Глава 2. Шепотки

22 марта 2026, 13:34
Полгода. Сто восемьдесят три дня с тех пор, как Саске ушел за ворота. Фугаку считает дни. Не потому, что надеется на возвращение — надежда давно выцвела, превратившись в тупую тяжесть где-то под ребрами, в тоскливое, ноющее чувство, которое не проходит даже во сне. Он считает, потому что это единственное, что он еще может контролировать. Цифры. Даты. Расстояния. Счёт, на котором уже давно отрицательный баланс, но бухгалтерская привычка осталась. Квартал Учиха с каждым месяцем сжимается, как кожа на ожоге. Как дыхание под водой, когда лёгкие уже горят, а до поверхности ещё метров десять. Сначала отключили дополнительное финансирование. Молча, без объяснений, просто в новой смете исчезла строка, которая кормила их детей и чинила крыши. Потом — урезали пайки, и Микото пришлось объяснять Итачи, почему риса стало меньше, хотя она никогда не умела врать своему старшему сыну. Потом перестали принимать заявки на ремонт, и дом номер семнадцать так и стоял с дырявой крышей, потому что Йен — единственная, кто не жаловался, кто не писал прошений, кто просто затыкал дыры тряпками и делал вид, что так и надо. Дороги, которые вели к их домам, перестали чистить от снега. Дети, возвращаясь из академии, приносили синяки, которых не было утром — и прятали их под рукавами, потому что клан Учиха учит не показывать слабость даже в лицо тем, кто бьёт. Взрослые возвращались с миссий и обнаруживали, что их понизили в ранге без объяснения причин, и эти приказы были составлены так витиевато, так аккуратно, что любой протест выглядел бы как признание собственной некомпетентности. Система душила их медленно. Аккуратно. С той хирургической точностью, которая отличает Данзо от простых убийц. Так, чтобы никто снаружи не заметил. Чтобы никто в деревне не сказал: «Смотрите, с Учиха обходятся несправедливо». Чтобы всё выглядело как естественный процесс, как увядание, как болезнь, от которой никто не виноват. Фугаку смотрит на свои руки. Они не дрожат. Они никогда не дрожат. В них — рапорт о переводе Шисуи. «В связи с реорганизацией сил специального назначения». Красивые слова. Дипломатичные. Означающие только одно: у клана Учиха больше нет представителя в элите деревни. Их лучшего бойца, человека, которого сам Минато называл «чудом своего поколения», вышвырнули из АНБУ, как ненужную вещь. Он отозвал Шисуи сам. За день до того, как приказ подписали бы другие. Это была единственная победа, которую он мог одержать — забрать своего человека раньше, чем его заберут у него. — Это война, — сказал он тогда на собрании клана. — Только без взрывов. Пока — без взрывов. Он смотрел на лица своих людей, на старейшин, на молодых бойцов, на женщин, которые держали детей за руки, и видел в их глазах одно и то же: страх. Не перед врагом — перед будущим, которое сгущалось над ними, как грозовая туча, от которой не убежать, не спрятаться. Шисуи стоял у его правого плеча — молодой, но с глазами, которые видели слишком много для своих двадцати лет. Итачи должен был стоять у левого. Но Итачи был в АНБУ. И Фугаку не мог забрать его оттуда, потому что это значило бы признать, что он боится. А страх — роскошь, которую глава клана не может себе позволить. Особенно когда враги уже у ворот. Особенно когда враги эти носят маски Анбу и улыбаются улыбками стариков, которые пережили три войны и знают, что время работает на них. Они приходят в сумерках. Фугаку видит их за полквартала — две фигуры в темных одеждах, сопровождаемые эскортом из четырех Анбу. Третий Хокаге, старый Хирузен, идет впереди, опираясь на посох, и каждый шаг его кажется тяжелым, вымученным, но Фугаку знает: под этой маской немощного старца скрывается человек, способный разорвать его клан в клочья одной техникой. «Профессор». «Бог ниндзюцу». Титулы, которые прирастают к человеку, как броня, как щит, за которым можно прятать любую жестокость. Данзо держится чуть позади и правее — позиция человека, который не доверяет даже своей тени. Его лицо — маска из шрамов и складок, его оставшийся глаз смотрит сквозь мир, как сквозь прицел. Фугаку чувствует этот взгляд даже на расстоянии. Даже не глядя. Шисуи появляется у плеча Фугаку бесшумно, как призрак. Как тот, кого учили двигаться так, чтобы даже воздух не шелохнулся. — С ними восемь Анбу в прикрытии, — шепчет он. — И еще трое на крышах. Оперативный позывной «Тень». Вооружены стандартно, но двое — с печатями на предплечьях. Неизвестного назначения. — Я знаю. — Фугаку-сама, если они... — Они пришли не убивать, — перебивает Фугаку. Голос его ровен, как поверхность замерзшего озера. — Пока. Он выходит навстречу. Спина прямая. Лицо — камень, который не треснет даже под самым тяжелым ударом. За ним, на почтительном расстоянии, замирают трое старейшин клана и дюжина бойцов, которые должны выглядеть как охрана, но на самом деле — гарантия того, что если начнется, кто-то из гостей не уйдет. Последний аргумент. Самый грубый. Самый отчаянный. Хирузен улыбается. Эта улыбка знакома Фугаку до боли — мягкая, отеческая, с легким оттенком сожаления, с той особой нотой, которая делает её невыносимой. Улыбка человека, который сейчас скажет тебе неприятную вещь, но сделает это так, что ты сам будешь чувствовать себя виноватым. Улыбка палача, который перед казнью предлагает последнюю сигарету. — Фугаку-доно, — кивает Хирузен. — Рад видеть вас в добром здравии. — Хокаге-сама. — Фугаку не улыбается в ответ. Он давно разучился улыбаться этим людям. — Вы редко посещаете наш квартал. Чем обязаны? Данзо издает короткий звук, похожий на смешок, но его лицо не меняется. Он смотрит мимо Фугаку, на дома, на детей, которые выглядывают из-за штор, на старуху, замершую у колодца с ведром в руке. Смотрит так, будто оценивает территорию, которую скоро нужно будет зачистить. Как санитар, который прикидывает объем работ после эпидемии. Хирузен вздыхает. Вздох получается искренним — Фугаку отдает ему это. Старик действительно сожалеет. Просто сожаления недостаточно, чтобы что-то изменить. Сожаления — это роскошь для тех, у кого есть совесть, но нет власти. А у Хирузена есть и то, и другое, и именно эта комбинация делает его самым опасным человеком в деревне. — Вопросы безопасности, — говорит Хирузен. — Ситуация в деревне осложняется. У нас есть основания полагать, что квартал Учиха... как бы это сказать... расположен неудачно. Слишком близко к административному центру. Слишком близко к резервам воды. Слишком близко к тому, что мы не можем позволить себе рисковать. Фугаку молчит. Он знает, что будет дальше. «Переселение». «Временные меры». «Для вашей же безопасности». Красивые слова, за которыми стоит простая правда: их хотят загнать в угол, откуда нет выхода. Туда, где их можно будет контролировать. Туда, где их можно будет забыть. — Мы нашли участок на северо-восточной окраине, — продолжает Хирузен. — Дальше от центра, но больше земли. Сможете расширить клановое кладбище, построить новые дома. Я лично прослежу, чтобы условия были... достойными. Он запинается на слове «достойными». И эта запинка говорит Фугаку больше, чем все улыбки Хирузена за последние десять лет. Старик знает, что предлагает. И знает, что это — не сделка. Это приговор, обернутый в подарочную упаковку. — Вы хотите отодвинуть нас еще дальше, — говорит Фугаку. Голос его ровен, но Шисуи, стоящий сзади, чувствует, как напрягаются мышцы на спине главы. Как под тканью одежды перекатываются узлы напряжения, готовые разрядиться в любой момент. — За реку. За лес. Туда, где дороги кончаются. Туда, где даже почта ходит раз в неделю. Туда, где нас никто не увидит. Хирузен морщится. Слишком точно. Слишком быстро. Слишком много правды для дипломатического разговора. — Фугаку-доно, я понимаю ваши чувства, но... — Вы понимаете? — Фугаку делает шаг вперед. Один шаг. Эскорту Анбу этого достаточно, чтобы напрячься, чтобы руки легли на рукояти мечей, чтобы чакра заструилась быстрее по каналам. Но Хирузен поднимает руку — жест, который останавливает их быстрее любого приказа. — Вы понимаете, каково это — смотреть, как ваш клан выживают с земли, которую основали ваши предки? Вы понимаете, каково это — объяснять детям, почему их друзья больше не приходят к ним в гости? Вы понимаете, каково это — хоронить своих мертвых и знать, что скоро вам негде будет хоронить живых? Воздух становится плотным. Фугаку чувствует, как его собственная чакра начинает откликаться на гнев, как Шаринган просится наружу, требуя активации. Он сдерживает его. Сейчас не время. Сейчас нельзя. — Фугаку. — Голос Данзо режет воздух, как лезвие, пущенное с выверенной жестокостью. — Ты забываешься. Тишина становится осязаемой. Её можно было бы резать ножом и намазывать на хлеб. Старуха у колодца опускает ведро, но не поднимает — замирает с веревкой в руках, боясь пошевелиться. Дети за шторами замирают, прижавшись друг к другу, и даже младенец в одном из домов перестал плакать, будто чувствуя, что сейчас не время. Воздух пахнет озоном — так бывает перед грозой или перед тем, как в воздух взлетают кунаи, и чья-то кровь оросит землю. Хирузен снова вздыхает. Он смотрит на Фугаку, и в его глазах мелькает что-то, похожее на усталость. Не от сегодняшнего разговора — от десятилетий таких разговоров. От ответственности, которая стареет вместе с ним, но не становится легче. От груза, который он несет на своих плечах уже сорок лет, и который, кажется, никогда не сбросить. — Давайте отложим этот разговор, — говорит он мягко. — Я пришлю официальное предложение. У вас будет время подумать. — У меня будет время отказаться, — поправляет Фугаку. — У вас будет время... обдумать ситуацию. Со всех сторон. Данзо открывает рот, чтобы добавить что-то свое — наверняка колкое, наверняка ядовитое, наверняка такое, после которого у Фугаку не останется выбора, кроме как либо проглотить оскорбление, либо начать войну. Фугаку видит это по тому, как напряглась челюсть Данзо, как сузился его единственный глаз, как пальцы сжались на рукояти меча, который он никогда не носит для красоты. Но он не успевает. Потому что из-за угла, из переулка, который ведет к старому колодцу и дальше — к дому с прохудившейся крышей, выходит Йен. Она появляется бесшумно. Фугаку не слышит ее шагов — а он слышит всё в радиусе ста метров, каждое дыхание, каждый шелест одежды, каждый удар сердца. Шисуи, чей Шаринган активирован и вращается с едва уловимой для глаза скоростью, тоже не замечает ее до последнего момента. Она просто есть — сначала пустота, потом фигура в темно-сером платье, с косой, перекинутой через плечо, и котом, трущимся у ног. В руках у нее пучок травы. Обычной травы, с корнями, еще в земле, с комьями черного, жирного леса, прилипшими к тонким пальцам. Она явно только что вернулась из Сумерек — подол платья промок до колен, на щеке темное пятно, похожее на грязь или засохшую кровь, волосы растрепаны, и несколько прядей выбились из косы, прилипнув к вискам. Она смотрит на делегацию из Конохи. Смотрит спокойно, без удивления, без страха, без того подобострастного почтения, которое Хокаге привык видеть на лицах гражданских. Смотрит так, будто они — помеха на ее пути домой, не больше. Заблудившийся скот, который вышел на её тропу и теперь мешает пройти. Хирузен замечает ее. И Фугаку видит, как меняется выражение его лица. Это длится долю секунды. Тень. Смущение. Что-то, похожее на... неуверенность? Нет, не то. Скорее — неловкость. Неловкость человека, который позиционирует себя добрым дедушкой, защитником всех сирот и обездоленных, а тут — дочь его бывшего ученика, которую он, по идее, должен был бы защищать, но вместо этого позволил ей жить в доме с прохудившейся крышей, питаясь тем, что соберет в лесу, и гасить лампу в девять вечера, потому что на масло денег нет. Он улыбается. Та же улыбка, что и Фугаку минуту назад — мягкая, отеческая, с легким оттенком сожаления. Только теперь она выглядит фальшиво. Слишком сладко. Слишком приторно. Как сахар, который сыплют на гнилые фрукты, чтобы скрыть запах. — Йен-чан, — говорит Хирузен. — Добрый вечер. Она кивает. Медленно, нехотя, так, как кивают, когда хотят побыстрее закончить неприятный разговор. Как кивают надоедливому продавцу на рынке, который уже второй час пытается всучить тебе несвежую рыбу. — Хокаге-сама. — Травы собираешь? — Он смотрит на её руки, на комья земли, на потемневшие пальцы. — Осторожнее в лесу ночью. Мало ли кто там бродит. — Бродит, — соглашается Йен. Голос у нее сегодня хрипловатый, будто она много кричала или долго молчала, или и то, и другое. — Но я не боюсь. — Ты всегда была смелой девочкой, — вздыхает Хирузен. — Как твой отец. Это удар. Фугаку видит, как дергается уголок её рта — туда, где начинается улыбка, но не доходит, застревая где-то между зубами. Она не любит, когда её сравнивают с Орочимару. Не любит, когда его имя произносят в её присутствии. Особенно так — вкрадчиво, с намеком, с припоминанием грехов, к которым она не имеет отношения, но которые прилипли к ней, как смола, как та грязь, что не смывается. Она молчит. Просто стоит, перебирая пальцами стебли травы, и смотрит на Хирузена. Смотрит так долго, что неловкость становится осязаемой. Анбу переминаются с ноги на ногу. Один из старейшин клана кашляет в кулак. Даже Шисуи, стоящий за спиной Фугаку, кажется, задерживает дыхание. Данзо кашляет. Коротко, сухо, как выстрел. — Мы задерживаемся, — говорит он Хирузену. — Вопрос решен. — Решен не решен, — мягко поправляет Хирузен. — Мы договорим позже, Фугаку-доно. Он поворачивается к Йен. Улыбка снова занимает свое место — широкая, безопасная, дедушкина. Улыбка человека, который только что напомнил сироте о её предателе-отце и чувствует себя после этого замечательно. — Хорошего вечера, Йен-чан. Она кивает. Опять этот медленный, нехотящий кивок, который говорит больше, чем любые слова. — И вам хорошего вечера, Хокаге-сама. Хирузен разворачивается. Данзо, бросив последний взгляд на квартал — холодный, оценивающий, хищный, взгляд человека, который уже прикинул, сколько трупов можно уложить на этой площади, если понадобится — следует за ним. Анбу смыкаются вокруг, и делегация начинает движение к выходу из квартала. Йен смотрит им вслед. Фугаку смотрит на Йен. И видит, как её губы шевелятся. Негромко, так, что только он и Шисуи — с их слухом и Шаринганом, умеющим читать по губам — могут разобрать слова. Она говорит: — Иди-иди, рука в руку, нога в ногу, к своему дому по дороги от чужого. Глаз отворотил, назад не приходил. Все позабыл Слова простые. Слова, похожие на детскую считалочку или наговор, который шепчут старухи в глухих деревнях, отводя порчу, заговаривая зубы, провожая покойников в последний путь. Слова, которые не имеют смысла для тех, кто привык мерить мир чакрой и техниками, но воздух вокруг неё меняется. Фугаку чувствует это всем телом — холод, который не имеет ничего общего с погодой. Давление, которое опускается на уши, как перед грозой, как перед взрывом, как перед тем, как мир решает, стоит ли ему существовать дальше в том же виде. Запах — горелой травы и старой крови, такой резкий, что на секунду перед глазами плывет, и Фугаку, человек, который не падал в обморок даже после ранения в живот, хватается за косяк двери, чтобы устоять на ногах. Шисуи рядом с ним замирает. Его Шаринган вращается, пытаясь уловить то, что нельзя уловить — чакру там, где нет чакры, технику там, где нет печатей, движение там, где нет тела. Его лицо бледнеет — Фугаку видит это краем глаза, видит, как на лбу молодого Учиха выступает холодный пот, как его зрачки расширяются, пытаясь охватить то, что не поддается охвату. — Фугаку-сама, — шепчет он. — Что... — Молчи. Йен стоит неподвижно. Её глаза — эти вертикальные зрачки, которые всегда смотрят немного мимо, немного сквозь, как будто видят что-то, недоступное обычному взгляду — теперь устремлены на удаляющиеся спины Хокаге и его тени. Она не делает никаких жестов. Не складывает печатей. Не произносит больше ни слова. Просто стоит. И смотрит. Делегация доходит до границы квартала. Хирузен оборачивается на секунду — видимо, чтобы помахать на прощание, соблюсти приличия, показать, что он всё ещё добрый дедушка, который заботится о своих. Его взгляд скользит по Йен, по Фугаку, по домам, по детям, которые уже осмелели и выглядывают из-за штор. И останавливается. На секунду Фугаку кажется, что старик что-то заметил. Что-то понял. Что сейчас он вернется, задаст вопросы, начнет копать, притащит своих аналитиков, своих сенсоров, своих специалистов по запретным техникам. Что сейчас всё рухнет. Но Хирузен просто моргает. Раз. Два. Три. Поворачивается и уходит, припадая на посох чуть сильнее, чем обычно. Его плечи ссутулены больше, чем минуту назад. Его шаги стали тяжелее. Он выглядит... старше. На десять лет старше, чем зашёл в этот квартал. Данзо, идущий рядом, не оборачивается вообще. И в этом есть что-то неправильное — Данзо всегда оборачивается. Данзо всегда смотрит назад, потому что паранойя — это его броня, его оружие, его способ выживать в мире, где каждый может быть врагом. Но сейчас он идет, глядя прямо перед собой, и его единственный глаз смотрит в никуда. Они исчезают за поворотом. Йен выдыхает. Это не обычный выдох — Фугаку слышит, как дрожит воздух, как ветки на ближайшем дереве шевелятся без ветра, как где-то далеко, в лесу, ухает сова, хотя сейчас не время для сов, и этот крик звучит как похоронный плач. Как будто мир на секунду вспомнил, что он старше людей, старше чакры, старше деревень и войн, и что в нём есть силы, которые не подчиняются ни одному Хокаге. Девушка качнулась. Один раз, едва заметно. Её ноги подогнулись, и если бы кот не прыгнул ей на плечо, не вцепился когтями в ткань, не дал опору, она бы упала. Но она устояла. Стоит, слегка покачиваясь, и её лицо — мертвенно-бледное, с синими кругами под глазами, с губами, которые стали почти прозрачными. — Йен, — говорит Фугаку. Она поворачивается к нему. Медленно, как будто каждое движение требует усилий, которых у неё уже почти нет. Пучок травы в её руке превратился в труху — серая пыль сыплется сквозь пальцы, оседает на подоле, смешивается с грязью, с кровью на щеке, с той темнотой, которая залегла у неё под глазами. — Фугаку-сан, — отвечает она. Голос севший, будто она не говорила неделю. Или будто говорила слишком много, но не словами. — Хороший вечер, правда? — Что ты сделала? Она улыбается. Криво, устало, совсем не так, как улыбалась Хирузену минуту назад. Это улыбка человека, который только что пробежал марафон и знает, что до финиша ещё далеко. Улыбка человека, который заплатил цену, которую никто не видел, и не уверен, что цена эта была оправдана. — Я? Ничего. Я просто травы собирала. Она делает шаг назад. Потом второй. Потом разворачивается и идет к своему дому — быстро, почти бегом, но это не бег, это попытка не упасть, это движение падающего человека, который надеется, что успеет добраться до стены, прежде чем ноги откажут окончательно. В этой поспешности есть что-то, чего Фугаку никогда не видел в ней раньше. Страх. Нет. Не страх. Фугаку знает страх, нюхал его, пробовал на вкус. То, что он видит сейчас — другое. Усталость. Опустошенность. И — если он не ошибается — боль. Не физическая. Та, которая глубже. Та, которая остаётся, когда тело уже зажило, а душа — нет. Кот — черный, тощий, с желтыми глазами, которые в темноте светятся, как два уголька — выныривает из темноты и трется о её ноги. Она наклоняется, подхватывает его на руки, прижимает к груди. Кот не вырывается. Он только смотрит на Фугаку через её плечо, и в этом взгляде — предупреждение. Или обещание. Она скрывается в доме с прохудившейся крышей. Дверь закрывается — не хлопает, а именно закрывается, тихо, почти бесшумно, как закрывают дверь, когда за ней кто-то умирает или рождается, или происходит что-то, что не должно быть услышано. Тишина. — Фугаку-сама. Голос Шисуи выводит его из оцепенения. Молодой Учиха смотрит на него, и в его глазах — смесь изумления, тревоги и чего-то, что Фугаку не может определить. Может быть, страха. Может быть, восхищения. Может быть, того и другого в равных пропорциях, смешанных до состояния, когда нельзя отделить одно от другого. — Вы видели? — спрашивает Шисуи. Его голос дрожит — впервые с тех пор, как Фугаку знает этого молодого человека. — Она... у нее нет чакры. Я проверил. Трижды. Шаринган не видит в ней ничего. Совсем ничего. Как в камне. Как в пустоте. Как в... как в том, чего не существует. — Я знаю. — Но она что-то сделала. Я не знаю что, но... — Шисуи замолкает, подбирая слова. Он трет виски, как человек, который пытается избавиться от навязчивого звука. — Когда она говорила... воздух изменился. Я почувствовал это всем телом. Как будто... как будто мир вокруг нас на секунду стал другим. И Хокаге... он посмотрел на нее и... забыл? — Не забыл, — поправляет Фугаку. Он смотрит на свои руки и видит, что костяшки пальцев побелели — он сжимал кулаки, сам того не замечая. — Отворотил глаз. Шисуи смотрит на него непонимающе. Его Шаринган всё ещё вращается, всё ещё пытается уловить то, что ускользает, и это вращение отражается в его зрачках, делая взгляд почти безумным. — Старая деревенская магия, — объясняет Фугаку. Голос его ровен, но внутри всё сжалось в тугой комок. — Не ниндзюцу. Не гендзюцу. Не то, чему учат в академии или что можно прочитать в свитках. То, что осталось от времен, когда не было чакры. Или было, но не так, как сейчас. Моя бабка рассказывала — в горах еще остались старухи, которые могут словом остановить кровь или увести погоню в другую сторону. Могут заставить волка обойти дом стороной. Могут сделать так, чтобы сосед забыл, зачем пришел. Но я никогда не видел... — он замолкает. Смотрит на дверь дома номер семнадцать. — Я никогда не видел, чтобы это работало на людях уровня Хокаге. — Вы верите, что она... что это возможно? Фугаку смотрит на дом номер семнадцать. В окне горит свет — тусклый, масляный, единственный на всю улицу, потому что у неё нет денег на нормальные лампы, потому что она тратит всё, что зарабатывает, на травы и книги, которые никто больше не читает. Внутри двигается тень. Йен ходит по комнате, и её шаги звучат тяжелее, чем должны. Она что-то переставляет. Потом останавливается. Потом садится — Фугаку слышит скрип старого стула, который она притащила с помойки и починила сама. — Я верю своим глазам, Шисуи. — Фугаку поворачивается к молодому Учиха. В его взгляде — то, что Шисуи видел только раз в жизни: перед битвой, когда исход был неясен, а цена поражения — слишком высока. — А они говорят мне, что сегодня Хирузен Сарутоби и Данзо Шимура покинули наш квартал и... — он делает паузу, прислушиваясь к себе, к тому странному чувству, которое поселилось в груди, — и я почему-то уверен, что завтра они не вспомнят дорогу сюда. Не захотят вспоминать. Не смогут. — Это невозможно. — Я знаю. Он поворачивается к своему дому. В окне второго этажа — тень. Итачи стоит у окна, смотрит на улицу. Фугаку не видел, как он вышел из АНБУ, но он здесь. Должно быть, вернулся час назад, когда начался этот разговор. И всё видел. Всё слышал. Всё запомнил. Фугаку делает шаг к дому. Останавливается. Обдумывает что-то. Принимает решение, о котором будет жалеть или гордиться — время покажет. — Шисуи. — Да, Фугаку-сама. — Ты говорил, что хочешь понять, что она такое. — Он кивает в сторону дома семнадцать. — Начни завтра. Не как глава клана — как сосед. Как человек, который принес старухе Инудзуки пирогов и спросил, как её здоровье. Как тот, кому просто интересно. Шисуи молчит секунду. Потом кивает. В его глазах — понимание. И благодарность. И что-то ещё — надежда? Фугаку не уверен, что надежда — это то, что им сейчас нужно. — Вы хотите, чтобы я подружился с ней. — Я хочу, чтобы ты узнал, что она делает в лесу. Кого она там встречает. И почему после её разговора с Хокаге у меня такое чувство, что сегодня мы все должны быть благодарны ей, а не подозревать. — Фугаку смотрит на свои руки. Они не дрожат. Но он чувствует, что могли бы. — Иди. Шисуи уходит в темноту. Бесшумно, как и положено Учиха. Как призрак. Как тень, которая не оставляет следов. Фугаку остается один. Он смотрит на окно Итачи, но сын уже отошел — только колышется занавеска, которую кто-то тронул рукой. Он смотрит на окно Йен — свет гаснет, погружая дом в темноту. В этой темноте — что-то древнее, что-то, что не нуждается в свете, чтобы видеть. И он думает о том, что сегодня произошло что-то, чего не должно было произойти. Что-то, что не вписывается в его картину мира, не подчиняется правилам, которые он выучил за сорок лет жизни ниндзя. Что-то, что пахнет горелой травой и старой кровью, и что смотрело на него глазами с вертикальными зрачками, которые видели слишком много, чтобы быть просто глазами. Он думает о том, что Йен, дочь Орочимару, гражданская без чакры, которую все считают просто странной девчонкой, которая собирает травы и не умеет себя вести, только что сделала то, что не смог бы сделать ни один ниндзя в Конохе. Она остановила Хокаге. Не силой — волей. Не техникой — словом. Не чакрой — чем-то более древним, более тёмным, более настоящим. И он не знает, благодарен он ей или боится. Возможно, и то, и другое. Возможно, именно это чувство называется «уважение». Утром приходит рапорт. Анбу, приставленный наблюдать за Хирузеном, докладывает: Хокаге сегодня не выходил из кабинета, но отменил все встречи, связанные с Учиха. На вопрос советника Хомуры, почему заморожено переселение, ответил: «Какое переселение? У нас нет свободных ресурсов для этого проекта». Говорил он это таким тоном, будто Хомура спросил его, почему они не переселяют луну на другое небо. Данзо, по словам того же источника, сегодня выглядит рассеянным. Дважды переспросил, о чем шла речь на вчерашнем совещании. Когда ему напомнили о визите в квартал Учиха, посмотрел на собеседника так, будто тот говорит на неизвестном языке. А потом долго сидел, глядя в одну точку, и его секретарь, который работает с ним десять лет, впервые видел, чтобы Данзо Шимура просто сидел и ничего не делал. Фугаку читает рапорт дважды. Кладёт на стол. — Шисуи, — говорит он. Молодой Учиха появляется в дверях. Он уже одет, уже готов, уже ждал этого момента. — Ты не завтракал? Сходи к пекарне. Возьми пирогов. И загляни к Инудзуки — спроси, как её здоровье. — Фугаку делает паузу. Смотрит в окно. Солнце только встаёт, и его лучи падают на дом номер семнадцать, делая его почти красивым. Почти живым. — И к Йен. — И к Йен? — Шисуи уточняет не потому, что не понял. А потому, что хочет услышать это ещё раз. — Скажи... скажи, что я приглашаю её на ужин. Сегодня. Восемь вечера. Спроси, любит ли она уху. Шисуи поднимает бровь. Уха — это не просто еда. Уха в доме Учиха — это знак. Это признание. Это то, чем кормили только своих. — Уху? — Микото сварит. — Фугаку отворачивается к окну. — И, Шисуи. — Да? — Если она спросит, зачем, — скажи правду. Скажи, что я хочу понять, чем мы ей обязаны. И что я не умею быть в долгу. Шисуи уходит. Фугаку слышит, как открывается входная дверь, как ветер доносит запах утренней выпечки и свежего хлеба, как где-то вдалеке начинает работать пекарня, и этот звук — самый мирный из всех, что можно услышать в деревне ниндзя. Где-то в доме номер семнадцать девушка с вертикальными зрачками просыпается от того, что кот тычется носом ей в щеку. Она открывает глаза. Смотрит в потолок. Вспоминает вчерашнее — и её лицо становится ещё бледнее, если это вообще возможно. — Дурак, — шепчет она коту. — Дурак старый. Не надо было. Кот мурлычет. Не соглашается и не спорит. Он только трётся головой о её подбородок, и в этом движении — то, что можно назвать утешением, если верить, что животные способны на такое. Йен закрывает глаза. На счёт «десять» она встанет, умоется ледяной водой, сварит отвар из трав, которые принесла вчера, и забудет о том, что случилось. Забудет о том, как рискнула. Забудет о том, сколько это стоило. Забудет о том, что заплатила цену, которую никто не видел, и что эту цену, возможно, придётся платить снова. Но сначала — просто полежать. Просто не думать. Просто быть. За окном шумят деревья. Лес шуршит листвой, и в этом шорохе — обещание. Она слышит его даже отсюда. Слышит всегда. Этот звук — в её крови, в её костях, в том, что осталось от неё после вчерашнего. — Ещё не время, — говорит она лесу. — Не сейчас. Лес умолкает. Ждёт.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!