Глава 1. Та, что пахнет лесом
22 марта 2026, 13:18Дождь в Конохе всегда пахнет железом.
Фугаку Учиха стоит на веранде своего дома, и этот запах заполняет ноздри, смешиваясь с чем-то еще — сырой древесиной, мокрой листвой и далеким, едва уловимым дымом из пекарни на южной окраине. Он знает эту симфонию запахов двадцать лет. Он мог бы разложить её на составляющие с той же легкостью, с какой на доске го просчитывает комбинации атак на десять ходов вперед.
Но сегодня к привычным нотам примешивается что-то чужое. То, что не имеет названия, но заставляет медленные мышцы шеи напрягаться, а ладони — машинально проверять, на месте ли рукоять куная.
Он смотрит на восточную границу квартала. Там, за тремя рядами домов с облупившейся краской и покосившимися крышами, начинается старый лес. В Сумерках — так называют этот клочок дикой природы местные — никто не живет. Никто из нормальных, чья кровь еще не остыла до комнатной температуры, а разум не научился принимать тьму как должное.
Там живет она.
Фугаку не курит. Никогда не курил, даже в молодости, когда это было признаком удали. Но сейчас ему хочется затянуться чем-то крепким и едким, чтобы прижечь то странное беспокойство, которое уже третью неделю гложет его изнутри, сворачиваясь под ребрами холодным комком. Он переводит взгляд на дверь соседнего дома — через два участка от его собственного.
Дом номер семнадцать.
Крыша прохудилась еще прошлой весной, но её не чинили. Стены когда-то были выбелены до ослепительной белизны, а теперь отливают болотной зеленью, словно их понемногу переваривает сам лес, подступающий к задворкам. Пару раз Фугаку посылал людей с предложением помочь с ремонтом — так принято, принято же, к дьяволу, среди соседей. Получил вежливый отказ, составленный в такой язвительной и законченной манере, что посыльные потом неделю отходили, а один молодой Учиха до сих пор краснеет, когда слышит её имя.
«Я справляюсь сама», — гласила записка, выведенная угловатым, почти мужским почерком. Без подписи. Без обращения. Без единого намека на благодарность, которая в этом мире является самой дешевой монетой.
И это было так по-йеновски, что Фугаку тогда даже усмехнулся. Усмехнулся, хотя внутри уже тогда что-то шевельнулось — не страх, нет. Уважение, смешанное с настороженностью. Как перед закрытой дверью, за которой не слышно ни звука, но ты точно знаешь: там кто-то есть. И этот кто-то не спит.
Йен.
Дочь Орочимару.
В Конохе эту фразу произносят шепотом, если вообще произносят. Обычно предпочитают отводить взгляд и ускоряться, будто само имя способно притянуть беду. Женщины прижимают к себе детей, мужчины машинально проверяют, на месте ли оружие. Гражданская, без чакры, без клана, без права на существование в их мире — но с такой родословной, что даже спустя десять лет после побега её отца из деревни люди вздрагивают, когда видят эту длинную черную косу, эти глаза с вертикальными зрачками, эту манеру смотреть так, будто она видит тебя насквозь — до костей, до страхов, до той гнили, что ты прячешь под улыбкой, под форменным жилетом, под гордым именем клана.
Учиха приняли её.
Это странно. Это неправильно. Это — одна из тех вещей, которые Фугаку не может объяснить логически, а потому доверяет интуиции — тому древнему, звериному чутью, которое помогло его предкам выжить в эпоху Враждующих государств.
Она появилась в квартале четыре года назад. Тринадцатилетняя, худая до прозрачности, с одним вещевым мешком и котом на плече. Сняла дом семнадцать за смешные деньги, потому что никто другой не хотел селиться рядом с Сумерками. И начала жить.
Сначала её сторонились. Микото, добрая душа, приносила еду — та не открывала. Дети швыряли камни в окна — та не жаловалась, даже стекла вставила за свой счет, не проронив ни слова упрека. Патруль Анбу, на всякий случай приставленный следить за ней, докладывал, что объект не представляет угрозы: сидит дома, выходит на рынок раз в три дня, с местными не контактирует, читает какие-то старые книги на языке, который не могут опознать даже аналитики.
А потом случилось то, что случилось.
Фугаку помнит этот вечер так, будто его выжгли на внутренней стороне век. Семья Танака — трое детей, младшему четыре года — возвращалась с ярмарки. На них напали. Обычные головорезы, отщепенцы с границы Страны Огня, которым показалось, что Коноха — подходящее место для грабежа. Они ошиблись.
Но патруль был далеко, а Танака — простые торговцы, не ниндзя. И когда Фугаку с людьми прибыл на место, все уже было кончено.
Трое нападавших лежали на земле. Двое — с вывернутыми под неестественным углом суставами, причем вывернутыми так, что кости прорвали кожу и блестели в свете факелов белыми осколками. Третий — прижатый спиной к стене амбара с такой силой, что доски треснули и осыпалась труха. Он был жив, но смотрел перед собой пустыми глазами и шевелил губами, повторяя одно и то же слово.
«Ведьма. Ведьма. Ведьма».
Йен стояла в трех метрах от него, поправляя сбившуюся косу. Её кот — тощий черный комок шерсти с желтыми глазами — сидел у её ног и умывался, вылизывая лапу с таким видом, словно ничего не произошло. Словно вокруг не пахло кровью и рваным мясом, а был просто еще один вечер в квартале Учиха.
Фугаку спросил, что случилось.
Она посмотрела на него. В её вертикальных зрачках плясали отблески факелов, превращая глаза в две раскаленные монеты. И она ответила — спокойно, даже лениво, с той интонацией, которой взрослые объясняют детям прописные истины:
— Они напали. Я вмешалась. Это все.
— Как ты их остановила? — спросил он. — У тебя нет чакры.
Она улыбнулась. Улыбка была кривой, недоброй, и Фугаку вдруг понял, что видит на лице шестнадцатилетней девчонки выражение, которое встречал только на лицах ветеранов Третьей Мировой — тех, кто прошел через Каннаби и вернулся оттуда с пустыми глазами и полным ртом пепла.
— А это, Фугаку-сан, совсем не ваше дело.
В тот вечер он мог бы настоять. Мог бы допросить её, применить давление, заставить говорить. Он был главой клана, одним из сильнейших ниндзя деревни, и перед ним была девочка без чакры. Это было бы проще простого.
Но вместо этого он посмотрел на спасенную семью Танака, на их лица, на которых страх перед ней смешивался с благодарностью в такой пропорции, что получалась тошнотворная эмульсия, и сказал:
— Убери за собой.
Она кивнула, как будто только этого и ждала. И ушла в ночь, не обернувшись. Кот спрыгнул с её плеча и потрусил следом, и на секунду Фугаку показалось, что тень кота легла неправильно — длиннее, чем нужно, и с слишком четкими очертаниями.
С тех пор прошло три года.
И за эти три года Йен стала частью квартала.
Не принятой — слишком дикая, слишком колючая, слишком другая для этого. Но — своей. Дети перестали кидаться камнями, когда она однажды поймала один из них на лету и, не говоря ни слова, вернула обратно с такой силой, что камень пролетел мимо головы метальщика и вонзился в стену позади него, оставив глубокую вмятину в штукатурке. В следующий раз он бы попал точно в лоб. Это поняли все, включая самых тупых.
Женщины перестали сплетничать, когда она вылечила кошку жены пекаря — ту самую, которую никто из ветеринаров не брался спасать, разводя руками и бормоча о возрасте и бесполезности борьбы. Кошка прожила еще два года, и пекарша до сих пор ставит на порог дома семнадцать горшочек с медом каждое первое число. Йен мед не берет, но горшочек каждый раз оказывается пустым к утру.
Мужчины... мужчины предпочитали держаться на расстоянии. Не из страха — из того странного, почти звериного уважения, которое вызывают люди, умеющие молчать в нужный момент и говорить ровно столько, сколько необходимо. И еще — из того, что каждый из них, взглянув в эти желтые глаза, чувствовал: она видит его насквозь. Все слабости. Все тайные мысли. Всю ту грязь, которую он так тщательно отмывает перед сном.
Она была груба. Иногда — откровенно мерзка. Могла послать куда подальше зазевавшегося прохожего, могла не ответить на приветствие, могла захлопнуть дверь перед носом старейшины, явившегося с «дружеским визитом». Фугаку знал: он сам был в списке тех, кому она закрывала дверь. Дважды. Во второй раз она даже не потрудилась выслушать его доводы.
Но она же была первой, кто пришел, когда у Инудзуки случился пожар. И не просто пришла — вытащила из горящего дома старуху бабушку, которую все уже считали погибшей. Вышла из огня с обожженными руками, поставила старуху на землю, и, пока та кашляла дымом и крестилась трясущимися пальцами, ушла, не дождавшись даже «спасибо».
Руки зажили за три дня. Не осталось даже шрамов. Только бледные полосы новой кожи, которые исчезли через неделю, словно их и не было.
Фугаку тогда подумал: «Это не медицинская техника. У нее нет чакры. Как?»
И не нашел ответа.
Сейчас он смотрит на лес и видит, как между стволами мелькает темная фигура. Йен. Она идет на границу Сумерек. На плече — мешок, слишком тяжелый для трав, слишком странный для обычной поклажи. В руке — что-то длинное, замотанное в грязное тряпье, и это «что-то» поблескивает в луче луны, пробившемся сквозь тучи, металлом или стеклом.
Это седьмой раз за последние две недели.
Фугаку засек эту закономерность случайно. Бессонница — проклятие главы клана, особенно такого клана, как Учиха, загнанного в угол, лишенного власти, живущего под неусыпным контролем деревни, которая когда-то была их домом, а теперь стала тюрьмой — заставляла его бродить по кварталу в ночные часы, когда все нормальные люди спят. И каждый раз, проходя мимо дома семнадцать, он замечал темноту внутри. Пустоту. Отсутствие той тяжелой, плотной тишины, которой пахнет от жилого дома.
Она уходила в лес.
Возвращалась под утро — уставшая, но с каким-то странным удовлетворением на лице. Иногда пахнущая дымом. Иногда — кровью. Иногда — тем и другим одновременно, и тогда запахи смешивались в такой коктейль, что даже у него, обоняние которого притупилось за годы войны, начинали щипать ноздри.
Однажды Фугаку проследил за ней. Он — один из сильнейших ниндзя своего поколения, человек с Шаринганом, способный видеть движения на молекулярном уровне. Он потерял её через полчаса.
Она просто исчезла. Растворилась в лесу, как утренний туман, как те существа, о которых в деревне предпочитают не говорить вслух. И Фугаку, стоя среди деревьев, где каждый звук казался чужим и враждебным, впервые за долгие годы почувствовал то, что называл «холодком под лопаткой» — древний инстинкт хищника, который подсказывал: ты не один. И тот, кто рядом, сильнее.
Он не стал искать дальше. Вернулся домой, выпил чаю, который Микото оставила на подносе — он уже остыл и отдавал горечью, — и до утра просидел над картами, раскладывая пасьянс и невидящими глазами глядя на королей и дам.
С тех пор он не следит за ней. Он наблюдает.
Разница тонкая, но важная. Как между охотой и изучением.
Сегодня он наблюдает особенно внимательно, потому что сегодня произошло то, что раскололо жизнь его семьи надвое.
Саске ушел.
Вчера вечером, после экзамена на чунина — экзамена, который он сдал, но сдал так, что члены комиссии переглядывались и делали пометки в блокнотах, а двое старейшин на закрытом совещании употребили слово «нестабильность» — Саске вернулся домой, прошел в свою комнату, не сказав ни слова. Даже Итачи, который ждал его в коридоре, даже Микото, которая приготовила его любимое блюдо, даже Фугаку, который хотел поговорить с ним о будущем. Саске прошел мимо всех, закрыл дверь, и больше его не видели.
А утром его не было.
Осталась записка. Три строки. Узнаваемый, резкий почерк, совсем не детский, хотя ему всего тринадцать. Почерк человека, который принял решение и не собирается его обсуждать.
«Я ушел к нему. Не ищите. Это мое решение».
Микото плакала. Сначала тихо, в ладони, пряча лицо, чтобы мужья не видели её слабости. А потом, когда Фугаку не выдержал и ударил кулаком по столу, расколов его пополам, словно тот был сделан из папье-маше — в голос. Этот звук — женский плач, перемешанный с треском разрываемого дерева — до сих пор стоит в ушах Фугаку, въедаясь в барабанные перепонки острой иглой.
Итачи стоял у окна и смотрел на улицу. Его лицо было непроницаемо — Фугаку знал это выражение, знал, что под ним скрывается боль, но не мог к ней прикоснуться, потому что между ними давно выросла стена, которую ни один из них не умел разрушать. Слишком много молчания. Слишком много ожиданий. Слишком много того, что отец не сказал, а сын не спросил.
— К нему, — повторил Фугаку, перечитывая записку в сотый раз. — К Орочимару.
Это было немыслимо. Саске, их младший, их надежда, их боль — ушел к отступнику, предателю, чудовищу, которое ставило опыты на людях и мечтало разрушить Коноху. Ушел добровольно.
Почему?
В деревне не находили объяснений. Анбу уже обыскивали окрестности. Совет старейшин потребовал объяснений, и голос старейшины Кохару звучал так, будто она уже вынесла приговор всему клану Учиха. Данзо, этот старый паук в тени, уже наверняка плетет свои сети, чтобы использовать случившееся как рычаг давления. Фугаку чувствовал это каждой клеткой тела.
Но сейчас он думал не об этом.
Он думал о том, что Йен — дочь Орочимару — живет в трех минутах ходьбы от его дома. И что она — единственная, кто может знать, почему Саске сделал этот выбор. Или, по крайней мере, единственная, кто может пролить свет на то, что происходит в лесах за восточной границей.
И что сегодня, когда он пришел к ней с этим вопросом, она не открыла дверь.
Её не было. Как и вчера. Как и позавчера.
Седьмой раз за две недели.
— Мы проверили южные ворота, — говорит Тэнзо.
Они стоят в кабинете Фугаку, и дождь за окном создает тот особый, давящий фон, который заставляет говорить тише, чем обычно. Тэнзо в форме Анбу, но маску держит в руке — знак уважения к главе клана. Или знак того, что разговор неофициальный. Фугаку не уверен, что вообще существует разница.
— Саске-кун прошел через них вчера в двадцать два часа. Один.
Фугаку ждет продолжения. Тэнзо мнется — не потому, что боится, а потому что сам не знает, как трактовать то, что увидел. Этот человек не из тех, кто мнется без причины.
— Камеры наблюдения зафиксировали его. Он шел быстро, уверенно. Знал, куда идет. Ни разу не оглянулся. — Тэнзо делает паузу, и в этой паузе слышится невысказанное: «как будто ему не жаль было оставлять». — А в двадцать три десять... В двадцать три десять из леса вышла Йен. Она была одна. Прошла через южные ворота через двадцать минут после Саске. Охранник её пропустил, даже не проверил документы. Она сказала, что ходила за травами. Охранник поверил.
— И ты хочешь сказать, — голос Фугаку ровен, но в нем появляется металл, та самая нота, которая заставляет подчиненных вытягиваться во фрунт, — что это совпадение.
Тэнзо молчит, потому что оба знают: в их мире совпадений не бывает. Или почти не бывает. Но он видел записи. Он лично опрашивал охранника, и тот клялся всеми богами, что девушка вышла из леса одна, что она была в той же одежде, что и всегда, и что она не прятала никого в мешке и не вела за собой следов. Йен вышла из леса. Саске ушел из деревни. Между этими событиями нет ничего, кроме пустоты и двадцати минут, которые могли означать всё или ничего.
— Её не было в квартале весь вечер, — продолжает Тэнзо. — Соседи подтверждают. Ушла в Сумерки около четырех, вернулась уже после полуночи. А Саске-кун... его следы теряются в двух километрах от ворот. Дальше — дождь, размыло. Будто сама природа решила помочь ему исчезнуть.
Фугаку смотрит на лес. Черные стволы, черное небо, черная вода на дорожках. Мир сжался до этих цветов. До этого звука — капли, барабанящие по крыше, как чьи-то торопливые шаги.
— Она знает лес, — говорит он. Не вопрос.
— Знает. — Тэнзо кивает. — Но, Фугаку-сама... если бы она помогала Саске-куну, зачем ей было возвращаться? Зачем идти через ворота, где её увидят? Она могла бы остаться в лесу. Или уйти с ним. Она умнее, чем кажется. Гораздо умнее.
Фугаку не отвечает. Потому что Тэнзо прав, и это бесит. Если бы Йен была замешана, она бы сделала это чище. Она достаточно умна. Достаточно осторожна. Она не из тех, кто оставляет такие очевидные зацепки, такие жирные ниточки, за которые можно потянуть. Она четыре года прожила в квартале Учиха, и за это время никто не смог доказать ничего — ни одного нарушения, ни одной связи с внешним миром, ни одной попытки навредить деревне.
Но она же — дочь Орочимару. И это перевешивает любую логику. Это клеймо, которое не смыть. Это запах, который въелся в её кожу настолько глубоко, что никакие лесные травы не могут его заглушить.
— Найди её, — говорит он наконец. — Не трогай. Не допрашивай. Просто приведи ко мне.
Тэнзо исчезает в дожде, не издав ни звука. Фугаку остается один. Дождь льет уже третьи сутки, и в этом есть что-то неправильное — будто сама природа оплакивает что-то, чего еще не случилось, но уже неотвратимо приближается.
Он думает о Саске. О мальчике, который всегда был для него загадкой — слишком яркий, слишком быстрый, слишком похожий на него самого в молодости, чтобы Фугаку мог смотреть на сына без горечи. Слишком похожий, чтобы не видеть в нем всех своих ошибок, увеличенных в десять раз.
Он думает об Итачи, который стоит сейчас в своей комнате и, наверное, в тысячный раз перебирает колоду карт, пытаясь найти в них ответы, которых нет. Итачи, который ничего не сказал, когда отец ударил по столу. Итачи, который не плакал, когда мать зашла в его комнату и упала на колени, прося сказать, что всё будет хорошо. Итачи, который просто молчит и смотрит в окно, и его молчание тяжелее любых слов.
И он думает о Йен.
О девушке, которая живет в доме с прохудившейся крышей и пахнет лесом. Которая вытащила из огня старуху Инудзуки, когда профессиональные ниндзя стояли и смотрели, парализованные страхом перед пламенем. Которая вернула камень обидчику с такой силой, что стена треснула, и этот мальчишка потом месяц ходил с синяком под глазом, но никогда больше не кидал камни. Которая исчезает в ночи и возвращается уставшая, но спокойная, будто там, в лесу, она делает то, для чего рождена.
Он думает о том, что, возможно, её выход из леса в ту ночь — действительно совпадение. Слепая игра случая, которая делает её главной подозреваемой в том, к чему она не приложила пальца.
Но он — глава клана Учиха. Он не может позволить себе верить в совпадения. Эта роскошь — для тех, у кого есть право на ошибку. У него такого права нет.
— Прости, Фугаку-сан, но это не я.
Он слышит этот голос через два часа, когда Тэнзо приводит её в дом.
Йен стоит в прихожей, и с её одежды стекает вода, собираясь на полу в мелкие, дрожащие лужицы. Она не переодевалась после леса — темный плащ промок насквозь и облепил тело, подчеркивая остроту ключиц и худобу рук. Волосы слиплись в тяжелые космы, с которых капает, и она не делает попытки их убрать. Лицо бледное, под глазами залегли глубокие тени. Она выглядит так, будто не спала несколько суток. Или будто спала в лесу, на земле, под открытым небом, и земля не дала ей покоя.
Но глаза — эти вертикальные зрачки, расширенные в темноте прихожей почти до круглых — смотрят ясно и спокойно. В них нет страха. Нет вины. Есть только усталость и то странное, почти звериное терпение, с которым дикие животные переносят неудобства.
Фугаку приглашает её в гостиную. Жестом, не терпящим возражений, хотя она и не собирается возражать. Микото, увидев гостью, выходит, плотно закрыв за собой дверь. Её лицо — идеальная маска вежливости, но Фугаку чувствует за ней гнев. Горячий, материнский, иррациональный гнев, которому нужна мишень. И если не Саске, если не себя, если не Итачи, который стоит в своей комнате и молчит — то Йен. Чужая. Удобная. Дочь того, кто украл её сына.
Йен садится на край татами, не дожидаясь приглашения. Садится неудобно — на корточки, подобрав колени к подбородку, как делают лесные жители, готовые в любой момент сорваться с места. Фугаку замечает это. Замечает, как её пальцы касаются пола — кончиками, едва-едва, словно она проверяет вибрацию. Замечает, как её взгляд скользит по комнате, фиксируя каждый выход, каждое окно, каждую тень.
Она не чувствует себя в безопасности. И правильно делает.
— Саске ушел, — говорит он. Без предисловий.
— Знаю, — она кивает. — Весь квартал гудит. Женщины у колодца только об этом и говорят.
— Ты вышла из леса через двадцать минут после того, как он покинул деревню.
— Да.
— Ты его видела?
Она смотрит на него. Долго. Так, что Фугаку чувствует этот взгляд как физическое касание — холодное, сухое, профессиональное. Врач так смотрит на пациента, прежде чем поставить диагноз. Мясник так смотрит на тушу, прикидывая, с какого места начать раздел.
— Нет, — говорит она наконец. — Я его не видела. Я вообще не знала, что он уходит.
— Ты ходила в лес.
— Я всегда хожу в лес. — В её голосе появляется раздражение. Первая трещина в спокойствии.
— Вы это знаете. Мы это уже обсуждали.
— В ночь, когда мой сын сбежал из деревни.
Она не вздрагивает. Не отводит взгляд. Только губы сжимаются в тонкую линию — на секунду, прежде чем она отвечает. Но этой секунды достаточно, чтобы Фугаку увидел: слова задели. Задели сильнее, чем она хочет показать.
— Саске ушел к Орочимару, без моей помощи. — Голос её становится тише, но острее. — И он сам это решил.
— Откуда ты знаешь, что он ушел к Орочимару? — Фугаку наклоняет голову. Его Шаринган не активирован, но он чувствует, как чакра начинает циркулировать быстрее, готовясь к активации в любой момент. — Я не говорил тебе, куда он ушел.
Пауза.
Йен молчит. И в этом молчании — больше, чем в любых словах. Фугаку видит, как она просчитывает варианты, как взвешивает каждое следующее слово, как её зрачки сужаются, возвращаясь к вертикальной щели. Это не страх. Это — осторожность хищника, который чувствует ловушку, но не знает, где именно спрятан капкан.
— Ты прав, — говорит она наконец. — Не говорил. Но я живу в квартале Учиха четыре года. Я слышу разговоры. Я вижу лица. И я знаю своего... — она запинается на этом слове, и заминка длится всего долю секунды, но Фугаку успевает заметить, как дергается её кадык, — знаю, каков Орочимару. Если бы я хотела отправить к нему кого-то, я бы сделала это тихо. Чисто. Не так, чтобы меня засекли камеры и весь квартал видел.
— Тогда что ты делала в лесу?
Йен поднимает на него глаза. И впервые за этот разговор в её взгляде появляется что-то, похожее на правду — сырая, тяжелая, неуклюжая правда, которую не спрячешь за острым языком. Что-то темное и живое, что она носит в себе и не показывает никому.
— Свои дела, — говорит она. — Фугаку-сан, я хожу в этот лес три года. Вы это знаете. Ваши люди за мной следили, я это знаю. И никогда — ни разу — я не делала ничего, что угрожало бы вашей семье или деревне.
— До сегодняшней ночи.
— И сегодняшняя ночь — не исключение. — Она встает. Не резко, но с той плавной уверенностью, которая заставляет Фугаку напрячься. Это движение кошки, которая решила, что разговор окончен, и не собирается терпеть больше. — Вы можете мне не верить. Вы можете обыскать мой дом, допросить соседей, посадить за мной хвост. Я не против. Но я не имею отношения к тому, что Саске ушел. И если вы потратите время на меня, пока он уходит все дальше... это будет ваша ошибка.
Она идет к выходу. Фугаку не останавливает её. Не потому, что верит. А потому, что в её словах есть логика, которую он не может опровергнуть. И потому, что он чувствует: сейчас, в этом состоянии, она опаснее, чем кажется. Не физически — по-другому. Так опасна правда, которую не хотят слышать.
У порога она оборачивается. Лицо её в полумраке выглядит почти потусторонним — бледное, острое, с глазами, которые светятся желтым в отблесках свечей. Она похожа на что-то из старых сказок, которые няньки рассказывают детям, чтобы те не ходили в лес после заката.
— Я скажу вам одну вещь, Фугаку-сан. Бесплатно. — Голос её становится тише, но острее. В нем появляется та интонация, которой говорят о том, что видят, но не хотят видеть. — Саске ушел не потому, что кто-то его позвал. Он ушел потому, что ему нечего было здесь оставлять. И если вы не поймете, что это значит для Итачи... вы потеряете обоих сыновей.
Дверь закрывается.
Фугаку стоит посреди гостиной и слышит, как дождь барабанит по крыше. Где-то в доме Микото плачет, прижимая к губам мокрый платок. Где-то в своей комнате Итачи перебирает карты, и его пальцы не дрожат, но это только потому, что он не позволяет им дрожать, потому что он — Учиха, а Учиха не показывают слабость даже перед самими собой.
Фугаку думает о словах Йен. О том, что она сказала про Итачи. О том, что она видит то, чего он не замечал, прячась за делами клана, за политикой, за войной, за всем тем, что казалось важнее.
«Ему нечего было здесь оставлять».
Она сказала это о Саске. Но Фугаку вдруг понимает, что эти слова можно отнести к каждому из его сыновей. И это понимание тяжелее, чем новость о побеге.
А за окном, в доме с прохудившейся крышей, Йен снимает промокший плащ и смотрит на свои руки. На пальцах — черная земля, въевшаяся в кожу. Под ногтями — что-то темное, что не смывается водой, что-то, что пахнет гнилью и древностью.
Она ходила в лес не ради Саске.
Она ходила туда, потому что лес звал. Потому что там, в глубине, под корнями старого дуба, который помнит времена, когда Конохи еще не было, лежало то, что она выкопала три дня назад. И сегодня нужно было закончить. Закрыть. Сделать так, чтобы никто не нашел.
Но теперь Фугаку смотрит на нее. Теперь он будет искать. Теперь каждый её шаг в Сумерки будет отмечен в чьем-то рапорте, каждое отсутствие дома будет зафиксировано, каждый её взгляд будет истолкован как угроза.
Йен закрывает глаза. В темноте своей комнаты, под шум дождя, который не прекращается уже третьи сутки, она шепчет что-то древнее. Что-то на языке, которого не слышали в Конохе сотни лет. Её голос сливается с шумом воды, с треском веток за окном, с далеким криком ночной птицы.
Ей нужно время. Ей нужно, чтобы Фугаку перестал смотреть в её сторону. Чтобы его внимание переключилось на что-то другое. На поиски Саске. На политику. На что угодно, только не на неё.
А он не перестанет. Потому что она — дочь Орочимару. Потому что Саске ушел. Потому что в их мире совпадений не бывает.
Она знает это лучше, чем кто-либо.
Кот прыгает на подоконник и смотрит на неё желтыми глазами, в которых отражается луна, пробившаяся сквозь тучи. Йен протягивает руку, гладит его по черной, мокрой шерсти, и на секунду её пальцы касаются чего-то, чего быть не может — второго силуэта, отраженного в зрачках кота.
— Знаю, — шепчет она. — Я знаю.
Дождь льет. Лес молчит. А в доме номер семнадцать кто-то ждет, когда закончится эта ночь.
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!