Глава седьмая, в которой испанский граф и командир гусарского полка сетуют на одно и то же
2 августа 2026, 22:48Компанию, собравшуюся на обед у Крыжовских, иначе чем разномастной назвать было трудно. Сами гости не замечали этого, потому что их объединяла принадлежность к гусарскому полку, однако хозяева растерялись, как будто им поручили занять беседой людей, не говоривших на одном языке. Совсем тяжёлым было положение Юрия Ивановича: рядом с ним сидела матриарх полка ― жена подполковника Жадина Елизавета Платоновна. Двадцать пять лет назад она вышла замуж за квартировавшего в старом доме её отца ― а батюшка Елизаветы Платоновны, будучи состоятельным дельцом, имел не один и не два дома в городе ― гусара, вернее, она сбежала за него замуж, так как провести и вторую половину жизни в заточении ей не хотелось. Недоброжелатели Жадина, коих у него, как у человека амбициозного и некогда удачливого, было предостаточно, шептались, будто он женился на богатом приданом единственной купеческой дочки, однако с женой они жили душа в душу, пускай и за её счёт. Саму Елизавету Платоновну это нисколько не беспокоило, она слишком привыкла к богатой жизни, чтобы ради благородной идеи существовать на жалованье супруга отказывать себе в удовольствии не экономить, тем более ей была настолько по нраву роль полковой дамы, что даже когда её мужу дали понять, что дальше подполковника он не пойдёт, она настояла на том, чтобы ещё покататься по миру с гусарским полком. Полк тоже её любил: её безыскусное воспитание, весёлый нрав и гостеприимство как нельзя лучше подходили к кочевой жизни. Люди же чужие, то есть штатские, редко понимали прелесть её характера, и это правило успешно доказывала скованность месье Крыжовского, явно не ожидавшего, что его дама сама будет подкладывать ему на тарелку еду.
Скрасить Юрию Ивановичу вечер и заодно спасти его от дружелюбия мадам Жадиной не могла и вторая его соседка ― жена ротмистра Шаврина пребывала в одном из своих пасмурных настроений. Марта Генриховна, создание ранимое и сентиментальное, вообще легко поддавалась унынию, даже её прекрасные голубые глаза всегда были словно на мокром месте. На сей раз она грустила, потому что необходимость присутствовать на обеде в честь полковых дам не позволила ей понаблюдать за развитием простуды её деверя. Здоровье младшего Шаврина было бесповоротно подорвано лечением сифилиса, которым он, как выяснилось позже, и вовсе не болел, зато теперь было легче перечислить от чего он не страдает, чем наоборот. Хрупкое здоровье деверя вкупе с его ранним сиротством ― Рома Шаврин даже не помнил мать ― и женственно-юношеской красотой, коей был лишён его старший брат Борис, зажгла в сердце Марты Генриховны самую пылкую нежность. Она холила и лелеяла его, выхаживала во время затяжных болезней, дрожащим голосом просила своего шестилетнего сына не мешать дядюшке отдыхать и постоянно переживала, как бы у Ромочки снова не начались бессонницы, будто это её даже развлекало. Сама Марта Генриховна считала свои чувства к деверю исключительно материнско-сестринской любовью ― вероятно, её ослепляла собственная досада на невнимание мужа, и она принимала скорбь по ушедшей любви за любовь, приписывая перемену в отношениях с супругом своей невозможности родить ему ещё хотя бы одного ребёнка. Тем не менее о влюблённости мадам Шавриной в деверя было известно всем, кто желал догадаться. Очекуров со свойственной ему жёлчностью и вовсе держал с Галашевичем пари, что если какой-нибудь шарлатан скажет, что младшему Шаврину для излечения необходимы ласки его невестки, Марта Генриховна с радостью ему отдастся. По иронии именно Очекурова определили в кавалеры мадам Шавриной, впрочем, он в кои-то веки был доволен тем, что Крыжовские его пригласили как одного из полковых начальников, и вёл себя со своей дамой сносно.
Незамужним барышням достались в кавалеры холостяки. Гостей явно рассаживали, имея некий общий замысел, пусть в итоге и не вполне удачный. Алексея Уланова посадили возле дочки подполковника Жадина Олимпиады, и хотя оба относились друг к другу с тем уважением, что люди, серьёзно подходящие к своим обязанностям, испытывают к себе подобным, они не перекинулись и парой фраз. Олимпиада беспокоилась, как бы её матушка, с которой её разделяла добрая половина стола, не поставила хозяев в неловкое положение, в очередной раз предпочтя искренность правилам этикета, и ей было не до бесед. Уланов же, во-первых, мнил дочь подполковника как бы продолжением своего начальства и почтительно молчал, а во-вторых, он боялся выказать хоть каплю интереса к своей соседке из солидарности с её давним поклонником. В Олимпиаду, когда она была ещё более худой, ещё более колючей шестнадцатилетней девицей, если не раньше, без памяти влюбился тогда корнет, а теперь уже штабс-ротмистр Стёпа Лавриков, и она вроде бы отвечала ему взаимностью, что не помешало им и через семь лет с тех самых пор не быть даже помолвленными, несмотря на отсутствие любых преград. Первое время можно было грешить на устав, запрещавший офицерам слишком рано жениться, но настоящими виновниками такого положения дел был страх Олимпиады перед замужеством и ужас её обожателя перед прямым отказом. Любимая дочь своих родителей, привыкшая к богатой жизни на наследство матери и ничем не омрачённой дружбе с родными, она содрогалась при мысли, что в семье мужа всё может перемениться, а пути обратно у неё уже не будет, и ей придётся подлаживаться под чужого мужчину, прятать свою ершистость, словом, притворяться, пока судьбе не будет угодно сделать её вдовой, или даже многим дольше, потому как длительное притворство не может не оставить отпечатка на характере, как длительное пребывание в неудобной позе не может не переменить походки. В каждом новом городе у Олимпиады непременно появлялся почитатель, потому как её богатое купеческое приданое и горделиво-холодная красота нравились многим. Лавриков сатанел от ревности, и то, как он бесновался, пугало её, но вместе с тем осознание собственного могущества действовало на неё успокаивающе. Её живой, скептический ум предложил ей столько различных вариантов её порабощения мужем, что ей было несказанно приятно мучить своего возможного гонителя, когда у него не было власти над ней. Беснования Лаврикова всегда рано или поздно оборачивались хандрой, Олимпиаде становилось жаль своего воздыхателя, ненадолго между ними наступал мир, пока Лавриков не возразит ей в какой-нибудь мелочи или не поведёт себя так, будто уже имеет на неё права. Тогда она вновь бежала от него и всё начиналось заново. Сейчас как раз был период охлаждения с её стороны, и хотя, кроме гусаров, на ужине у Крыжовских был только женатый хозяин дома, Лавриков сходил с ума от мысли, что его возлюбленная будет там, куда его не пригласили, зато пригласили других мужчин. Утром он даже от отчаяния просил Галашевича привести его к Крыжовским без приглашения и умолял Уланова сказаться больным и послать его вместо себя, и тот бы скорее всего уступил, если бы не надобность сопровождать сестру.
Сашеньке в кавалеры назначили Белянского, и даже его внешний вид играл против неё. Князь предстал перед Крыжовскими во всей красе: его слуги, верно, сперва спороли все пуговицы на его мундире, а потом много часов натирали, так они блестели. Сверкали и его отполированные гладкие ногти, и два фамильных перстня, и особенно сильно напомаженные волосы, даже несколько поменявшие свой цвет от обилия масла. Простенькое платье его дамы годилось разве что на то, чтобы ещё раз протереть ним пуговицы на его мундире, и представляло весьма печальный контраст бедности с его богатством, однако Сашенька и не думала огорчаться. Даже презрительная снисходительность князя осталась ею не замечена, потому как он был для неё лишь частью этого роскошного обеда в богатом доме, лишь её кавалером, первым кавалером в жизни, да ещё и таким знатным, таким утончённым. К тому же пока напротив неё сидел брат, а слева Афанасий Дмитриевич, она чувствовала себя в полной безопасности.
Галашевич, пожалуй, был единственный вполне доволен своей дамой. Как командиру полка, а значит, и самому почётному гостю среди мужчин, ему полагалось сидеть по левую руку от хозяйки, а ещё идти с ней из гостиной в столовую, а потом с ней же вернуться в гостиную по окончанию обеда, отодвигать для неё стул, наливать ей в бокал, что она попросит, чувствовать запах её духов, пусть их и забивал одеколон сидевшего поблизости Нисеты Белянского, и ещё тысяча мелочей, что приобретают смысл лишь для влюблённого. На беду, Вера не придавала особого значения его обходительности, словно списывая её на естественное для командира стремление явить пример галантности своим офицерам, а не на собственные чары, и даже предпочитала ему подполковника Жадина, своего второго соседа.
Видимых причин для его опалы не существовало, потому Афанасий Дмитриевич решил, что Неженка попросту хочет умаслить Жадина своим вниманием, ведь он был новым лицом в её доме, а его седины требовали к себе почтения. К тому же в полку все прекрасно знали, что Николай Григорьевич, если бы его фамилия не рассмешила какого-то вельможу, приезжавшего к ним на смотры, стал бы полковником ещё десять лет назад, и эта история легко могла дойти и до Крыжовских. «Да-да, наверняка ей известно, как тот безмозглый генералишка загубил карьеру Николая Григорьевича, который и сам уже бы вышел в генералы, кабы не тот случай, потому она и любезничает с ним», ― уговаривал сам себя Галашевич. Он и сам поддерживал определённый политес с Жадиным, ведь пускай тот и на предыдущего командира полка, вырвавшего у него эту должность в последний момент, не слишком сердился, а всё же задабривать его было не лишним. Так например, он отдал своего второго денщика в услужение Жадиным: Яремы ему вполне хватало, а вот Николаю Григорьевичу было приятно, что у него целых три денщика, как у генерала в старину. Хотя уважение Галашевича к своему сослуживцу всё же было не столь велико, чтобы не досадовать на то, что Жадин умудрился увлечь Веру разговором о лошадях, а ведь любой кавалерист может нахваливать это животное часами, тем более с такой прекрасной слушательницей ― любой, в том числе и сам Галашевич.
― Как на востоке лошадей едят, не понимаю, ― развёл руками Николай Григорьевич. ― Это ведь умнейшее животное, достаточно лошади в глаза заглянуть. Ведь это глаза существа, у которого есть душа. Ведь они любят, веселятся, грустят, даже ревнуют, у каждой лошади свой характер, как у человека.
― Я начинаю жалеть о том, что я столь никудышная наездница, ― вполне весело сказала Вера, отдавая однако этой фразой должное скорее красноречию собеседника, чем самому предмету его лекции. ― Меня с детства пугало, что лошадь может сбросить всадника.
― А какая у вас была лошадь? ― попробовал втиснуться в разговор Галашевич.
― Это была не моя лошадь, мне лишь предложили покататься верхом, да и в породах я не разбираюсь. Помню лишь, что моего коня только-только стали считать взрослым, ― ответила Вера, совсем чуть-чуть, будто у неё болела шея, повернувшись к Афанасию Дмитриевичу.
Хотя Неженка не была юнкером в его полку, и для дамы неудача с верховой ездой не повод себя изводить, Галашевич поспешил ободрить её и помирить свою пассию с общей для всех гусаров страстью к лошадям.
― Это частая ошибка давать молодому всаднику молодую лошадь. Якобы со своим ровесником легче поладить, однако старые кони более смирные и терпеливые. Уверен, вам было бы спокойнее с конём постарше, и вы бы быстро всему научились.
― В дамском седле разве может быть спокойно? ― воскликнул Жадин, спугнув своим зычным голосом ещё не до конца оформившуюся, смутную, как силуэт в тумане, мечту Галашевича о том, как он будет катать Неженку на Ворчуне, водя его под уздцы. ― Я бы тоже боялся упасть, была бы моя воля, запретил бы их. Я и Липе разрешаю только по-мужски ездить. Возможно, это и тиранство с моей стороны, возможно, это и неприлично, но пусть уж лучше какой-нибудь юнец увидит её щиколотки, чем она будет потом хромать. Хотя у неё жеребец чистой воды сангвиник, такой не понесёт. Любит с Липой по полю носится, всякой её затее рад, но никогда не рассердится, ластится сам, даже если она ему на спину ещё кузину и брата усадит, никогда не взбрыкнёт. Не лошадь, а золото. Олимпиада Николаевна, ― обратился Жадин к дочери, которая уже несколько раз услышала своё имя в разговоре и следила за беседой, ― вот какие животные самые чудесные на свете?
― Черепахи, папенька, ― усмехнулась Олимпиада, прекрасно зная, что отец ждал от неё другого ответа.
― Ну а в наших краях? ― не сдавался Жадин.
― Если в наших, то, конечно, лошади, ― смилостивилась над ним дочь, решив не мстить дальше за своё смущение. ― Они умные, благородные, у них даже есть свои вкусы.
― Вот-вот, ― закивал Николай Григорьевич. ― Мой Глагол, например, обожает снег. Первый снегопад всегда для него целое событие.
― Скоро будет раздолье для вашего Глагола, господин подполковник, уже зимой пахнет, ― подал голос с другой стороны стола Крыжовский. Так уж вышло, что разговор о лошадях между подполковником Жадиным и хозяйкой, как водоворот, захватил внимание всех присутствующих.
― Помилуйте, какая же зима? Я только вчера прибила комара, ― возразила Елизавета Платоновна.
― Быть не может, для комаров уже холодно, ― безапелляционно заявил Очекуров, будто он лично раздавил каждого комара в Старотопске.
― Вот вам крест, зудел кровопийца прямо над ухом!
― Тут поблизости болота есть, ― с сомнением протянул Юрий Иванович, словно не до конца веривший, что ему в самом деле приходится обсуждать в обществе комаров.
Впрочем, Галашевич не до конца понимал природу его изумления, ведь путешествия по Европе не могли перечеркнуть долгих лет жизни в Старотопске, где господствовали обычные для провинции грубые нравы. Вероятно, секрет крылся в обыкновенном снобизме, а не в привычке к рафинированным собеседникам. Князь Белянский, этот вертопрах с Рюриками в родословной, и тот не морщил нос!
― У вас в Старотопске ещё не поблизости, ― отмахнулся Шаврин, небрежно крутя свои усы, ― наш полк года три назад в соседней губернии на смотрах был, так там город чуть ли не на болоте стоял. От комаров спасу не было, злющие, кусачие! А шуму от них, будто у каждого к лапке колокольчик привязан.
― Помню-помню, они мне всю Липушку искусали, даже на Поленьку так не кидались, и вчерашний разбойник тоже всё вокруг неё кружил! Видать, у неё в нашей семье кровушка самая сладкая и кожа самая тоненькая, ― заключила Елизавета Платоновна и, позабыв своё ожесточение против комаров, послала полный обожания взгляд дочери, тихо прошипевшей «мама».
― Комары на зиму в спячку впадают, видимо, наш вчерашний гость проснулся в тепле. Или он лунатик, ― предположила Олимпиада, с которой нередко от смущения случались приступы остроумия. Уж очень ей хотелось самой повелевать весельем в обществе, а не быть его жертвой.
Все надолго засмеялись, как часто смеются в большой компании, когда всякого веселит смех соседа.
― La fortune vient en dormant, ― сквозь общий хохот бросил Белянский, желая заполучить свою часть славы остряка.
― Что? ― переспросила у него Сашенька.
Галашевич вдруг ощутил прикосновение к своей правой ноге ― он повернулся к Неженке, потому как больше некому было вытягивать ноги с этой стороны стола, чтобы задеть его, потому что он не хотел чувствовать носок ничьей туфельки, кроме её. Однако это продлилось всего мгновение, и когда он заглянул в её лицо, она уже спрятала ноги под стул и уставилась на свой бокал.
― La fortune vient en dormant, ― отчётливее повторил Белянский для своей дамы.
― Удача приходит во время сна, ― перевела для Сашеньки Вера, торопясь скрыться от своей оплошности в общей беседе, как скрываются от преследования в толпе.
― У меня попросту нормандский акцент от моего гувернёра, увы, не могу переучиться, ― то ли посетовал, то ли похвастался Белянский.
― Я очень плохо знаю французский, ваш акцент ни при чём, ― заверила его Саша.
Привыкший к иным правилам ведения светских бесед, князь не сразу нашёлся с ответом, как будто уже ему был непонятен смысл её слов.
― Полагаю, вы к себе слишком строги. Вы ведь только из пансиона, насколько мне известно, ― холодно молвил он, досадуя на свою растерянность, ― вы не можете плохо знать французский.
― Бросьте. Мало кто на самом деле хорошо его знает среди воспитанниц нашего пансиона, ― продолжила Сашенька без капли стыда, будто все вокруг только и делали, что откровенничали хотя бы и в ущерб своему тщеславию. ― Мне так говорила одна моя подруга, она меня старше на четыре года, уже давно гувернанткой служит, но её ещё дома выучили французскому. А мне языки вовсе не даются. Мне география давалась, и за рисование меня всегда хвалили, когда не ругали. Мол, много слишком рисую, не то рисую...
― Но это вполне закономерно для таланта стремиться к тому, в чём он одарён. Если представится возможность, покажете мне свои работы? ― спросила Вера, не сводя глаз с Сашеньки и даже лишний раз не мигая, словно опасаясь, как бы её взгляд не поскользнулся и не упал на Галашевича, сидевшего между ней и мадмуазель Улановой.
― Если вы согласитесь мне позировать. Вы такая красивая! ― выпалила Сашенька.
― О, благодарю, как мило с вашей стороны... ― начала было Вера, но Сашенька, решив, что её похвалу сочли за дежурную любезность, не дала ей договорить.
― Нет-нет, это правда, я с самого начала обеда думаю только о том, с какого ракурса вас изобразить. У вас и анфас, и профиль великолепные.
― Госпожу Крыжовскую, верно, и рисовать приятнее, ― поддержал сестру Уланов.
― Вы счастливец, Юрий Иванович, сразу видно по вашей жене, вы отставной гусар, только у гусар бывают такие красивые жёны, ― провозгласил Шаврин, приличия ради посмотрев на свою супругу.
Юрий Иванович не последовал его примеру и промолчал.
― Боже мой, у меня будто вторые именины за эту осень. Прошу вас, я сейчас покраснею, ― со смехом взмолилась Неженка.
― Не слушайте Веру Васильевну, она всегда притворяется скромницей, а сама расцветает от комплиментов, хвалите её дальше, ― велел гостям её муж.
― А чего ж не похвалить? ― чуть не закричала Елизавета Платоновна. ― Вы красавица каких поискать. Я-то подивилась, что вас Афанасий Дмитриевич так выискивал на том первом балу, а теперь гляжу на ваше личико, на ваши плечи, и совсем уже не удивляюсь.
Комплименты посыпались как из рога изобилия, каждый находил чем восхититься в хозяйке: дамы говорили о её безупречном вкусе, мужчины хвалили её грацию, и все соглашались, что она по-настоящему красива, даже Марта Генриховна, весь вечер молчавшая, призналась, что они с Олимпиадой на балу у предводителя обсуждали наряд Веры и сошлись на том, что он волшебен. Никто за этим странным соревнованием не придал особого значения словам Жадиной, и Галашевичу оставалось лишь перекреститься, потому как напускного равнодушия к своим амантам в его арсенале не было, да и Вере бы пришлось как-то оправдать свой побег и снова конфузиться, а она была ему по нраву такой, как теперь. Всё норовивший в своих мыслях украсть у собравшихся Неженку, оттеснить их куда-то на край стола, на другой этаж, чтобы слушать лишь её, говорить лишь с ней, он представлял, как он один заставляет её так же стесняться ― именно стесняться, а не стыдиться ― как она точно так же прикрывает лоб рукой, будто её слепит солнце, потому что он один зовёт её прелестницей, как её порозовевшие губы собираются в эту круглую, словно бутон, сдерживаемую улыбку, потому что он жмёт свою ногу ещё ближе к её. Вслух он произнёс лишь иссушенный пересказ своего восхищения, ничто не выдавало в его словах особенного отношения к Неженке, то же мог сказать и Жадин, и Очекуров, и тем не менее она оцепенела, как будто в огромном букете из похвал отыскалась и грязная коряга.
После десерта перешли в гостиную, где на маленьком круглом столе уже ждал кофейник с дюжиной ярких чашек. Галашевич только поразился, откуда прислуга в точности знала, когда нужно было начать варить кофе, чтобы минута в минуту подать его после окончания обеда и даже не показаться на глаза гостям, будто всё произошло по волшебству. Вера принялась разливать гостям кофе, даря каждому мягкую улыбку и певучее «прошу вас», «это для вас» ― каждому, кроме Афанасия Дмитриевича. Когда очередь дошла до него, она едва подняла к нему глаза и тут же опустила, а потом, протянув ему чашку, быстро одёрнула руку, чтобы их пальцы не прикасались друг другу дольше мгновения. Чудилось, она была испугана своим отвращением к нему, как юная невеста, не имеющая сил перебороть неприязнь к дряхлому жениху. Что переменилось за десять дней с тех пор, как он был единственным гостем Крыжовских, и Вера была к нему расположена? Где он оступился? Чем и когда обидел её? Разве мог он покалечить её скромность своими взглядами именно сегодня, если он глядел так на неё с первой же встречи? Или она наконец приметила его ежедневные манёвры под её окнами, но что с того? Ему ведь в самом деле было по дороге…
В большее смятение кофе поверг только Сашеньку Уланову, которая то коварно смотрела на цветок в кадке, то с ужасом глазела в свою чашку, как будто бы ещё даже не надпитый кофе предсказывал ей страшную потерю. Вероятно, она бы таки-угостила тропическое растение своим напитком, если бы к ней с доброжелательно-самодовольной улыбкой не обратился круживший вокруг пианино Белянский:
― Вам понравится, это настоящий кофе, как в столице, а не здешнее варево из ореховой шелухи. Пока не попробуете его, не сможете судить, нравится ли вам кофе вовсе.
Сашенька, опасаясь, как бы её отказ не привлёк всеобщее внимание, сделала крохотный глоток. Её голова дёрнулась, как от подзатыльника, кожа побелела, из покачнувшейся точно от дурноты груди вырвался сдавленный стон.
― Что с вами, деточка? ― перебила разом все беседы Елизавета Платоновна, к несчастью, приметившая состояние Саши. ― Вас тошнит?
Одиннадцать пар глаз устремилось к ещё более побледневшей Сашеньке ― она замерла, будто стараясь слиться с полосатой стеной.
― Нет, я… ничего, ― замямлила она, но стыд за то, что брату, уже шагнувшему в её сторону, вновь придётся заступаться за неё, внезапно придал ей смелости, а её голос сделался твёрже. ― Меня однажды лечили кофе, за несколько минут целое ведро заставили выпить. Я думала, это прошло, но я до сих пор не переношу его вкус.
― А от чего вас лечили? ― не унималась Елизавета Платоновна, хотя Олимпиада уже промычала своё требовательное «мама», просившее опомниться.
― Я… я выпила пузырёк с морфием, ― призналась Саша и, когда Галашевич с её братом уже успели решить, что ей взбрело в голову исповедоваться перед Крыжовскими, прибавила: ― Я тогда была совсем ребёнком, увидела красивый пузырёк и решила попробовать. Он был очень горьким, но я умудрилась выпить до дна. И вот тогда меня и поили кофе. Я думала, что это уже прошло, но… из-вините меня.
Вдохновение обмана покинуло её, стоило ей вспомнить о хозяевах, которых могло задеть её омерзение к их угощению.
― Ах вы моя ясочка, какой ужас! ― заохала Елизавета Платоновна, прижав к сердцу свой полный кулак. ― Не будь вы таким цветочком и будь вы мадам, я бы сказала, что вы беременны. Вы так побелили! Я и подумать не могла, что для вас такая пытка этот кофий.
― Маменька, ― тихо и настойчиво произнесла Олимпиада, едва ли не кожей чувствовавшая всеобщее замешательство после пассажа о беременности и цветочке.
― Нет-нет, я сама виновата, Никита Александрович сказал, что кофе очень вкусный, мне захотелось попробовать, жаль, мне не оценить… ― продолжала бормотать Сашенька, бросая виноватые взгляды то на хозяйку, то на чуть скривившегося хозяина.
Юрий Иванович из-за чахотки часто сталкивался с неприятным и отвратительным, и не то чтобы он не признавал за другими людьми права на недомогания, болезненную бледность, позывы к рвоте и тому подобное, а всё же его раздражало, когда вся эта гадость попадала в его жизнь со стороны. Будто не могли ему принести гостинца получше, будто не хватало ему самому всей этой дряни.
― Пустяк, Александра Даниловна. Давайте вместе с вами почаёвничаем, неудобно было звать ради себя одной лакея, а чаю как перед смертью захотелось, ― прервала нескончаемый поток извинений и причитаний Вера, поднявшись со своего места, чтобы позвонить в колокольчик и вызвать слугу. ― Господа, кто-то ещё желает чай?
Тонкая трель колокольчика прогнала воцарившуюся в гостиной неловкость. Галашевич не столько из желания лишний раз отвлечь внимание от конфуза с Сашей, сколько из желания поддержать Неженку в её благородном порыве, попросил чаю и для себя, однако Вера осталась непреклонна. В этой новой роли великодушной царицы, что так милостиво заступилась за несчастное дитя, она была ещё прекраснее, ещё очаровательнее для него, но вместе с тем и ещё более недоступной, будто она снова сидела у окна втором этаже, пока он ждал неизвестно чего на улице. Худшим было то, что доброта хозяйки произвела впечатление не только на полковника: Уланов, топтавшийся как конь во время всей сцены с его сестрой, мимоходом благодарно кивнул Вере, и та самую малость, чтобы этого обмена любезностями не заметили остальные, улыбнулась ему.
Тем временем Белянский уже начал свой рассказ о Венеции. С чего всё началось ― соврал ли князь, что видел точно такие же щипцы для сахара у одного кардинала, или что окна его номера в лучшем отеле города выходили на вот такую же ёлочку ― Галашевич прослушал.
― Премьера, слава богу, прошла без скандалов, всё же за пятнадцать лет пьеса потеряла свою остроту. Полагаю, у нас «Эрнани» тоже непременно поставят, исключительно удачная опера, тем более знаменитый оригинал пера Гюго.
― Будьте любезны, напомните нам сюжет, ― попросила Вера, догадавшись, что Белянский считает или по крайней мере притворяется, что считает, будто все знают эту пьесу.
При этом голос её был так обволакивающе мягок, что князь, изнемогавший от неуважения начальства, а потому любивший козырнуть своей искушённостью, даже не стал подчёркивать, как давно эта пьеса была в моде.
― Разбойник, а некогда испанский гранд Эрнани влюблён в племянницу графа Сильвы, и она отвечает ему взаимностью, ― начал он, посылая кокетливый взгляд в сторону хозяйки и Саши, которую Вера усадила подле себя на диван, как любимую фрейлину.
― Почему же он стал разбойником? ― поинтересовалась Елизавета Платоновна, допивавшая кофе Сашеньки.
― Его отец впал в немилость у короля Испании Карла V.
― Это уже не шуточки, ― озорно заметил полковник Жадин, наиболее снисходительный к Белянскому из всего командования, так как этот прекрасный образчик гвардейца состоял не в его батальоне и не доставлял ему хлопот.
― Понятно, почему графинечка отвечает ему взаимностью, дамы любят страдальцев, ― вставил Шаврин, покосившись на жену. Слабость Марты Генриховны к деверю веселила её мужа чуть ли не больше всех.
― Только дамы с пылким сердцем, ― поправил гостя Крыжовский, наставнически подняв указательный палец вверх.
― Граф Сильва, собственно, тоже влюблён в Эльвиру, несмотря на свои годы и их близкое родство, ― продолжил свой рассказ Белянский. ― Претендует на её любовь и король, которому Эрнани поклялся отомстить.
― Какой этот Сильва, седина в бороду, бес в ребро! ― возмутилась Елизавета Платоновна.
― Мне удалось познакомиться с певцом, исполнявшим его партию, и даже пригласить его к нам с матушкой. Играет старца, а всего двадцать лет, премилый юноша, спел для нас ещё раз свою арию и записал для меня слова и ноты. Я ведь тоже бас, ― хвастливо заявил Белянский, уже готовый внимать мольбам присутствующих спеть им.
― Разве? Я полагал, вы сопрано, ― с невинным видом переспросил Очекуров.
― Сопрано это женский голос, господин подполковник, а у меня бас, ― возразил Белянский, наново научившийся говорить быстро. До того же, как речь зашла о его драгоценной персоне, он разглагольствовал очень медленно, как бы упиваясь тем, что все его слушают и не смеют перебить.
― Быть может, вы нам продемонстрируете свой бас? Вот и пианино, ― указал в угол Юрий Иванович и елейно прибавил: ― Вера Васильевна обожает, когда на нём играют наши гости и совсем не ревнива в отношении своего инструмента.
― Как я уже сказала Александре Даниловне, я не наделена особыми артистическими талантами, потому всегда радуюсь, если это пианино может сослужить службу одарённому музыканту, ― слово «одарённому» Вера чуть выделила.
Белянский, несколько рассерженный выпадом подполковника, а ещё более едва заметной усмешкой низшего его по званию Уланова, решил, что красавица-хозяйка заранее подозревает в нём большое дарование, и прежняя фанаберия вновь окрылила его.
― С вашего позволения… ― сказал он, покорно кланяясь Вере.
Она изящно кивнула ему в ответ. У Галашевича отяжелела от ревности голова, точно от хмеля, и пока его счастливый соперник усаживался за пианино, он боролся с желанием сейчас же отправить его на гауптвахту.
Белянский напустился на пианино, было видно, как двигаются мускулы на его спине под сукном доломана, а Вера неотрывно смотрела на него ― неужели она любовалась, любовалась этим гвардейчиком? Да за такое и в солдаты разжаловать мало… Пронзительно завизжали первые аккорды, и не то князь не мог слишком долго усердствовать, не то того требовал замысел композитора, но мелодия внезапно успокоилась и сделалась до духоты чинной, ленной, словно испанский дворец в самый зной.
― О несчастный, ― затянул вдруг на русском Белянский, ― ты поверил, что любовь тебе эта лилия отдаст.
Не будь князь так сосредоточен на себе, Афанасий Дмитриевич бы вообразил, что тот нарочно дразнит его. Хотя почему дразнит? Просто говорит правду. В самом деле, почему он поверил, что Вера может прельститься ним?
― А теперь позор укрыл снег твоих седин!
Если она и будет изменять мужу, то почему непременно с ним? Потому что он захворал мечтой стать её любовником? А кто бы не пожелал обладать ею? Да с её натурой, с её грацией она могла перебирать его гусаров, точно ткани в модной лавке, и выбрать самого красивого, самого образованного, самого молодого. Что этой женщине его эполеты без звёзд?
― Ах, почему, почему годы не уняли во мне страстей?
Её взор снова обратился к Уланову, а до того она смотрела на этого певуна Белянского, а ещё раньше позволила Борису Шаврину рассмешить себя: он что-то сказал ей, пока она наливала ему кофе, и она коротко рассмеялась. И какими бы разными эти трое ни были, они все были моложе своего несчастного командира.
― Ах, зачем, зачем время не охладило во мне сердце юноши? Не охладило сердце в груди? Не охладило сердце в груди? ― надрывался дальше Белянский вместо графа Сильвы.
А хороший вопрос задал этот испанский сладострастник: зачем в нём пылала жажда победы, если ему уже не победить? В чём-то природа ошиблась, распорядившись так. У детей, говорят, сердце бьётся куда быстрее, чем у взрослых, и если оно к определённому возрасту не замедляется, это уже признак болезни. Пожалуй, в без малого сорок лет иметь всё такое же пылкое сердце, что и в юности, тоже признак нездоровья.
― Ах, зачем, зачем время не охладило во мне сердце юноши? ― в последний раз вопросил Белянский перед тем, как наконец оставить в покое пианино и обернуться к публике.
Грянули аплодисменты, князь сиял, как бы отражая восторг дам на диване, как отражают свет драгоценности: хотя Саша хлопала громче всех, Галашевич мог поспорить, что именно восторг Веры так действовал на него.
― Индюк. И я не только о его апломбе, но и о пении, ― тихо сказал стоявший за спиной Галашевича Очекуров.
Афанасий Дмитриевич усмехнулся: что ещё остается проигравшему, кроме издёвок над победителем? И кто ещё утешит старого влюблённого дурака, как не его старый друг, которому хватает ума не воевать с молодёжью за благосклонность дам? Впрочем, когда Очекуров на прощание поцеловал руку Неженке, она не застывала на месте, не сжимала в кулак другую ладонь, будто пряча что-то, как с ним, так что как знать ― быть может, шансы Очекурова были выше, хотя ему уже и исполнилось сорок.
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!