IX. Искра в крови.

13 апреля 2026, 03:00
Двенадцать свечей не задували в Святилище Баала. Здесь вообще не принято отмечать день, когда ты вывалился из чрева матери с криком. Календари не вели, кругляши на стенах не чертили, возраст измеряли не прожитыми годами, а количеством ударов, которые ты сумел отразить, прежде чем противник повалил тебя на пол. Саревок не улыбнулся. Не похлопал по плечу. Даже не взглянул в глаза. Бросил мимоходом, даже не сбавляя шага, когда пересекал трапезную: — Не померла на третий год — уже удача. Этого хватило. Катарина не ждала торжественных речей, не мечтала о спрятанном в тряпицу леденце, который когда-то — в прошлой жизни — мать клала ей под подушку. Скудное внимание первого сына Баала грело сильнее любого костра. Она улыбнулась в ответ, сжала челюсти, проглотила тот самый комок, который застревает в горле, когда надеешься хотя бы на полслова больше.

***

Двенадцать лет — возраст, когда девочки из Верхнего города уже танцевали на балах, примеряли украшения. Катарина же сменила гардероб. Не потому, что белое платье надоело. Просто ткань износилась до дыр, штопать стало нечем, а свежих жертв в белых одеждах давно не попадалось. Очередное тело, стащенное с алтаря, прежде чем баалисты успели его упаковать, подарило кружевную рубашку — тончайшую, почти невесомую, с манжетами, расшитыми такими мелкими цветами, что их можно было рассмотреть только на свету. Чья-то невеста. Чья-то дочь. Чья-то мать. Катарина не стала гадать — имена стирались быстрее, чем кровь с каменных плит. Девчонка надела рубашку поверх чёрных штанов — широких, тяжёлых, сидевших на бёдрах так низко, что косточки выпирали, как несделанный вызов. Штаны сужались к щиколоткам, обтягивали икры, а от щиколоток до колена тянулись бинты — не лечебные, не ритуальные, а те, что помогают ногам не уставать, когда стоишь в засаде часами. Она бинтовала себя каждое утро, туго, с хрустом, так что кожа под повязками немела, зато мышцы не дрожали в самый ответственный момент. Пальцы рук спрятались в кожаные наручи — потёртые, с вытертым ворсом внутри, доставшиеся от какого-то лучника, который не успел сделать и выстрела. Катарина подогнала их под себя: срезала лишние ремешки, прожгла дыры для вентиляции, натёрла жиром, чтобы не скрипели. Теперь наручи сидели как влитые — не жали, не болтались, не мешали сжимать кулак. Туфельки, те самые, что помнили паркет особняка Оверлордов, давно рассыпались в труху. Сырость и время превратили шёлк в паутину, а кожу — в ломкие хлопья. Катарина выбросила останки в общую яму без сожаления — только отвернулась, чтобы никто не заметил, как дрогнули губы. Взамен она раздобыла полусапожки: чёрные, крепкие, с плотной подошвой и шнуровкой до середины голени. В них можно было бежать, скользить, замирать на цыпочках — и ни один камень не впивался в ступню. Длинные волосы — чёрные, мягкие, падавшие до самых колен, — она заплетала в две косы. Не ради красоты — чтобы никто не схватил за гриву в драке, не намотал на кулак, не дёрнул, опрокидывая на пол. Косы обвивала белыми кружевными лентами — теми самыми, что срезала с того же свадебного платья, из которого добыла верхнюю часть в качестве рубашки. Ленты пахли ладаном и чем-то сладким, приторным, как сироп, который наливают в дешёвые пирожные. Катарина не знала, чья это была свадьба, — но какая-то невеста так и не дошла до алтаря. Смена одежды привлекла внимание. Баалисты косились, шушукались, тыкали пальцами. «Белая смерть», — окрестили её за спиной те, кто боялся сказать в лицо. Катарине нравилось. В этом прозвище слышалось уважение — или то, что в Святилище проходило по его разряду.

***

Стычка, положившая начало её репутации метателя, случилась в трапезной. Скудное освещение, чадящие жирники, запах варёного мяса из эльфятины, от которого тошнило даже тех, кто привык к крови. Катарина сидела в углу, пережёвывая лепёшку, когда чей-то голос — наглый, пьяный, уверенный в своей безнаказанности — бросил в её сторону: — Эй, аристократочка, а ну подай миску. Не видишь, старший по званию жрать хочет? Эльфийка не ответила. Даже бровью не повела. Продолжала жевать, глядя в стену. — Глохнешь, белая? — голос приблизился. Тяжёлая поступь, звон кольчужных колец, запах перегара и немытого тела. — Я кому сказал? Миска с мясом — варёным, серым, плавающим в жиже, которую здесь называли подливкой, — опрокинулась. Содержимое шлёпнулось на стол, залило лепёшку, забрызгало кружевную рубашку. Катарина опустила взгляд на жирное пятно, расползающееся по белой ткани, и что-то внутри неё щёлкнуло. Не гнев. Не ярость. Даже не тот самый голод, который просыпался при виде крови. Что-то другое — холодное, расчётливое, очень спокойное. Понимание того, что сейчас можно. Что никто не остановит. Что Отец будет смотреть и улыбаться. Она встала на лавку, поравнявшись с ним ростом. Медленно, не торопясь, поправляя штаны, поправляя наручи, заправляя выбившуюся прядь за ухо. Баалист — здоровенный детина с бритой башкой и длинной бородой — ухмыльнулся, обнажив гнилые зубы. — Что, белая, обиделась? Катарина ответила. Не словом — ударом. Ладонь врезалась в кадык, пальцы сомкнулись на горле, нога подсекла колено. Детина рухнул, как куль с дерьмом, — гулко, с треском, так что жирники на стенах замигали. Она спрыгнула с лавки прямо на него, нависла сверху, прижимая его к полу, сжимая горло, чувствуя, как под пальцами бьётся пульс — испуганный, частый, глупый. Её оттаскивали впятером. Кто-то схватил за косу — лента порвалась, волосы рассыпались. Кто-то вцепился в плечи, пытаясь заломить руки за спину. Баалисты потащили ее прочь из трапезной, волоча по полу. Девица брыкалась, кусалась, вырывалась, шипела. Ей удалось выдернуть правую руку. Пальцы нашарили на столе вилку — тупую, замызганную, с погнутым зубцом. Катарина не целилась. Не прицеливалась. Даже не думала. Просто метнула — через всю трапезную, через головы оторопевших баалистов, через чадящие жирники, через запах варёного мяса и страха. Вилка вошла в глазницу обидчика. Точно. Глубоко. До упора. Детина заорал — не от боли, от неожиданности, потому что боль пришла позже, когда кто-то догадался выдернуть железо из черепа. Кровь хлынула на пол, смешиваясь с пролитой подливкой, и темноволосая, наконец, позволила себя успокоить. Стояла, тяжело дыша, в разорванной рубашке, с рассыпавшимися косами, и улыбалась — не той улыбкой, которая сулила мир, а той, от которой хочется креститься, даже если боги тебе безразличны. Саревок, наблюдавший из тени, не вмешался. Только кивнул — одобрительно, сдержанно, так, что заметили единицы. А на следующее утро Катарину отволокли в дальний зал, где пахло кожей и металлом, и сунули в руки метательные ножи. — Будешь учиться, — сказал наставник, морщинистый мужик с деревянной ногой, — У тебя талант. Не зарывай. Она училась. С упоением, с азартом, с той жадностью, с которой голодный набрасывается на хлеб. Ножи летели в мишени — сначала деревянные щиты с нарисованными кругами, потом подвешенные туши, потом живые пленники, которым не повезло оказаться под рукой в день тренировки. Катарина тренировалась до кровавых мозолей, до судорог в пальцах, до того состояния, когда глаза закрываются, а рука продолжает метать — уже на ощупь, уже не глядя, уже доверившись чутью.

***

Но клинки — не всё. Клинками сыт не будешь. Клинками не укроешься от врага, который сильнее, быстрее, опытнее. Клинками не компенсируешь хрупкое тело, которое не нарастило ни грамма мышц, сколько ни таскай камни и не бегай по лестницам. Катарина была чародейкой. Искра в крови — та самая, что передалась от матери вместе с любовью к белому цвету, — тлела с рождения. Мать, леди Элейн, не обладала могучей силой — так, могла зажечь свечу усилием воли, поднять упавшее перо, чуть-чуть приоткрыть запертую дверь. Но она видела в дочери то, чего не видели жрецы и маги, которых она приглашала в надежде изгнать «беса». Искру. Дар. Ту самую каплю божественного, которая отличает дитя Баала от обычного ребёнка. Она учила дочь по вечерам, когда слуги расходились, а свечи в гостиной догорали до половины. Садилась напротив, брала за руки, шептала: — Закрой глаза. Почувствуй, как течёт плетение. Оно вокруг нас — в воздухе, в камнях, в деревьях за окном. Оно в тебе. Оно — это ты. Не пытайся его подчинить — попроси. Уговори. Пообещай, что используешь во благо. Искра откликалась — слабо, неуверенно, но откликалась. Свечи загорались. Перья взлетали. Дверь в спальню приоткрывалась сама собой. Теперь, в Святилище, это искусство продолжали другие. Баалисты-чародеи — немного, всего трое на весь подземный комплекс, — выглядели так, будто смерть вылепила их из собственной плоти, а потом забыла доделать. Кожа — бледная до синевы, под ней угадывались тёмные, извилистые вены, пульсирующие не в такт сердцу, а в такт чему-то другому, более древнему и голодному. Глаза — красные, как у всех, кто принёс достаточно жертв, но смотрели они глубже, видели не только тело, но и душу, и то, что под душой, и то, что под тем, что под душой. Они носили длинные балахоны — чёрные, расшитые черепами и кровавыми слезами, с капюшонами, скрывающими лица. Двигались бесшумно — не ступали, а скользили, не шагали, а плыли, не поворачивались, а перетекали из одного положения в другое. Разговаривали шёпотом — тихим, вкрадчивым, проникающим в самое нутро, заставляющим волосы вставать дыбом, а сердце — пропускать удары. Они не учили Катарину заклинаниям. Заучить слова — недостаточно. Выучить жесты — пустая трата времени. Магия не терпит механического повторения, она требует чувства — того самого, которое невозможно передать словами, которое можно только ощутить, прожить, пропустить через себя, как горячий нож сквозь масло. — Ты должна стать магией, — шептал старший, тот, с лицом, напоминающим высохшую мумию, и голосом, скрипящим, как несмазанная дверь. — Не использовать её — стать. Срастись с плетением. Раствориться в нём. Когда ты и заклинание — одно целое, никто не сможет тебя остановить.

***

Психокинез открылся первым. Двигать предметы силой мысли — что может быть естественнее для убийцы, которая не любит лишний раз напрягать мышцы? Эльфийка начинала с малого — пёрышки, обрывки пергамента, пылинки в луче света. Подолгу сидела, уставившись на крошечный предмет, сжимая кулаки, задерживая дыхание, пока в висках не начинало стучать, а перед глазами не плыли багровые круги. Потом перешла к тяжелому — камни, книги, тренировочные клинки. Теперь клинки летали не только от броска руки, но и от взгляда, от мысленного усилия, от того самого щелчка внутри, который она научилась вызывать по желанию. Потом — к быстрому. Она метала ножи, не прикасаясь к ним, с другого конца зала, и лезвия вонзались в мишени с той же точностью, будто их направляла сама смерть. Невидимость давалась тяжелее. Намного. Катарина могла исчезнуть от взгляда одного-двух человек — стоило сосредоточиться, представить, что её нет, что она — пустота, что воздух проходит сквозь неё, не встречая преграды. Но стоило кому-то третьему войти в комнату, как её силуэт начинал мерцать — сначала едва заметно, потом отчётливее, а потом проступал полностью, оставляя её уязвимой, как голый нерв. — Ты пытаешься спрятаться, — объяснял второй чародей, женщина с лицом, исполосованным шрамами, и пальцами, на которых не хватало нескольких фаланг. — Не надо прятаться. Надо стать частью тени. Тень не прячется — она просто есть. Она не скрывается — её просто не замечают. Пока не станет слишком поздно. Девчонка практиковалась. Часами. До головокружения, до тошноты, до того состояния, когда реальность начинала расплываться, а стены — дышать. Она сидела в углу своей кельи, сжимая кулаки, закусив губу, и пыталась раствориться в темноте. Иногда получалось — на несколько секунд, на полминуты, на вдох. Иногда нет — и тогда она злилась, кидалась предметами, била кулаками в стену, пока костяшки не превращались в кровавое месиво.

***

Смена облика оказалась самым сложным. Катарина могла изменить черты лица — чуть-чуть, на мгновение, ровно настолько, чтобы обмануть рассеянного человека, но не больше. Чужое лицо налезало на её собственное, как мокрая маска, — съезжало, морщилось, оплывало, не желая держаться. — Ты слишком привязана к себе, — сказал третий, молчаливый, почти немой, объяснявшийся жестами и короткими мысленными образами. — Отпусти себя. Ты — не ты. Ты — никто. Ты — любой. Когда поймёшь это — сможешь стать кем угодно. Катарина не понимала. Как можно «отпустить себя», если «себя» — это единственное, что у неё есть? Отец дал ей кровь, мать — имя, Святилище — навыки. Но «она» — та, что смотрит из зеркала тёмными глазами, та, что улыбается, когда вилка входит в чужую глазницу. Она практиковалась. Смотрела в зеркало — мутное, в потёках, с облупившейся амальгамой, — и пыталась стать другой. Женщиной с алтаря. Баалистом, которого убила вчера. Саревоком. Орин. Матерью. Мать не получалась. Никогда. Лицо расплывалось, черты съезжали, и вместо леди Элейн Оверлорд из зеркала смотрела чужая, незнакомая женщина с пустыми глазами и кривой улыбкой. Катарина отворачивалась, сжимала кулаки, проглатывала комок. Не получается — значит, надо пробовать ещё. И ещё. И ещё. Баалисты-чародеи наблюдали, кивали, иногда поправляли — легонько, едва касаясь плеча, направляя поток магии, помогая удержать плетение, когда оно грозило рассыпаться. — Ты способная, — шептал старший. — Упрямая. Это хорошо. Упрямые выживают. Талантливые — нет. Талант сгорает быстрее, чем свеча на ветру. А упрямство тлеет годами.

***

Эльфийка знала, что не самая сильная. В Святилище были те, кто крушил камни голыми руками, кто останавливал сердце взглядом, кто вызывал демонов одним шёпотом. Катарина не могла похвастаться ничем подобным. Её тело оставалось хрупким. Она была маленькой, тощей, почти бесплотной — как тростинка, как призрак, как та самая невидимость, которая никак не хотела ей подчиняться. Но магия могла компенсировать слабость. Магия могла сделать её быстрее, незаметнее, смертоноснее. Магия могла превратить хрупкую девочку в оружие, которое не заметят до последнего мгновения. Она не бросила. Не сдалась. Не позволила себе усомниться. Каждый день — тренировки. Каждую ночь — книги. В Святилище нашлось несколько свитков по теории магии, пыльных, с выцветшими чернилами, пахнущих плесенью и чем-то сладковатым, как тлен. Катарина перечитывала их до дыр, вглядываясь в руны, пытаясь понять, что скрывается за символами. Она запоминала схемы плетений, рисовала их на полу углём, повторяла жесты десятки, сотни, тысячи раз, пока пальцы не начинали выписывать пассы сами, без участия сознания. Девица подглядывала за другими. За баалистами-чародеями, когда те практиковались в дальних залах. За пленниками, если среди них попадались маги, — она смотрела, как они плетут заклинания в предсмертной агонии, как магия истекает из них вместе с кровью, как плетение рассыпается, не удержанное умирающим сознанием. Она спрашивала. У чародеев — терпеливо, въедливо, не принимая «не знаю» в качестве ответа. У баалистов, если те хоть что-то смыслили в магии. У Саревока — тот иногда, в редкие минуты расположения, бросал пару фраз, которые Катарина записывала в памяти золотыми буквами. — Магия — это ложь, — сказал он однажды, когда она застала его за перелистыванием какого-то фолианта. — Самая изящная ложь, какую только придумало мироздание. Она убеждает реальность быть другой. Убеждает камень — лететь. Убеждает плоть — не болеть. Убеждает смерть — подождать. Хороший убийца лжёт лучше любого дипломата. Она повторяла. Те же жесты, те же слова — раз за разом, пока не начинало казаться, что магия въелась в кожу, как тот самый запах крови, который не выветривался годами. Её дар был слабее, чем у других, тусклее, капризнее. Но девчонка обладала терпением. Тем самым, которое отличает охотника от жертвы, убийцу от палача, художника от мясника. И терпение окупалось. К концу года она могла зажечь все факелы в зале одним щелчком пальцев. Могла остановить стрелу в полёте — не всегда, не с первого раза, но могла. Могла метнуть десяток ножей одновременно, управляя каждым по отдельности, как пальцами на руке. Невидимость всё ещё давалась с трудом. Но теперь она могла исчезнуть на целую минуту — даже если в комнате находились трое. Смена облика держалась не дольше нескольких секунд, но этих секунд хватало, чтобы обмануть и проскользнуть в запретный коридор. Катарина не была гением. Не была избранной. Не была той, кому магия покорялась с первого взгляда, как обещают в сказках. Она была упрямой. Настырной. Одной из тех, кто долбит стену лбом, пока камень не треснет или голова не расколется. Стена треснула. Голова осталась цела. И это было главным достижением двенадцатого года жизни.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!