранительную чеку и примагнитил взрывчатку к рельсу. Мы расставили еще несколько мин с интервалом в пятьдесят метров, как учил Цви Михельсон - опытный взрывник, которого на время отправил к нам Грубер.       Вдруг с фланга донесся сигнал тревоги — появился патруль. Мы замерли, вжимаясь в землю. Два немецких солдата шли прямо по путям, где только что работали наши товарищи. Они негромко разговаривали и прошли так близко, что я различал их силуэты. Но они не заметили мин и скрылись в темноте.       Мы быстро установили оставшиеся взрывчатки и уже собирались уходить, когда услышали гудок приближающегося поезда и решили остаться посмотреть. Длинный товарный состав медленно выходил на главную ветку. Первый взрыв раздался неожиданно громко — паровоз вздыбился и начал валиться набок. Почти сразу рванули еще несколько мин. Вагоны начали наезжать друг на друга, поднимая страшный грохот.       Но самое сильное впечатление оставили взрывы на повороте — два мощных удара, от которых земля задрожала. Пути взлетели на воздух, а вагон с надписью «Боеприпасы» разломился пополам. Начался пожар, слышались крики.       Шапиро приказал немедленно уходить. Мы углублялись в лес, а сзади продолжали доноситься сирены. Путь был полон молчания; шум позади постепенно затихал.        Вернулись в лагерь вымотанные и молчаливые. Операция прошла успешно, но все понимали – теперь немцы будут прочесывать лес с удвоенной силой. В лагере нас встретила тишина и запах дыма от костра.       Только мы успели перевести дух, как между Славой и Меиром Йозелевичем, плотником из Лодзя, чуть не началась драка. Меир обвинил ее в излишней удали на путях, мол, чуть всех не подставила. Слава парировала, назвав его трусом. Ян Вехтер встал между ними и резко их утихомирил, сказав, что сейчас не время для выяснения отношений. Я в тот момент снова заметил у Славы на груди край бинта и вспомнил про медальон, мой медальон, который я делал для одного пана в Варшаве. Интересно, как он к ней попал? Смотрел я на нее и на Яна, и видел, что между ними какая-то особая связь, молчаливая и прочная, выстраданная еще в гетто. Мне стало даже немного завидно – у меня не было такой уверенности в другом человеке.       Через несколько дней ко мне подошел Берл, и по его сияющему лицу я сразу понял, что что-то случилось. Мы отошли к ручью, и он мне выложил все как есть: он хочет жениться на Хайди Шварц. Пожалуй, перестану называть ее Ядзей, поскольку в лагере ее кличали  уже на немецкий манер. Берл говорил, что она, после всех ужасов, которые пережила, все равно сохранила в себе внутренний свет. «Хочу назвать ее своей женой, пока мы живы, пока есть этот лес и этот хлеб», – сказал он. Я его, конечно, обнял и поздравил от всей души. Мне стало ясно, что она ему понравилась, еще у пани Иоанны: когда я сообщил ему, что Хайди домогается немец, он так разозлился, что хотел вломиться к ним, а потом еще утешал ее во время истерики Ривки и пожеланий смерти. Также видел, что Берл в лагере все вился вокруг Хайди, пытался ей помогать.        Новость в отряде разнеслась быстро. Большинство обрадовалось, ведь в такое время каждая крупица счастья – это как вызов смерти. Даже придирчивый брат Хайди, Ганс, дал свое согласие, признав, что Берл – надежный товарищ. Командир Шапиро только вздохнул, но разрешил, сказав, что всем нам сейчас нужна надежда.       Церемонию устроили на следующий день на поляне. Хупой служил простой белый платок, натянутый на четыре палки. Ицхак Айнштейн провел обряд, вспоминая древние слова, как мог. Берл надел Хайди на палец кольцо, которое сам выковал из медной проволоки. Оно было кривоватое, но для нее, я уверен, дороже любого золота. Потом он разбил старый, и без того наполовину расколотый стакан, и все дружно крикнули «Мазл тов!».       Все стали обнимать молодых, Иссер разливал свое варево с добавкой сушеных яблок. Я стоял рядом со Славой, и мы наблюдали за этим. Она мне вслух заметила, что кольцо Берла – не чета моим ювелирным работам, но оно сейчас значит гораздо больше. Я с ней согласился и добавил, что главное, чтобы оно защищало, как ее медальон. Она только кивнула, пальцы ее непроизвольно дотронулись до груди, и она тихо сказала: «Защищает. Пока что».

***

      Мы все радовались за Берла и Хайди; глядя на них, в лагере стало как-то светлей. Но это продолжалось недолго. Через три дня вернулись наши разведчики, Ицхак и Влад, и принесли тревожные вести. Немцы, злые из-за того эшелона, усилили патрули, но главное — ждали особый поезд с большими шишками из СС. Шапиро сказал, что мы обязаны попробовать его подорвать.       Цви Михельсон нашел новое место для засады, за холмом у деревни Загроды. Мы выдвинулись ночью — холодной, темной и ветреной. Добрались до путей и начали устанавливать мины. И тут всё пошло наперекосяк. Прямо над нами, на насыпи, оказался немецкий патруль. Мы замерли, прижавшись к земле, а они курили и болтали, не подозревая, что мы внизу.       И тут Слава заметила, что ее мина установлена плохо, магнит отошел. Она рванулась вперед, чтобы поправить ее. В этот момент один из немцев повернулся, и луч его фонаря упал на Славу. Раздался крик «Achtung!», выстрел, и тут же из-за поворота вынесся поезд, который в считанные секунды разорвало в щепы.        Мы открыли огонь, чтобы прикрыть Славу, но она уже падала, сраженная пулей или взрывной волной — я не понял. Цви подорвал заряды, и состав пошел под откос. Я дополз до Славы. Она лежала без движения, глаза были широко открыты и пусты, в них ничего не было — ни страха, ни боли. Она была жива, пульс прощупывался, но это была не она, а просто тело.       Шапиро скомандовал уходить. Ян подхватил ее на руки, и мы бросились в лес, отстреливаясь от немцев, которые были в полном хаосе из-за крушения. Мы бежали, а я думал только об одном: мы выполнили задание, но какую цену мы за это заплатили.

***

      Мы бежали, пока грохот не стих позади и лес совсем не скрыл нас. Шапиро наконец дал знак остановиться в какой-то лощине. Все дышали, как загнанные звери, прислушиваясь к тишине. Мы с Яном осторожно уложили Славу на подстилку из листьев. Она не двигалась, только грудь чуть вздымалась, а глаза были открыты и смотрели в пустоту. Я проверил пульс, осмотрел голову — никаких ран. Было ясно: контузия.       Цви сразу сказал, что нужен врач, и ушел в отряд Грубера, хотя дорога была неблизкая и опасная. Мы тем временем перенесли Славу в лагерь. Магда, наша медсестра, подтвердила диагноз. Сказала, что теперь все зависит от времени и покоя.       Шапиро спросил, сколько это может продлиться, но Магда только развела руками — у всех по-разному. А этот вечный ворчун Йозелевич тут же начал шептаться, что Слава притворяется, чтобы привлечь внимание. Шапиро резко его осадил, а я и так видел, что произошло, и знал, что Меир городит чепуху. Он вообще не любил Славу и постоянно пытался ее поддеть… Возможно, потому, что его раздражало, когда женщина пыталась лезть в мужское дело.       Цви вернулся с рассветом вместе с доктором Абрамовичем из отряда Грубера. Новость о ранении Славы быстро облетела лагерь. Ян не отходил от землянки, где ее уложили, лицо у него было серое от усталости.       Доктор осмотрел ее и сказал, что сотрясения и кровоизлияния, слава Богу, нет, и сознание потихоньку возвращается. Это было главное. Он сказал, что восстановление займет неделю-две, будут головные боли и слабость, нужны покой, тишина и темнота. Оставил Магде аспирин на самый крайний случай и ушел.       Следующие дни были тяжелыми. Слава почти не говорила, лежала с закрытыми глазами. Магда и Хайди ухаживали за ней, поили с ложки, меняли компрессы. Ян приходил и садился у входа, не заговаривая. Иногда он тихо напевал какую-то старую песенку из гетто, и мне казалось, она ее слышит, потому что напряжение в ее теле немного спадало.       Я заходил редко, чтобы не мешать. Один раз принес кусочек шоколада, который выменял на починку часов, сказал Хайди, что это для сил.       Вечерами у костра разговоры были другие. Все были измотаны и подавлены. Фрида из Замосца сказала тогда, что жизнь как огонь: война пытается его задуть, но пока есть хоть одна искра, она будет цепляться. Она сказала, что Бог не в небе, а внутри нас — в нашей воле бороться, в нашей любви и памяти.       На третий день Слава смогла съесть немного каши, а на пятый уже сидела, опершись о стену. Речь возвращалась медленно, слова давались с трудом, но она могла говорить. Ей разрешили ненадолго выйти, когда свет был уже неярким. Мы с Яном помогли ей дойти до бревна у костра. Она сидела, куталась в одеяло и смотрела на лес.       Я смотрел на нее и вспоминал, какой она была в первые дни — неподвижная, с пустым взглядом. А теперь она сидела здесь, пила похлебку, и каждое ее движение было маленьким чудом. Доктор говорил, что она молодая и сильная, но глядя на ее дрожащие руки и тень боли в глазах, я понимал, что эти внутренние шрамы, наверное, останутся надолго. Но главное было в том, что она выжила, что она с нами. 

***

      Прошла неделя, и Слава, хотя была еще бледная, вернулась в строй. А вот Шапиро из-за ранения в ногу оставался в лагере. Командование взяли на себя Ян и Ганс.       Нам поставили задачу подорвать эшелон на знакомом участке дороги западнее деревни Токары, рядом с которой у нас не так давно была разведка. Пошли я, Слава, Ян, Берл и Цви со своими минами. Берл перед уходом долго прощался с Хайди, крепко ее обняв.       Ночь была темной и очень тихой. Мы заложили мины и затаились в кустах у насыпи, долго ждали. Наконец послышался гул, и показался поезд. Мы замерли в ожидании взрыва, но поезд проехал над нашими минами, как ни в чем не бывало, и скрылся.       Оказалось, Цви в темноте не до конца выдернул чеку на своей мине. Он взял вину на себя, мы все понимали, что это не злой умысел, а роковая случайность из-за усталости и напряжения. Мы шли обратно в лагерь подавленные, с чувством полного провала.       Но подойдя на рассвете к лагерю, мы услышали не тишину, а хаос. Нам навстречу выбежали партизаны Наум и Натан, которые в ужасе сообщили, что на лагерь напали. Немцы обстреливали его из минометов. Они сказали, что Влада Эйзенберга убили сразу.       Меня обуял сильный страх, настолько, что похолодели кончики пальцев. Да что там меня… Всех. Берл, услышав это, с диким криком “Хайди!” рванулся к лагерю, ему чуть ли не силой пришлось удерживать. Слава резко его остановила, сказав, что своей смертью он никому не поможет.       Выяснилось, что все наши основные запасы патронов остались в лагере, а у нас было по обойме на человека. Ян принял решение: Наум и Натан побегут предупредить другую группу партизан, чтобы те не шли в лагерь и не попали в засаду. А наша группа — я, Слава, Ян, Берл и Цви — пойдем в Токары к Груберу за помощью.       По дороге мы не могли не думать о том, как немцы узнали про лагерь. Все предполагали предательство. Берл  высказал опасение, что, возможно, сдался сам Грубер, который жил прямо среди немцев в Токарах. Ян велел нам прекратить эти спекуляции и сосредоточиться на задаче.       Мы уже почти дошли до Токар, пересекли поле и вышли к огородам на окраине. И тут по нам внезапно открыли огонь из засады. Все бросились врассыпную. Я упал на землю и увидел, как Берл, застигнутый на открытом месте, бежал к укрытию — большому валуну. Раздалась очередная очередь, и он вдруг дернулся и упал за камень. Я пополз к нему, но пуля просвистела прямо у моего уха. Пришлось залечь. Я видел только его ноги из-за валуна, и темное пятно крови, которое растекалось по земле. Он не двигался.       Стрельба стихла. Немцы не шли в атаку, они просто ждали. А я лежал, не мог пошевелиться от страха и смотрел на это пятно. В тот момент я понял, что все, что мы здесь строили, окончательно рухнуло.        Тут я услышал, что ко мне кто-то ползет. Это оказалась Слава, вся в грязи, которая знаками показывала, что надо уходить. Мы поползли, потом пошли, не разговаривая. Было только страшно и пусто.       В Токарах мы нашли лишь пепелище. Дом Грубера сгорел, вокруг валялись обгоревшие тела. Последняя надежда рухнула. Мы пошли обратно к тому полю, чтобы похоронить наших товарищей.        Немцы уже ушли. Мы нашли Цви, — он лежал в спине пулями, видимо, пытался отползти. Потом нашли Яна — он сидел, прислонившись к пню, лицо было изрешечено осколками. Слава встала рядом и смотрела на него, не отрываясь. И, наконец, Берла. Пуля попала ему в бок. Я не сдержался и заплакал, гладя его грубую рубаху.        Мы выкопали в мерзлой земле неглубокую яму — копали прикладами, руки стерли в кровь. Перенесли и похоронили всех троих вместе — Цви, Яна и Берла. Я прочитал над могилой кадиш, древнюю молитву. Слава не проронила ни звука, только смотрела с каменным лицом, потом сказала, что надо идти на север, в Парчев, к третьему партизанскому отряду, который возглавляет Иехиэль Гриншпан.         У нас не было ни патронов, ни еды. Мы дошли до условленного места сбора у старого дуба, но там никого не оказалось — ни Ганса, ни других. Тогда Слава, взяв деньги из планшета  немецкого офицера, отправилась в ближайшую деревню к одной старухе, которая, по словам Грубера, помогала партизанам. Она вернулась с мешком еды и — что важнее — с селитрой, серой и гвоздями. Шанс достать патроны, как она сказала.       Мы устроили засаду на лесной дороге. Слава натянула проволоку, а мы сделали из банок и пороха примитивные бомбы с гвоздями. Когда появился немецкий мотоцикл с коляской, проволока сбросила его водителя и пассажира. Слава швырнула первую бомбу, я — вторую. Было страшно, но я вспомнил Берла, и ненависть оказалась сильнее.       После взрывов мы забрали у убитых немцев теплые пальто, патроны, автомат и гранаты. Теперь у нас было оружие, немного еды, мы отправились в темноту, двое из всего отряда, но с решимостью выжить и отомстить.

***

      Холод пробирал до костей даже сквозь трофейные шинели, - были первые числа декабря, но снег еще не выпал. Слава тяжело дышала — контузия давала о себе знать. Когда мы остановились на ночлег и разожгли костер, она достала флягу с немецким шнапсом и сделала большой глоток. Я попытался остановить ее, напомнив о запрете врача, но она лишь отмахнулась.       Тогда я признался ей, что не могу пить. В гетто надсмотрщики насильно поили нас какой-то гадостью, а потом смеялись и избивали. Для меня алкоголь навсегда стал символом того унижения. Слава не стала настаивать, она просто сказала: «Понимаю». В этом не было ни осуждения, ни жалости.       Разговор зашел о медальоне, который спас ей жизнь в Тарнаве. Я не выдержал и спросил, знает ли она пана, для которого я когда-то этот медальон и делал. Она резко обернулась, и я увидел в ее глазах испуг и гнев. Тогда я признался, что это я его изготовил, будучи еще подмастерьем. Тут она яростно сорвала медальон с шеи и швырнула его в костер. Я едва успел выхватить его из огня. «Забери его себе, твоя же работа!» — сказала она срывающимся голосом. –«Я-то думала, это подарок моей матери…» И тогда, глядя на огонь, она рассказала мне всю правду. И сейчас, мой друг, перед тобой раскроется карта номер два…       Ее настоящее имя — Ханна Домбровская. Пан Ежи — ее отец. Да, тот самый, для кого я давно хочу возмездия. Полька по отцу, еврейка по матери. Жили они, как обычная в то время семья достатка выше среднего: отец работал владельцем крематория, мать время от времени устраивала светские приемы, Ханна заканчивала музыкальную школу и готовилась стать пианисткой, брат Збигнев посещал спортивную секцию. А, как началась война… отец стал фанатиком и ярым приверженцем Гитлера. Он убил ее мать, на которой женился после Первой мировой войны, и, скорее всего, ее брата. А потом попытался убить и ее, заманив в крематорий под видом экскурсии, - забить монтировкой, положить в гроб к какому-нибудь худощавому мертвецу, а потом сжечь, так что никто об этом не узнает. Слава чудом сбежала, укрылась у родственников матери в Радоме и сменила имя на Болеславу. Ей было стыдно, что ее отец — убийца. Она уверена, что ее брата он убил таким же образом. Мать якобы повесилась, но… ключевое слово “якобы”. Эта история заставила ее понять, кто она на самом деле, и порвать с прошлым. Потом было гетто, где она встретила свою опору – Яна, - подполье и побег в лес, к партизанам.        Слушая ее, я понял, что мое горе — потеря семьи — хоть и ужасно, но оно простое. А ее боль — это нечто иное: предательство самого близкого человека. Меня прямо тошнило, и к горлу подкатывал комок, но это был не голод, а какой-то леденящий душу ужас, который оказался сильнее всех моих самых страшных кошмаров.       Отец... Для меня это слово всегда было таким тихим напоминанием о доме, о человеке, который погиб в гетто вместе с матерью, и оно было моей последней защитой, хрупкой, конечно, в этом мире, но нерушимой внутри меня. А тут... этот самый отец взял в руки лом и пошел на свою же дочь, да еще и с таким холодным, «доброжелательным» выражением лица, как у профессора, который читает лекцию о смерти.       Как?.. Как вообще такое возможно? Я видел зверства, видел садизм охранников, видел, как сосед за пайку хлеба мог сдать соседа, но это... это было каким-то изнаночным мирозданием, где враг оказался не за колючкой, а в твоей же крови, в твоем имени... Я наконец понял настоящую глубину страха Славы: это был не просто страх смерти, а полный крах всего фундамента, на котором стоит человек, ведь если тот, кто должен любить тебя больше жизни, может так спокойно решиться тебя уничтожить, то кому и чему вообще можно верить?       Я вспомнил, как она рассказывала про свою мать, про брата, и там был тот же самый холодный расчет, та же самая «услуга»... Крематорий был для ее отца не просто работой, а его личной бойней, и выходила какая-то чудовищная ирония: медальон, который спас ей жизнь в бою, был, по сути, оплачен кровью ее же семьи. Я до сих пор чувствую в ладони обгоревший шнурок от того украшения, что лежало у меня в кармане, — моей работы, работы мальчишки, который тогда так гордился своим талантом и купленным на гонорар торшером, а теперь этот блестящий кусочек металла стал символом самого чудовищного предательства. Он был ей так дорог, пока она верила, что это дар любящей матери, а не сувенир от отца-убийцы, и теперь он стал просто напоминанием о том, как искусно ложь может прятаться за красотой, да и вся моя работа, моя гордость, оказалась вплетена в эту паутину зла.       «Он мне и правда очень дорог...» — говорила она тогда, а теперь... теперь она чуть ли не швырнула его в огонь, и я думаю, что это было самое настоящее отчаяние, попытка очиститься или просто стереть сам факт этого родства, и я ее прекрасно понимаю, потому что иногда единственный способ выжить — это отрезать от себя какую-то часть, пусть даже и кровавую. Даже свое имя... Ханна Домбровская должна была умереть в том крематории, а выжила Болеслава Якубсон — солдат с именем, которое подходит и мужчине, и женщине, - имя-маска, имя-броня.       И меня поразила ее сила, не просто физическая выносливость или умение разбирать гранаты, а сила духа, которая позволила ей выжить после всего этого и не сломаться окончательно, найти какую-то опору в подполье, в Яне, в самой борьбе. Она говорила, что борьба дала ей ощущение цели и смысла, и я с этим согласен, потому что когда весь мир рушится и самые основы добра и зла перекручиваются, а родной отец становится твоим палачом, то не остается ничего другого, кроме как действовать, даже если эта борьба — это битва с тенью собственного прошлого, с призраком отца, который, возможно, все еще ищет ее. Война отняла у нее абсолютно все: имя, семью, доверие, но зато дала оружие и ту самую решимость, которую ничем не сломить.       Мы сидели у огня, два уцелевших человека с разбитыми сердцами, и в этой ледяной ночи ее исповедь была горькой, но необходимой. Теперь мы знали друг о друге всю правду.

***

      На следующее утро, наконец, впервые пошел снег, и он был будто освободившейся от лишней тяжести душой Славы. Мы двинулись дальше; спустя некоторое время вышли к замерзшей реке, перешли по льду на другой берег и наткнулись на лагерь — «Трудовой лагерь Замостье-Запад». Стали наблюдать в бинокль и увидели группу узников под конвоем. И среди них — Меир Йозелевич. Он был жив, одет в робу, но вел себя не как пленный, а скорее как привилегированный. Слава сразу решила, что он предатель, и чуть не открыла по нему огонь. Я едва успел ее остановить — вокруг была охрана, нас бы сразу убили. Пришлось быстро уходить, пока нас не заметили.       Мы нашли заброшенную сторожку, чтобы переждать. Слава была на грани: то молчала, то бормотала что-то несвязное, то вскакивала с автоматом. Она уверена, что Меир сам перешел к немцам и сдал отряд. Я не был в этом так уверен, но спорить не стал.       На следующее утро, продвигаясь дальше, мы услышим детский плач. На поляне у сожженного хутора трое немецких солдат издевались над двумя девочками. Их мать лежала мертвая рядом.       Слава отреагировала мгновенно. Без слова, с каменным лицом, она меткими очередями убила двоих. Третий, тот, что тащил старшую девочку, попытался достать пистолет, но она подошла вплотную и добила его в упор. Потом просто плюнула в его сторону, бросила девочкам кусок сала и сказала: «Бегите в лес».       Она повернулась и пошла прочь, не оглядываясь. Я видел, как у нее трясутся руки. Через несколько шагов ее вырвало. Но не от ужаса, мне показалось, а от осознания той жестокости, на которую ее саму вынудила пойти эта война.       Мы снова пошли молча. Туман сгущался. Где-то впереди был предатель Меир, а с нами — ее боль, ярость и пустота внутри. И мы продолжали идти на север, не зная, что нас ждет.       Послышался лай собак. Это был не просто лай, а злобный гон — за нами охотились. Мы побежали к реке, надеясь сбить со следа, я провалился в ледяную воду по колено. На обрыве появились трое вооруженных поляков, вероятно, фольксдойче, с тремя овчарками.       Слава открыла огонь, прикрывая меня, пока я выбирался. Мы отступили за поворот реки, и я заметил в обрыве старую лисью нору. Я буквально втолкнул туда Славу, которая была на грани из-за контузии, и замаскировал вход. Потом я побежал дальше, чтобы отвлечь преследователей на себя.       Меня быстро настигли. Одна из собак повалила меня, я отбивался от нее «Вальтером». В этот момент один из поляков прицелился в меня, и я был почти готов к смерти. Но раздалась очередь — это Слава, выбравшись из укрытия, стреляла ему в спину. Она стояла бледная, как призрак, но с автоматом в руках. Увидев это, второй, раненый мной поляк, в ужасе бежал, уводя с собой оставшуюся собаку.       Слава обыскала убитого, забрала патроны, еду и шнапс. Она дала мне фляжку, и я, преодолевая отвращение, выпил, чтобы притупить боль в раненом плече и обмороженной ноге. Потом мы перешли реку в узком месте и снова ушли в лес, в туман. Она шла, как автомат, а я просто плелся следом, понимая, что мы снова чудом остались живы.       Затем мы перебирались через реку по льду. Плечо ныло, а нога в промокшем сапоге совсем заледенела. Вдруг мы снова услышали лай собак, на этот раз совсем близко, и нам едва удалось добежать до старого каменного сарая на берегу, как преследователи уже нас настигали.       Слава быстро перевязала мне плечо тряпкой, смоченной в шнапсе, и объяснила, что у нее снова начались проблемы из-за контузии, и руки дрожат так, что она не может нормально стрелять, поэтому прикрывать наш отход придется мне.       Я взял трофейный Маузер, и когда охотники вышли на лед, я выстрелил в того, кто шел впереди, после чего остальные залегли, а мы смогли вырваться через пролом в задней стене сарая и побежать вверх по лесистому склону, пока преследователи не опомнились.       Мы спрятались в узкой расщелине в скалах, и когда один из поляков заглянул внутрь, Слава, несмотря на дрожащие руки, дала по нему очередь в упор, после чего он упал, загородив собой вход. Тут же кто-то снаружи крикнул «Граната!», и все вокруг погрузилось во тьму.       От взрыва часть расщелины обрушилась, меня засыпало обломками, но я сумел откопаться и нашел Славу без сознания под грудой камней. Когда я привел ее в чувство, она была в полубессознательном состоянии и все бормотала про какой-то шум в голове, который вот-вот взорвется.       Нам нужно было срочно выбираться, и я, почти неся ее на себе, выбрался через проход в груде камней наружу. Преследователей уже нигде не было видно — видимо, они решили, что мы погибли. Сквозь редеющий туман вдали я заметил старую полуразрушенную сторожевую башню на холме, и мы пошли к ней, опираясь друг на друга, оставляя позади место перестрелки с кровью и затихающий лай собак.       Добрались до башни еле живые. Ветер ледяной, я весь разбитый, плечо от раны просто огнем горит, а нога замерзла и не чувствуется. Слава шла, держась за меня, вся тряслась, но в глазах у нее горел какой-то лихорадочный огонь. Мы вошли внутрь, и оказалось, мы там не одни.       Из кучи тряпья в углу поднялся старик. Высокий, худой, с седой бородой. И тут я увидел, что у него нет обеих ног. Он представился просто — дед Безногий. Старик был странно спокоен, пригласил нас погреться у его буржуйки. Мы немного расслабились, обработали мои раны его травяной кашицей, пили кипяток. Слава молчала, уставившись в огонь, вся в себе.       Ночью нам не спалось. Под утро Слава разглядела в окно движение. К башне шли люди, шесть или семь человек, с собаками. И среди них — Меир. Он шел не как пленник, а уверенно указывал на наше укрытие. Предатель.       Мы кинулись на второй ярус, чтобы обороняться сверху. Старик остался внизу. Когда первые двое стали заходить в дверь, он швырнул им под ноги старую гранату-лимонку. Раздался оглушительный взрыв, и начался бой. Слава открыла огонь из автомата, а я бросил свою гранату.       В разгар перестрелки на нас через пролом ворвалась овчарка. Она повалила меня и вцепилась в руку. Я отбивался, как мог, а Слава в это время пыталась прицелиться в другого поляка, который появился в проеме. И вдруг того сразил выстрел снизу. Это стрелял старик из своего нагана. Но тут же ответная очередь главаря сразила и его.       Мы добили остальных охотников, те, кто выжил, бежали в лес. Меир тоже попытался скрыться, но мы нашли его по кровавому следу. Он был ранен в бок. Слава приступила к допросу. Под угрозой мучительной смерти он выложил все: где скрывается уцелевший отряд Гриншпана, что против них готовят карательную операцию «Мороз» и кто его куратор из гестапо.       Пока он говорил, с леса донеслись выстрелы — преследователи возвращались с подмогой. Как мне хотелось его спросить, каким образом он нас выдал, зачем? Что им двигало? Но я об этом так и не узнал, и всю жизнь, когда я об этом вдруг вспоминал, меня посещали лишь предположения. Слава посмотрела холодно на Меира, взвела затвор и пристрелила его, не раздумывая. Выстрел прозвучал коротко и жестко.       Мы быстро собрали немного патронов с убитых и покинули башню, не оглядываясь. Шли еле-еле, я почти падал от усталости, а рана в плече ныла не переставая. Слава была вся напряжена и прислушивалась к каждому шороху. Мы вышли на старую лесную дорогу и услышали гул мотора. Спрятались в кустах и увидели немецкую полуторку.       Из-под брезента в кузове свешивалась чья-то рука в полосатой робе. И тогда Слава вышла на дорогу прямо перед грузовиком. Она не побежала, просто встала и направила на водителя наган старика. Шофер затормозил, мы обезоружили его и солдата, а потом заставили бежать в лес.       В кузове мы нашли человек десять заключенных. Они были измождены до предела и смотрели на нас с ужасом. Слава холодно сказала им, что они свободны, и могут уйти. Часть из них молча побрела в лес, а остальные так и остались сидеть, словно не веря своему счастью.       Слава села за руль (до этого как-то была речь, что она еще до войны училась ездить на “Опеле”). Мы поехали по лесной дороге, надеясь обогнуть Загроды и быстрее добраться до Гриншпана. В кузове тряслись наши пассажиры, а мы молчали. Слава из последних сил боролась с управлением.       Позже я заметил дымок из землянки в лесу. Мы зашли туда и увидели мертвых мужчину и женщину, а в углу сидела маленькая девочка. Она не плакала. Слава оставила ей шоколад, а сама забрала ящик с патронами для моего Маузера и банку тушенки. Уходить и бросать ребенка там было ужасно, но мы понимали — тащить ее с собой через все эти ужасы верная смерть для нее.       Мы снова тронулись в путь, но вскоре услышали за спиной нарастающий гул моторов. Это была погоня. Слава остановилась и велела всем заключенным выйти, чтобы те попытались скрыться в лесу. Мы же стали приманкой, чтобы отвлечь преследователей.       Слава дала по газу, и наш грузовик помчался к реке и мосту. Вскоре нас догнали два мотоцикла с колясками. Пули начали стучать по кузову. Я, высунувшись из окна, отстреливался из нагана. Одного мотоциклиста мне удалось подстрелить, и он перевернулся. Второй продолжал преследование.       Когда мы выехали на мост, Слава резко затормозила, и грузовик заскользил по льду. Мотоцикл сзади не успел среагировать и врезался в нас. Я пристрелил уцелевших преследователей, пока Слава снова давила на газ.       Мы съехали с моста и устремились к железнодорожной станции. Там царил хаос: что-то горело, солдаты бегали туда-сюда. И у самого перрона Слава увидела человека, которого назвала Краузе. Это был тот самый гестаповец, куратор Меира, рыжий со шрамом. Теперь мы знали его в лицо, - именно таким нам описал его Меир. В глазах Славы вспыхнула та же холодная ярость, что была в башне. Она тут же выскочила из кабины и, не раздумывая, пошла прямо на него, сквозь дым и стрельбу.       Я в это время бросился к товарным вагонам, откуда доносился знакомый стук — внутри были люди. Ножом Яна я начал перепиливать проволоку на дверях. Пули свистели рядом, но я не останавливался, пока первая дверь не распахнулась и оттуда не хлынула толпа изможденных узников. Этот хаос стал нашим лучшим прикрытием.       Я видел, как Слава, пригнувшись, проскользнула в тень между двумя вагонами, затем двинулась вдоль состава, держась в гуще метавшихся людей — то приседая за группой солдат, то замирая у колес. Она использовала общую панику как укрытие.       Подойдя метров на десять, она не стала выходить на открытое пространство. Прислонившись к холодному железу вагона, она коротко выглянула из-за угла, прицелилась и сделала всего один выстрел.       Краузе внезапно замолчал на полуслове, схватился за шею и медленно осел на землю. Никто вокруг даже не сразу понял, что произошло. Солдаты продолжали бегать, а Слава, не меняя выражения лица, уже отступала назад, в дым и суматоху, растворяясь в них, как будто ее и не было.        После этого на станции началась настоящая каша. Немцы метались, а освобожденные узники разбегались во все стороны. Я крикнул Славе, чтобы бежала к машине, пока не подошло подкрепление. Мы вскочили в кабину и рванули прочь, к реке. Грузовик был направлен на лед, хотя это было безумием. Лед трещал, но держал, пока мы не добрались до середины. Тут он не выдержал, и мы провалились.       Кабина резко накренилась, двигатель заглох. Ледяная вода хлынула внутрь. Мы кое-как выбрались и, по колено в воде, поплыли и побрели к противоположному берегу. Немцы стреляли нам вслед, но мы уже скрылись в лесу.       Мы шли, почти не чувствуя ног, промерзшие до костей. В какой-то момент Слава заметила дымок и повела нас к заброшенному особняку. Войдя внутрь, она, словно в трансе, подошла к старому роялю и начала играть. Это была не красивая музыка, а какие-то разбитые, тревожные звуки. В них была вся наша боль и тоска по погибшим. Я слушал, и мне стало так горько, что я заплакал, хотя уже давно не плакал.       Помнишь, что я тебе говорил про музыку, которая напомнила мне горькие моменты моей жизни? Я эту мелодию слышал вчера в Сан-Паулу. Там все звучало идеально и помогало забыться, а здесь – война, как война, такая же грязная, тяжелая и безнадежная. Там пианист играл легко, а Слава просто давила на клавиши, будто пыталась выжать из них всю нашу боль.       И я понял, почему та мелодия в филармонии меня так задела. Она, хоть и была благозвучной, будила во мне одно и то же — память о тех, кого нет, и о том, что мы пережили. Она возвращала меня сюда, в этот холодный дом, к Славе и к этим грубым, печальным звукам.       Когда она закончила играть, из темноты вышел человек с винтовкой. Это был Вениамин Шпильман, один из наших из старого лагеря. Мы были шокированы такой долгожданной, но такой внезапной встречей!.. Потом появились и другие знакомые лица: Шмуль Грубер, Эфраим Блейхман, Ицхак Айнштейн. Все они были изможденные, но держались.       Я рассказал обо всем, что случилось после того, как мы ушли от него: о гибели Яна, Берла и других, о предательстве Меира и его казни, о бое на станции и убийстве Краузе, о том, как мы провалились под лед на грузовике и чудом добрались до этого леса. Шпильман в свою очередь поведал нам страшную историю о разгроме лагеря Шапиро. Как их группа наткнулась на немцев, как отступали и потом обнаружили, что пропал Меир Йозелевич. Тогда они подумали, что он погиб или отстал, но, оказалось – сбежал и всех предал.       Когда они вернулись в лагерь, то застали полный разгром. Все было разрушено, повсюду лежали тела товарищей. Вениамин видел, как убили Магду, как добили раненого Шапиро. А потом Ганс Шварц увидел, как немцы схватили его сестру Хайди. Он с криком бросился на них и был сразу убит. Вениамину с несколькими бойцами чудом удалось бежать. Они попытались найти отряд Шмуля Грубера, но и там их ждала та же картина – дом горел, кругом немцы. Шмуль в свою очередь добавил, что некоторым из них тоже удалось скрыться, только они поплатились за это смертью хозяина Томашевского и его семьи. Их заметили, началась погоня, но они смогли оторваться в болотах. Тогда они решили идти на север, к нам, к отряду Гриншпана, это был их последний шанс.  Так мы вновь примкнули к партизанам. Славу отправили в подпольную больницу за Парчевым, мне залечили рану, после этого мы продолжили участвовать в боях.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!