Часть 3

17 ноября 2025, 15:40
Кабинет целителя Финча находился в уединенной западной башне, куда вел длинный, открытый всем ветрам арочный переход. Каждый шаг по холодному камню отдавался в висках Гермионы тяжелым, мертвым стуком. Ей казалось, что она идет на эшафот. Что она может сказать незнакомому мужчине? Как объяснит этот хаос, эту боль, что кажется такой иррациональной и в то же время единственно возможной правдой? Дверь была из светлого дуба, без таблички. Она постучала, и тихий, спокойный голос изнутри пригласил войти. Гермиона вошла — и замерла на пороге. Кабинет был полной противоположностью всему, что она знала в Хогвартсе. Никаких готических сводов, темного дерева и свисающих с потолка астрономических приборов. Огромное панорамное окно, занимавшее всю дальнюю стену, открывало вид на гладь озера и хмурое небо. Комнату заливал холодный, но ясный и чистый свет, в котором медленно кружились пылинки. Повсюду, на полках, на полу, на подоконнике, стояли горшки с пышной зеленью. Не магические, кричащие растения с ядовитыми цветами, а самые обычные — папоротники, плющи, какие-то невзрачные травы с бархатистыми листьями. Некоторые из них тихо шелестели, будто переговариваясь между собой. Воздух был напоен свежим, терпким ароматом полыни и едва уловимыми нотами увлажненной земли и чего-то еще, неуловимого, успокаивающего — возможно, ладана или сушеной лаванды. Сэмюэль Финч, мужчина лет сорока, сидел в глубоком, уютном кресле из темного бархата. Он не носил мантии, а был одет в простой серый свитер. Его лицо не было ни строгим, ни снисходительно-сочувствующим. Оно было... спокойным. Добрые, но усталые глаза с лучиками морщин в уголках смотрели на нее без давления. Седина на висках серебрилась в свете из окна. — Мисс Грейнджер, — он улыбнулся, но это была не социальная, не профессиональная улыбка. Она не требовала ответной. Это было просто мягкое движение губ. — Проходите. Садитесь, куда вам удобно. Ее взгляд скользнул по комнате: еще одно кресло напротив, диван, обитый мягкой тканью, даже простое кресло-мешок в углу. Выбор парализовал. Сесть напротив — значит, подвергнуться прямому взгляду, быть на виду. Сесть в угол — признать свое поражение. Она робко, как пугливый зверек, опустилась на самый край дивана, выпрямив спину так, что мышцы напряглись до дрожи. Ее руки сцепились на коленях в белый от напряжения узел. — Профессор МакГонагалл сказала, что вы... что я должна сюда ходить, — выпалила она, уставившись на переплетенные пальцы. Слова прозвучали резко, вымученно, отдаваясь в тишине комнаты неуместным диссонансом. Финч не поправил ее, не стал уверять в обратном. Он лишь слегка кивнул, его взгляд был направлен куда-то в пространство над ее плечом, не давя на нее. — Минерва выражает свою заботу таким образом. Она видит боль, но не всегда знает, как ее унять. — Он сделал небольшую паузу, давая ей впитать это. — Но «должна» — это очень сильное слово. Оно подразумевает принуждение, долг, вину. Здесь нет ничего, что вы «должны». Вы можете просто... быть. Молчать. Говорить. Даже кричать, если вдруг захочется. Здесь вас будут слушать. Без осуждения. Без оценок. Гермиона скептически поджала губы. Звучало красиво, почти идиллически. Слишком хорошо, чтобы быть правдой. Она привыкла к битвам, к спорам, к тому, что каждое ее слово взвешивают на весах логики и морали. Безусловное принятие было для нее незнакомой, подозрительной территорией. — Я не знаю, с чего начать, — прошептала она, и ее голос дрогнул, выдав всю ее беспомощность. Она, всегда знавшая ответы, сейчас чувствовала себя полной профанкой в собственной жизни. — Это обычное дело, — тихо сказал Финч. — Начните с малого. С того, что чувствуете прямо сейчас. В эту самую секунду. Не анализируйте, просто назовите ощущения. Гермиона закрыла глаза, пытаясь пробиться сквозь вату отчаяния к чему-то реальному. Что она чувствовала? Физически — холодный ком в груди, тяжелый и неподъемный, будто проглотила булыжник. В голове — густой, вязкий туман, в котором тонули мысли. Легкую, подкатывающую к горлу тошноту. И всепроникающую дрожь — не от холода, а от постоянного, неослабевающего напряжения. — Мне страшно, — неожиданно для себя выдохнула она. И это была правда. Она боялась всего: его взгляда, своего отражения в зеркале, будущего, в котором его не было. — И... стыдно. Очень стыдно. — Стыдно за что? — его голос был безмятежен, как гладь озера за окном. В нем не было ни капли удивления или осуждения, лишь ровное, принимающее любую исповедь спокойствие. За что? Вопрос повис в воздухе, и ее сознание, привыкшее к сложным умозаключениям, начало лихорадочно выдавать ответы. Стыдно за то, что ее ударили, и она не дала сдачи заклинанием. Стыдно за то, что позволила дойти до этого, не увидев опасности. Стыдно за эти унизительные, отчаянные записки, за слезы, за то, что она, Гермиона Грейнджер, умнейшая ведьма своего поколения, позволила себе так низко пасть. Стыдно за свою слабость, которая теперь была выставлена на всеобщее обозрение. — Я разрушила самые важные отношения в моей жизни, — наконец сказала она, и слова прозвучали как приговор. — Я все испортила. Своим характером, своими словами, своей... неуместностью. И теперь я не могу... функционировать. Как слабый, никчемный человек. Я сломалась. — Давайте разберемся с этим словом — «разрушила», — Финч скрестил руки на груди, его поза выражала не защиту, а сосредоточенность. — Вы были в этих отношениях одна? Вопрос был настолько простым и очевидным, что он оглушил ее. — Нет, но... — она запнулась. — Решение разорвать их, прекратить общение — было принято вами единолично? — Нет... он... — голос снова предательски дрогнул. — Значит, логично предположить, что для разрушения отношений, как системы, потребовались усилия и решения двух людей, верно? Как в танго — один не может танцевать его в одиночку. Она молчала, уставившись на свои руки. Это было так очевидно, так логично. И так невозможно принять. Потому что если это была не только ее вина, то рушилась вся ее картина мира, вся ее реальность, построенная на искуплении. — Мисс Грейнджер, Гермиона, — он наклонился чуть вперед, и его голос стал еще тише, еще проникновеннее. — Ваша боль — это не доказательство вашей вины. Это просто доказательство того, что вам больно. Это разные вещи. Давайте пока просто попробуем отделить одно от другого. Боль — здесь, — он легким жестом указал на ее грудь. — А вина... она часто живет здесь, — он коснулся своего виска. — И они не всегда связаны. Он не давал советов. Не говорил, что Рон — подлец, а она — молодец. Он не занимал чью-либо сторону. Он был картографом, помогающим ей самой нанести на карту хаос ее внутреннего мира. Он задавал вопросы. Много вопросов. О ее чувствах, а не о его поступках. О том, что она думает о себе теперь. О том, как она видела эти отношения до того, как все рухнуло — и тут она с удивлением обнаружила, что даже в самых светлых воспоминаниях уже были трещины, которые она старательно замазывала любовью и надеждой. Ближе к концу сеанса, когда первоначальное напряжение немного спало, он задал вопрос, который заставил ее замереть. — А когда вы в последний раз делали что-то просто потому, что вам этого хотелось? Не потому, что это было правильно, полезно, необходимо или могло кому-то понравиться. А просто потому, что вы этого хотели. Для себя. Гермиона уставилась на него в полном, абсолютном недоумении. Ее мозг, этот отлаженный механизм, выдал ошибку. Последние недели ее жизнь была подчинена одной цели — выжить и заслужить прощение. Каждый ее шаг, каждая мысль были просчитаны на предмет того, как это отразится на Роне, на их отношениях. Поесть, чтобы не упасть в голодный обморок и не вызвать лишних вопросов. Учиться, чтобы не вылететь из Хогвартса и не разочаровать всех еще больше. «Хотение» было роскошью, непозволительной слабостью, эгоизмом, который и привел ее к этой пропасти. — Я... не помню, — наконец призналась она, и в этом признании была горькая правда ее самоотречения. Финч мягко кивнул, как будто ожидал этого ответа. — Подумайте над этим до нашего следующего сеанса. Как бывший отличник, вы, я уверен, справитесь с этим домашним заданием. Это, пожалуй, самое важное задание из всех, что вам приходилось выполнять. Когда она вышла из кабинета, над озером уже садилось солнце, окрашивая воду в багровые и золотые тона. Она не почувствовала внезапного просветления. Камень на душе никуда не делся. Боль не утихла. Но к этому привычному, почти родному отчаянию добавилась странная, новая мысль — крошечная  в монолите ее вины. Она была тонка, как волос, но прочна, как алмаз. А что если... ее чувства имеют право на существование сами по себе? Без оглядки на Рона? Эту мысль она несла в себе, возвращаясь в замок. Она была такой хрупкой, что Гермиона боялась даже дышать, чтобы не спугнуть. Войдя в замок, она увидела ту же картину: Рон, окруженный однокурсниками, громко хохотал над чьей-то шуткой. Его взгляд скользнул по ней с презрением и сразу переключился обратно. Раньше это вызвало бы приступ острой боли, желание сжаться и исчезнуть. Но сейчас, с этой новой, хрупкой мыслью внутри, случилось нечто иное. Вместо боли пришла волна... усталости. Бесконечной, всепоглощающей усталости от этой пьесы, в которой она была и актрисой, и зрителем собственного унижения. Она не стала пробираться, сгорбившись и стараясь быть незаметной. Она прямо прошла, подняла голову и посмотрела на смеющуюся компанию. Не на Рона, а на них всех. И в этот момент ее взгляд встретился с взглядом Драко Малфоя. Он стоял спиной к окну, разговаривая с каким-то слизеринцем, но его внимание было приковано к ней. Он наблюдал за ней, и в его серых глазах не было привычной насмешки. Был лишь холодный, аналитический интерес. Он видел. Видел, как она вошла, как она остановилась, как она выпрямила спину. Он видел крошечную, почти невидимую перемену. И в этот раз он не подошел с язвительным замечанием. Он просто слегка, почти незаметно, кивнул. Как будто говоря: «Наконец-то». Гермиона медленно поднималась по винтовой лестнице в девичье крыло, и каждая ступенька отзывалась в ее теле странным, двойственным эхом. Физически она чувствовала ту же сокрушительную усталость, что и последние недели — мышцы ног горели, веки наливались свинцом. Но под этим слоем изнеможения, словно первый росток сквозь потрескавшуюся землю, пробивалось что-то новое. Не надежда — это слово было слишком громким и ярким для того, что она ощущала. Скорее, тихое, безразличное осознание. Осознание того, что ее боль — это ее территория. Ее частная собственность. И только она решает, что с ней делать: лелеять до саморазрушения или же начать разбирать завалы, кирпич за кирпичом. Она толкнула дверь в спальню, ее встретил теплый свет ламп и присутствие Джинни. Та сидела на своей кровати, скрестив ноги, и с таким ожесточенным видом чистила свою метлу, будто выскабливала с нее не грязь, а чье-то лицо. — Полирую до блеска, на случай, если придется кому-то врезать, — мрачно бросила она, не глядя.  Но стоило ей поднять глаза и увидеть Гермиону, застывшую в дверном проеме, вся ее воинственность испарилась. Джинни замерла, метла застыла в воздухе.  — Гермиона? — ее голос стал тихим и осторожным, будто она боялась нарушить хрупкое равновесие, витавшее в воздухе. — Как... Как все прошло? Гермиона не ответила сразу. Она сделала несколько шагов внутрь, позволив двери закрыться за ней с тихим щелчком. Она подошла к зеркалу и внимательно посмотрела на свое отражение. Впалые щеки, тени под глазами. Но в этих глазах, помимо усталости и боли, теперь жил и другой огонек. Огонек сопротивления. Она достала из сумки чистый лист пергамента и перо. Старое, привычное желание — написать Рону — поднялось из глубин сознания. Но она его подавила. Вместо этого она написала всего одно предложение, выведя буквы твердым, четким почерком: «Я устала». Она не стала подписывать. Не стала складывать. Она просто оставила листок на своем столе. Это было не послание ему. Это было послание себе. Констатация факта. — Он... целитель Финч...— начала она, подбирая слова. — Он не стал говорить, что Рон — монстр, а я — бедная невинная овечка. Он даже не пытался меня жалеть. Джинни молча отложила метлу, ее поза выражала полную, безраздельную концентрацию. Она была похожа на гриффиндорского льва, застывшего в ожидании. — Он задавал вопросы, — продолжила Гермиона, медленно подходя к своему столу и проводя пальцами по его полированной поверхности, оставляя следы на пыли. — Не о том, что случилось. А о том, что я чувствую. И не тогда, а прямо сейчас. И он спросил...— она обернулась к Джинни, и в ее карих глазах, обычно таких ясных и уверенных, плескалась целая буря из боли и робкого прозрения, — ...была ли я в этих отношениях одна? Приняла ли я решение разрушить их в одиночку? Она замолчала, давая тишине впитать смысл этих слов. — И я поняла... что нет. Абсурдность этого осенила меня, как удар. Я была не одна. Все это время я винила себя за крушение корабля, на котором он был капитаном и который он сам же и бросил в шторм. Он принял решение. Своим уходом. Своим молчанием. Своим... приговором. Она говорила все тише, но каждое слово обретало вес, становясь кирпичиком в фундаменте новой, пугающей, но своей правды. — А потом он спросил меня... — голос Гермионы дрогнул, и в нем послышались нотки чего-то, похожего на изумление, — ...когда я в последний раз делала что-то просто потому, что я этого хочу. Не потому, что должна, полезно, правильно или может кому-то понравиться. А просто потому, что во мне рождается это желание. И... — она горько усмехнулась, и это был странный, надтреснутый звук, — я не смогла ответить. Мой мозг, Джинни, мой всегда работающий, анализирующий мозг... выдал ошибку. Пустоту. Я не помню. Джинни медленно поднялась с кровати и подошла к ней, но не обняла, а просто встала рядом, плечом к плечу, давая ей ощущение поддержки без давления. — А что ты хочешь прямо сейчас? — тихо спросила она. — Не как Жертва Рона Уизли, а как Гермиона Грейнджер. Та, что могла одним заклинанием усмирить горшок с прыгающими грибами. Та, что знала ответ на любой вопрос. Что она хочет? Гермиона закрыла глаза. Она прислушалась к себе, к этому новому, тихому месту внутри, где больше не звучало эхо его голоса. — Я хочу... перестать быть осколком, — прошептала она. — Я хочу перестать верить, что только его руки могут собрать меня обратно. Я хочу, чтобы моя боль перестала быть оправданием для моего унижения. Потому что это не так. Я просто... — она открыла глаза и посмотрела на чистый лист пергамента, — …я устала. До самых костей. —И еще... — Гермиона сделала паузу, понимая, что сейчас переступит через последний барьер стыда. — Со мной... разговаривал Малфой. Драко. Джинни резко вдохнула, ее брови поползли вверх.  —Малфой? Что ему надо? Если он посмел... — Нет, — перебила ее Гермиона, и в ее голосе прозвучала неожиданная твердость. — Он не травил. Он был... другим. Как будто смотрел на меня не как на «грязнокровку» или «знаменитую Грейнджер», а как на интересный, сложный эксперимент, который дал сбой. Она вспомнила его серые, холодные, как озерный лед, глаза. — Он сказал, что позволять кому-то вроде Рона ломать себя — это ниже меня. Что сильные либо ломают в ответ, либо уходят.  Она замолчала, вновь переживая тот странный разговор на лестнице. — А сегодня, когда я вышла от Финча... я увидела его в коридоре . Он стоял и разговаривал с кем-то, но смотрел на меня. И в его глазах не было насмешки. Был... холодный, аналитический интерес. Он видел, как я вошла, как я остановилась, как что-то внутри меня выпрямилось. И он... кивнул. Всего один раз. Еле заметно. Как будто говорил: «Наконец-то. Наконец-то ты это увидела.  Джинни слушала, ее лицо выражало крайнюю степень изумления.  — Малфой. Кивнул. Как союзник. Все, мир определенно перевернулся с ног на голову, — пробормотала она. Но затем ее взгляд стал более серьезным, вдумчивым.  — Хотя... кто, как не он, знает толк в масках и в том, чтобы играть роль, навязанную другими. Возможно, в тебе он увидел того, кто, как и он, заперт в клетке. Только его клетка — из страха и долга, а твоя... из твоей же собственной вины.  — А еще Паркинсон, — голос Гермионы снова стал тихим и уязвимым, когда она коснулась самой болезненной темы. — Она подстерегала меня. Сказала... что Рон теперь с Лавандой Браун. Что она не такая... сложная. И не разговаривает с чужими парнями.  На лице Джинни появилось такое яростное, нефильтрованное презрение, что, казалось, воздух вокруг нее затрещал от энергии.  — Лавандой? — ее голос был низким и опасным. — Эта ядовитая змея врет тебе прямо в глаза, Гермиона! Рон сейчас настолько погружен в свою драму оскорбленного мученика, что единственная девушка, которая ему интересна, — это его собственная надутая физиономия в зеркале! Пэнси просто бросает в тебя грязь, чтобы посмотреть, прилипнет ли. А ты... — ее голос смягчился, — …ты, к моей огромной боли, слишком долго позволяла этой грязи на себе оставаться Гермиона кивнула, сжимая край стола до побеления костяшек.  — Я знаю, что это, скорее всего, неправда. Логически — знаю. Но в моей голове... сейчас любая ложь кажется возможной. Любая, самая абсурдная боль — заслуженной. Это как болезнь, Джинни. Искажающая все восприятие.  Тогда Джинни шагнула вперед и обняла ее. Не так, как обнимают плачущих — жалея и утешая. А крепко, по-гриффиндорски, почти до хруста в костях, как обнимают боевого товарища, который наконец-то выбрался из западни. — Слушай меня, — прошептала Джинни ей на ухо, и ее голос дрожал от сдерживаемых эмоций. — Слушай хорошенько. Тот факт, что ты рассказываешь мне все это... про кабинет Финча, про свои мысли, про Малфоя, про эту дрянь Паркинсон... это значит, что ты все еще здесь. Та самая, моя умная, дотошная, бесстрашная и немного невыносимая подруга, которая всегда все анализирует с двадцати сторон. Она не сломана. Ее просто... засыпало пеплом. Забросало осколками. Но мы с Гарри всегда это помнили. И мы здесь. Не для того, чтобы собирать осколки, а для того, чтобы помочь тебе вспомнить, как это — быть целой. Пока ты не вспомнишь, мы будем помнить за тебя Гермиона закрыла глаза, позволяя этим словам, этой непоколебимой вере, просочиться в самую сердцевину ее существа. Она чувствовала, как каменная глыба на ее груди не исчезает, но в ней появляется первая, решающая трещина. Она посмотрела на записку на столе. «Я устала». Первый, самый трудный шаг к тому, чтобы перестать быть жертвой, был сделан. Не громкий, не героический, почти неслышный. Но он был. И где-то в холодных коридорах Хогвартса Драко Малфой, прижимая к груди руку с пылающей Темной меткой, возможно, был одним из немногих, кто понял бы его истинную цену. Подземелья Слизерина были не просто погружены в сумерки — они тонули в них, как утопающий в черной, ледяной воде. Свет от факел, заключенных в массивные железные подсвечники, не столько освещал пространство, сколько отбрасывал зыбкие, пляшущие тени, удлинявшие и без того гротескные очертания каменных сводов. Воздух был густым, насыщенным запахом старой сырости, озёрной тины и чего-то ещё — горького, как дым от сожжённых обещаний. Холод пробирался под мантии, цеплялся ледяными пальцами за кожу, но Драко Малфой не ощущал этого физического холода. Внутри него бушевала своя, отдельная метель. Он сидел в самом дальнем, самом тёмном углу общей гостиной, в высоком кожаном кресле, которое, казалось, жадно втягивало в себя скудный свет. Он был отгорожен от приглушённого гула однокурсников не только спинкой кресла, но и невидимой, отчаянно возведённой стеной собственного отчаяния. Длинные, бледные пальцы нервно перебирали палочку  — изящную, смертоносную палочку, которая должна была стать орудием убийства. Мысли его, метались, не находя выхода. Лицо Дамблдора. Спокойные, всевидящие глаза. Пылающая боль на его собственном предплечье, которая то затихала, то вспыхивала вновь, напоминая о долге, о цене неудачи, о судьбе его и родителей. Любая из этих мыслей, задержанная хоть на секунду дольше необходимого, угрожала разорвать его изнутри, вывернув наизнанку всю ту хлипкую конструкцию высокомерия и холодности, что он так тщательно выстраивал годами. И тогда его сознание, словно испуганный зверёк, ищущий любую щель чтобы спастись, самонадеянно свернуло на Гермиону Грейнджер. Это было бегство. Бегство от неподъёмного к мелкому, от смертельного — к просто болезненному. Он наблюдал за ней. Сначала из любопытства, смешанного со старым, заезженным презрением. Потом — с нарастающим, тошнотворным чувством узнавания. Она, всегда такая ярая, неудержимая, эта живая воплощённая воля, несущаяся по коридорам Хогвартса с планами по спасению мира и непоколебимой верой в собственную правоту, — сломалась. И Драко, к своему глубочайшему ужасу, понимал сам механизм этой поломки. Это не было внезапным крушением. Это был медленный, методичный распад, вызванный внешним, неумолимым давлением. Её прочная, казалось бы, система — её логика, её мораль, её уверенность — дала разлом под грузом, который она не могла ни предвидеть, ни вынести. Её личная Тёмная Метка — чужая любовь, превратившаяся в яд, в унижение. И ему было легче думать о её трещинах, чем о своих. Её боль была простой, человеческой, почти банальной. Её драма — историей о разбитом сердце и предательстве, которую рассказывали и будут рассказывать тысячи раз. В ней не было смертоносной магии, не было Приказа, не было невозможного выбора между собственной жизнью и жизнями родителей. Анализируя её падение, он мог притвориться знатоком, циничным сторонним наблюдателем, стоящим на твёрдой земле, в то время как сам он висел над бездной. Смотреть на её боль было менее мучительно, чем заглядывать в собственную пропасть. Сегодня он видел, как она вышла из башни целителя Финча. И он увидел не просто сломленность, а нечто иное. Усталость. Он видел, как она замерла, глядя на хохотавшего Уизли, и как что-то в ней... отключилось. Не сломалось, а именно отключилось, как перегоревшая схема. И затем — выпрямленная спина. В этом было окончание чего-то. Отказ от игры, от роли, от самой возможности быть раненой. Он кивнул ей тогда, почти неосознанно. «Наконец-то». Словно говорил это и ей, и тому заледеневшему, отчаявшемуся существу внутри себя. Наконец-то ты перестаёшь биться головой о стену. Ты поняла, что стена — это просто стена и от неё можно отойти. Эту хрупкую, спасительную мысль разорвал в клочья резкий, навязчивый, словно скрежет железа по стеклу, голос. — О чём задумался, Драко? О ком-то... грязнокровном? Пэнси Паркинсон стояла перед ним, заламывая свои тонкие, бледные руки так, что костяшки побелели. Она казалась порождением самих подземелий — её чёрные волосы сливались с тенями, а глаза, всегда слишком блестящие, горели лихорадочным, нездоровым огнём. Она дышала неровно, прерывисто, будто пробежала через весь замок, гонимая демоном собственной одержимости. Драко медленно, с ощущением тяжёлой усталости, поднял на неё взгляд. Он старался сохранить маску холодного безразличия, но чувствовал, как внутри у него всё сжимается в тугой, болезненный комок. Пэнси была ещё одним нерешаемым уравнением. Её помешательство на нём давно перестало быть просто неприятностью. Оно стало угрозой, ядовитым плющом, который душил всё на своём пути, включая её саму. — Уйди, Паркинсон, — его голос прозвучал тихо и устало, словно выдох утопающего. — У меня нет ни сил, ни желания это слушать. — Нет сил? Или все твои силы теперь уходят на то, чтобы следить за ней? — Пэнси сделала резкий, порывистый шаг вперёд, её голос сорвался на визгливую, истеричную ноту. — Я вижу, как ты на неё смотришь! Сначала было просто любопытство, потом — жалость, а теперь... теперь в твоих глазах интерес! Что в ней такого, а? В этой грязнокровке, которую бросил её же осквернитель рода? Она ничто! Сломанная игрушка! — Заткнись, Пэнси. — его голос не повысился, но в нём зазвенела обжигающая холодом сталь, и каждый звук был отточен, как лезвие. — Нет! — она почти закричала, и несколько слизеринцев у камина замерли, стараясь делать вид, что не слышат. — Я не позволю! Я не позволю тебе опускаться до такого! Ты — Малфой! Наследник самой древней и чистой крови! А она... она прах у тебя под ногами! Ты что, коллекционируешь чужой хлам? Драко медленно, с почти змеиной грацией, поднялся с кресла. Он был выше её, и сейчас его худая фигура казалась не просто уставшей, но и по-настоящему опасной. Он наклонился к ней, и его бледное, отмеченное тенью бессонных ночей лицо оказалось в сантиметрах от её искажённой гримасой ярости и боли физиономии. Он чувствовал её прерывистое, горячее дыхание. — Я сказал, заткнись, — прошипел он так тихо, что это было похоже на шелест ядовитых листьев. — Ты не имеешь ни малейшего права говорить о ком бы то ни было. Посмотри на себя. Ты следишь за каждым моим вздохом, как голодная тень. Ты уже давно не смешна, Пэнси. Ты — жалка. И ты — психически нездорова. Это крик о помощи, и он действует на нервы. Она отшатнулась, словно он плеснул ей в лицо кислотой. Слёзы ярости и горькой обиды выступили на её глазах, но не потекли, а застыли там, делая взгляд ещё более безумным. — Я? Я больна? А она, эта Грейнджер, которая не может жить без своего рыжего ублюдка, которая рыдает и ползает на коленях, она — образец здоровья?! — По сравнению с тобой — ДА! — его терпение лопнуло с тихим, внутренним хрустом. Он не кричал, но каждое слово било с ледяной, уничтожающей силой. — Она пытается справиться со своей болью! Она пошла к целителю, она пытается выкарабкаться, найти в себе силы! А ты? Ты только усугубляешь свою болезнь с каждым днём! Ты не видишь ничего, кроме моего силуэта, и этот силуэт сжирает тебя изнутри! И твоё гниение начинает отравлять воздух вокруг меня. — Я люблю тебя! — выдохнула она, и в этом признании не было света, лишь отчаянная боль запертого в клетке существа. — Это не любовь, — отрезал Драко, и его взгляд был безжалостен, как взгляд палача. — Это одержимость. Болезнь. Иди лечись. Сходи к тому же Финчу. Сделай что-нибудь со своей головой, пока не стало слишком поздно и ты не сожгла дотла не только себя, но и всех вокруг. Он резко отвернулся, всем существом жаждая закончить этот мучительный диалог, но её следующий шёпот, тихий, но полный безумной, непоколебимой решимости, пронзил его спину ледяной иглой. — Если ты не прекратишь смотреть на неё, Драко... я что-нибудь сделаю. С ней. Я не шучу. Клянусь. Драко медленно обернулся. В его серых, холодных, глазах не было ни страха, ни даже гнева. Лишь ледяное, абсолютное, всепоглощающее презрение. — Тронешь Грейнджер? — он усмехнулся, коротко и беззвучно, и эта усмешка была страшнее любого крика. — Пэнси, ты не способна обидеть и муху. Твои угрозы — это бред воспалённого сознания. Но... — он сделал шаг навстречу, и его тень накрыла её полностью, — ...если у тебя вдруг хватит ума и смелости на что-то пойти... помни. Ты будешь иметь дело не только с Поттером и его сворой. Ты будешь иметь дело со мной. И поверь, — его голос упал до смертельно опасного шёпота, — после всего, что на меня свалилось, я буду как нельзя более не в настроении церемониться с сумасшедшими. Он посмотрел на её побелевшее, как мел, лицо, на дрожащие, беззвучно шепчущие что-то губы. — И последний раз. Оставь Грейнджер в покое. Она борется с собственными демонами, что делает её в миллион раз сильнее тебя. И оставь в покое меня. Возьми с неё пример — она пытается стать сильнее. А ты лишь глубже закапываешь себя в могилу собственного безумия. Не заставляй ненавидеть тебя. Он развернулся и ушёл не оглядываясь. Не было в нём ни капли сил, ни капли желания видеть её лицо. В его мире и так было слишком много реальных, смертоносных угроз, чтобы тратить и без того иссякающие душевные силы на больной ум Пэнси Паркинсон. Спускаясь по холодным каменным ступеням в свою пустующую спальню, он снова, против воли, подумал о Гермионе. О её состоянии, которое было похоже на его собственное. О том, как она, сгорбившись, несла свою боль, но всё же несла, не позволяя ей окончательно раздавить себя. В этом был странный, горький, но всё же урок. Если она, с её «простой» человеческой драмой, может найти в себе силы сделать этот крошечный, почти невидимый шаг прочь от пропасти... то что же должен делать он, Драко Малфой, чья яма не имеет дна и из которой на него смотрит лик самого Тёмного Лорда? Ответа, как всегда, не было. Лишь давящая тишина, прерываемая лишь эхом его собственных шагов и неумолкающим шёпотом в его ушах, который с каждым днём становился всё громче и навязчивее, сливаясь с биением его сердца.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!