Часть 17
16 февраля 2024, 18:31 …а в сущности ведь ничего не менялось.
Жан-Клод Дешам не задавался вопросом, кто он, что делает и как жить дальше. Течение времени, монотонный быт, подчинение без сомнений и протеста. Следовать за чередованием дня и ночи, сменой погоды и сезонов, и, главное, за дедовыми приказами оказалось так легко… Иногда он задумывался — чаще у постели больного, тут время от времени приходилось включать голову, а не просто механически производить манипуляции либо констатировать свое бессилие, но потом… всё возвращалось на круги своя.
Жан перестал различать лица людей, они все слились в какую-то массу. Запах и вкус крови несли в себе куда больше индивидуального.
Так было проще.
Краткие периоды оживления — когда приезжал Костя, когда однажды зашла со свекровью Маланья, и Жан ненароком вспомнил ее, когда натыкался внезапно на какую-то вещь, напоминавшую о _другой_ жизни — последний раз это был коробок серных спичек, видимо, забытый Костей же… — эти проблески самосознания были мучительны. Тут Жан осознавал, как мало от него осталось, и какая бездна падения впереди, и по-настоящему выл, забившись в какой-нибудь угол.
Дед, кряхтя, вытаскивал его, сокрушенно качал головой, вытирал губы рукавом, и, пошамкав, чтобы нагнать слюны, впивался клыками в шею.
Пережив первый момент чудовищной боли, Жан затихал, не сопротивляясь следующему за ней валу безразличия и апатии. Напротив, он искал их.
— Укуси меня.
Который день лил дождь, Жан не знал, уже осень или еще лето, скоро ли зима, ему казалось, что бесконечные потоки смоют всё сущее, как в Библии, Великим Потопом. Днем они с Кривичем побывали в какой-то дальней деревеньке, такой невыносимо жалкой и унылой, с почерневшими от времени осевшими домами, заваливающимися плетнями, пожухлыми нивами, лядащей косматой скотиной и до оторопи похожими на нее людьми, с такими же полными неизбывной тоски глазами. Они ничего не смогли сделать, мужик хрипел в агонии, его уже практически вдова раскачивалась из стороны в сторону, кто-то копошился в тряпье на печке, не разобрать, не различить, дети или старики, стоял тяжкий смрад… От проникающего в самые кости уныния Жану хотелось перестать быть хотя бы ненадолго.
Кривич напоил страдальца каким-то своим снадобьем, от которого тот затих, и велел скорее звать попа. Они вышли под сумрачное, разбухшее от влаги небо, и метнулись тенями прочь. Затаились у трактира, подождали подгулявшего мужичка покрепче, подкрепились. Бредихины теперь исправно присылали им крепостных на прокорм, но «своих» Кривич берег, пил помалу. Перехватить на стороне не лишним было всегда.
Жан захмелел быстро и тяжело. Кривич тащил его, сгребя в охапку, а дома бросил в сенях, дескать, проспись, не пустил в избу.
Все равно. Продирающий до костей холод под утро разбудил, но не отвлек. И когда Кривич, потягиваясь, вышел на порог, Жан встретил его, сидя на ступенях.
— Укуси меня.
— Сдурел, штоль… — зевнул Кривич, ковыляя к отхожему месту. Он долго, основательно мочился, потом начал обходить двор…
— Укуси меня, — Жан приладился за ним тенью.
— За что ж? Хотя, за пьянство, — снова зевнул Кривич.
— Укуси до смерти. Не могу больше.
— Ишшо сгодишься на што, — отмахнулся Кривич намеренно-косноязычно.
— Укуси! Ну хоть так! — Жан перегородил ему путь. Упал на колени, закидывая голову и оттягивая ворот, — дай хоть день покоя, хоть час! Не могу, сердце рвет! Тошно мне, дед… Тошно, нет мочи… Святослав Вернидубович… — Жан обнял ему ноги.
— Да полно тебе, полно… — Кривич запустил пятерню ему в отросшие волосы, потрепал, натягивая пряди, огладил по голове, лицу, — чего так убиваться. Вон, сытый-пьяный… Ничо, скоро солнышко еще выглянет… До зимы, поди, далеко…
Жан завыл, прошивая дерюжные дедовы портки полезшими когтями, и после минуты уговоров и увещеваний Кривич все же поддался, тяжко вздохнул и впился в шею. Отнес обмякшего, рухнувшего прямо в раскисшую грязь Жана в избу, обтер пучком пакли, пристроил на лавке.
И пошел снова на двор, поковылял в лес, звать гарцуков, пущай разгонят уже тучи…
С установлением приглушенного осенью, светлого и тихого тепла Жан вроде как снова приободрился, сходил в баню, даже приоделся в дарёное барское платье, но длился просвет недолго. Жан вроде бы оживился: бродил по лесу, ездил с Костиком на охоту, шутил и даже смеялся. Но в один из теплых солнечных дней взял и ни с того ни с сего удрал со двора: недалеко, до трактира. Вернулся расхристанным, в крови по пояс и в дупель пьяным, орал по-французски, когда дед скинул его в погреб, проспаться, стучал в крышку и бранился полночи, а после стих. И, когда спустя день дед вытащил опомнившегося и протрезвевшего узника, вновь попросил укусить.
И пошло-поехало!
За зиму дед Слава уж сотню раз пожалеть успел, что не дал Бредихиным до пепла дожечь срамного француза! Однако, обратно не отсылал, хотя Виталий Бредихин однажды, после очередной эскапады Дешама уладив дела и привезя деду новый комплект одежды, выкупленные у трактирщика хирургические инструменты и нового кормильца на смену, осторожно предложил подержать француза у себя.
— Константин экзамен провалил и нынче возвращается домой, — опасливо сообщил Бредихин, — составили бы друг другу компанию…
— Какой-никакой, а мой, — отмахнулся дед. — Костьку еще пить научит! У вас на то дело тоже натура падкая!
Виталий багрово покраснел: ополоумевший папенька нынче нет-нет да умудрялся сбегать от сиделок и раздобывать в доме спиртное! — и боле к тому вопросу не возвращался.
Дед сетовал на свою горькую судьбинушку, пару раз пытался отходить Дешама то поленом, то раскаленной кочергой, но пьяному ему было море по колено, а трезвым он лишь просил забить его уже до смерти, а порой уже и огрызался-бранился. Хотя пока больше всё же горячо упрашивал, то и дело от избытка чувств переходя на французский, описывая, как невыносимо для него его беспросветное существование. Кривич сердился, замахивался, драл за волосы, обзывал неблагодарным, кусал, поил своей кровью: исход был каждый раз один.
К весне измучились все трое: и оскотинившийся Дешам, и дед Слава, и Виталий Бредихин, уже не знавший, что ему делать с ползущими по округе слухами о пьянице-черте. Уже весь Смоленск знал, что повадился бродить по трактирам черт из пришлых: ставит выпивку, болтает по-французски, а потом кровь пьет из собутыльников. В драке его не прибьешь, креста не боится, изловить не удается — обернется тенью и улетает! Многие клялись, что видели у него рожки, хвост и когти.
Насчет когтей, возможно, что и правда.
— Что же делать, Святослав Вернидубович! — взмолился Виталий. — Ума не приложу!
— Ладно, ладно… Утихомирю, — пообещал дед. — Щас вот, солнышко пригреет поболе…
И после очередного Жанова загула, оставив того просыпаться в нетопленой бане, Кривич переоделся в чистое, поплевал на пальцы, приглаживая волосы, накинул тулуп, хотя солнышко уже и впрямь пригревало, уже и травка проклюнулась на пригорках, весело зажглись на склонах желтые куртинки мать-и-мачехи, проверил кошель — и куда-то ушел.
Днем позже проспавшийся после загула и дедова укуса Жан вынес во двор умывальный прибор, доставленный от Бредихиных, погрел воды, и, стянув рубаху и глядя в зеркало, принялся скоблить щеки. Надо было привести себя в порядок: на Светлой неделе Костя приглашал зайти к ним. Жан и сам уже думал, что надо бы как-то прервать бесконечный цикл отвратительного буйства, его бессмысленное существование легче от того не становилось, но тут, накануне Пасхи, ему стало особо невыносимо: то, что он нынче полностью отрезан от радости о Воскресшем, то, что даже пасхальные слова о разрушении ада, надежда безнадёжных, больше не имеют к нему приложения, вызывало сильнейшую тоску. И злобу, что уж там. Он не хотел становиться упырем!
И кой толк?! Рука дрогнула, Жан порезался и слизал с бритвы собственную кровь. Тут же полезли клыки, захотелось прикусить кого-нибудь… Кой толк, что ты не просил?! Скольких ты уже свел в могилу, утоляя свой отвратительный голод?! Разве это уже не твои собственные прегрешения?! Разве это уже не делает тебя врагом рода человеческого?!
Жан с досадой бросил бритву в таз. Откуда-то принесло запах свежей парной крови, и раздался смешок.
Жан нервно обернулся. В паре шагов от него переминалась с ноги на ногу деревенская баба. Он чуть было не оскалился, но в последний момент, по уродующему шею шраму, узнал Маланью. Та немного поникла за прошедшие годы: в крутой пряди пшеничных волос, выбившихся из-под платка, мелькала седина, у глаз залегло пару морщин, в улыбке не хватало зубов… Но всё же она оставалась красавицей! Ямочки на щеках были всё те же, а, главное, взор светлых глаз был веселым!
Жан улыбнулся в ответ и потянулся за рубахой. Без лишней спешки, правда. В том, что деревенские бабы напрочь лишены стыдливости, он уже давно убедился на примере Бредихинской дворни.
— К деду Славе пришла? — ухмыльнулся он, набрасывая рубаху. — Меня-то помнишь?
— А что ж не помнить, — откликнулась Маланья.
— Ушел он со двора. К вечеру будет только. Чего хотела-то?
— Свекровка до вас послала, говорит, знает Вернидубыч, чо ей нать, а мне про то ведать неча.
Жан не спеша застегнул рубаху.
— Мне ничего не оставлял. Попусту сходила, — сказал он.
— А и то не попусту, что хоть со двора сгуляла!
— И то верно, — кивнул Жан. — Ну, чем бы таким тебя порадовать-то, ради праздничка?
— Вам-то что за праздник, ератникам? — рассмеялась Маланья.
— То для всех праздник, ныне двери ада отверзаются, и не един во гробе. Тут и нечистым послабление. Что ты думаешь, чертям-то, поди, их служба в охотку?
— А говорят, никакое колдовство не работает нонеча?
— У меня про то голова не болит, я тебя безо всякого колдовства вылечил.
— Да ну брехать-то! — рассмеялась Маланья, — Такое ж разве без колдовства учудить, живого по живому взрезать?! Меня таперича все чертовой молодкой только што и кличут… Свекровка как осерчает, все Бесовихой именует. Бесовиха, ты говорит, потому и бессовестна така!
— Бесовиха, это же ведь, по-вашему, бесова женка, выходит? — задрал Жан бровь.
— Как есть, выходит! — смех и говор у Маланьи выходил с заметной хрипотцой, но это не казалось Жану неприятным, напротив… Он стиснул в руках полотенце.
— Побудь здесь, — кивнул он, и, заправив рубаху в штаны, спустился в избу. Слабого света вампиру вполне хватало, Жан отыскал лукошко с крашеными луком яйцами, что приволокла Вернидубычу какая-то из его поклонниц, достал одно. Потом, подумав, добавил еще одно, покрасивей, он вспомнил, что у Маланьи вроде был ребенок. Дед может рассердиться, конечно, что добро разбазариваю без спросу, но пару яиц, пожалуй, все-таки простит? А не простит, да и черт с ним! Пусть мучает, уже без разницы…
— Возьми, — Жан протянул Маланье подарочек. — Дитё угостишь.
— Никак и вы крашенки делаете?! — изумилась Маланья. — Нехристи?
— Что же сразу нехристь! — возмутился Жан. — Я, между прочим, крещеный, католическое крещение и ваши попы признают!
— Давай, штоль, тогда похристосуемся, раз ты крещеный! — рассмеялась Маланья. — Ради праздничка.
Этот обычай Жан уже наблюдал, но предложение было ему внове, и даже слегка привело в смущение, но желание почувствовать хоть так причастность к празднику перевесила. Да и сама Маланья была ему приятна, что уж говорить, он хотел бы почувствовать ее запах, правда, опасался не утерпеть и вонзить клыки, что было бы ужасно, в такой праздник…
Маланья решительно прервала его сомнения, притянув к себе и пылко расцеловав в щеки — а потом вдруг провела ладонью по волосам, щеке и притянула к себе, вовлекая уже в настоящий поцелуй.
Жан, в первый момент изумившись до глубины… того, что у него осталось от души, дрогнул, а потом его словно окатило жаром, и он уже сам притянул Маланью к себе, сбивая платок, зарываясь пальцами в густые, шелковистые волосы на затылке, зачарованно вдыхая ее запах, толкнулся ей в рот языком, задыхаясь от какого-то особого, ранее не испытанного вожделения — вожделения к жизни, радости, свету…
Чудовищным усилием воли он совладал с собой, выпустил Маланью из объятий, чуть отстранился, сжимая ее руки повыше локтей.
— Милая… — судорожно вздыхая, чувствуя, как заполошно бьется где-то в горле сердце, вымолвил Жан. — Милая… Славная… ты этого хочешь? Хочешь… — он замялся, пытаясь найти такое русское слово, чтобы оно не было грубым и грязным.
— А чего ж не хотеть? — Маланья улыбнулась чуть припухшими губами, освободилась, поведя плечами, делово обернула подаренные крашенки платком, огляделась…
— В баню пойдем, там сухо, топлено, — сообразил Жан, потянул ее за рукав, и вскоре они уже оказались в наполненной запахом трав, тесной полутемной баньке, он припер на всякий случай дверь, Маланья бесхитростно задрала подол, но Жан не позволил ей, и начал раздевать, заставляя ее не спешить, целуя и лаская, находя сквозь ткань напрягшийся сосок тяжелой груди, поглаживая ладонью по поджавшемуся животу, проводя языком вдоль шрама, перетянувшего шею, изнывая от желания — укусить и овладеть, и не известно, какое было сильнее. И все же он хотел длить и длить эту пытку неутоленного желания, хотел видеть ее молочно-белое, жемчужно светящееся в банной полутьме тело, бесконечно целовать тяжелые, освободившиеся от одежд груди, вдыхать запах, опускаясь на колени… И если в начале Маланья смущалась, натягивая обратно ткань, прикрываясь и отворачиваясь, то потом и она заполыхала тяжелым, плотским огнем, тянулась к губам и рукам Жана голодно, жадно, неумело, тыкаясь, словно теленок, млея от дразнящих ласковых касаний.
…Потом они еще долго, расслабленно лежали на широкой выскобленной полке, накрывшись одеждой и приникнув друг к другу. Жан, прикрыв глаза, перебирал растрепавшиеся пшеничные волосы, Маланья жарко дышала ему в шею.
— Приходи еще. Пожалуйста. Я… — Жан чуть не плакал, когда она всё же собралась уходить, уже в сгущающихся весенних сумерках. — Я подарок тебе приготовлю, — жалобно сказал он. То непередаваемое чувство причастности к чужой жизни, то волшебное ощущение единения и полноты существования, которое он только что пережил, было ни с чем несравнимым и таким… необходимым ему! Нужным до боли!
Он жил, да, жил в те краткие мгновения, когда они наконец-то слились в соитии, сочетались в одно существо на пике наслаждения! И это было… чудо для давно уже мертвого упыря.
Он жил!
Жан не выдержал, из глаз у него потекли слезы.
— Приходи, пожалуйста, — снова сказал он. — Позволь… провожу тебя… донесу, давай?!
— Увидят, Жанушка, — Маланья прижалась к нему, утерла слезы. — Приду, приду, родной. Скоро приду. Она спешно поцеловала его в лоб, коснулась губами брови, зацеловала веки, щеки, стирая слезы, приникла ко рту…
Жан отпустил ее от себя — как кусок мяса из себя вырвал. Он обнял ствол дерева, прислонился к нему, и долго смотрел ей вслед, вздыхая. А потом пошел в баню и застонал, выцеживая последние следы ее запаха — чудесной женщины, щедро одарившей его мгновениями настоящей жизни…
Дед Слава, ухмыляясь, наблюдал за своим французиком с верхотуры, засев среди еловых ветвей. Ишь! Смотри-ка, понравилось! То-то же… И, хотя сидеть среди колючих ветвей ему уже изрядно поднадоело, дал Жанчику еще часок — очухаться, да в себя придти. И, нарочито шумя, вышел из леса уже совсем в темноте, когда Жан таки вернулся в дом, растопил печь и запалил лучину.
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!