«Месть — это двухголовая крыса. Когда ты убиваешь врага, ты сам себя убиваешь» — цитата персонажа Аанга из американского анимационного телесериала «Аватар: Легенда об Аанге»
«***»
⋆༺ ☪︎ ༻⋆
«***»
Կᥱхᥙя. Шуʍᥰᥱρκ. 1664 ᴦ᧐д.
Сон пришёл без предупреждения — не как туман, а как удар. Томаш почувствовал холодный пот, струящийся по всему телу, а в следующий миг уже был не в комнате для гостей. Он был там. В другом теле. В другом веке.
Он был Адамом.
Маленьким, тощим мальчишкой четырнадцати лет, который сидел на корточках в чулане за печью и слушал, как мать с отцом говорят приглушёнными, чужими голосами. Сквозь щель в дощатой стене он видел их лица — искажённые, бледные, с глазами, которые метались по углам, будто ждали появления дьявола.
— Ты должна была сказать мне раньше, — голос отца, Якуба Райзевица, был низким, но в нём звенела сталь, которой ковали подковы в его кузнице.
— А что бы изменилось? — мать, Маркета, стояла у стола, заваленного травами и глиняными плошками. Её руки тряслись. На простом сером платье, подпоясанном кожаным ремнём, темнели пятна — то ли вино, то ли что-то иное. — Ты бы прогнал меня. Или… хуже. Но теперь уже поздно. Они знают. Они придут за мной.
— Кто? — отец шагнул к ней, схватил за плечи. — Кто придёт?
— Ковен, — прошептала Маркета, и её голос упал до шёпота, в котором слышалось ледяное спокойствие обречённой. — Они хотят забрать мою силу.
Адам, затаив дыхание, прижался спиной к тёплой стене печи. В нос ударил запах сушёных яблок и дыма. Он не понимал, о чём говорят родители, но чувствовал — что-то ужасное нависло над домом. Воздух стал тяжёлым, как перед грозой.
Мать внезапно повернулась в его сторону. Её глаза — карие, всегда добрые — теперь казались провалами в темноту.
— Адам, иди сюда, — позвала она. Голос дрожал, но в нём звучала властность, которой он никогда не слышал. — Быстро.
Он выполз из-за печи, путаясь в длинной льняной рубахе, перехваченной верёвкой. Мать схватила его за плечо, притянула к себе, и он уткнулся носом в её юбку, пропахшую лавандой и потом.
— Слушай меня внимательно, — прошептала она.
Она отодвинула половик и железным крюком поддела широкую доску. Под ней открылась чёрная яма — подпол, где хранили картошку и соленья. Запах сырости и плесени ударил в ноздри.
— Полезай, — приказала мать.
— Мама, зачем? — Адам попятился.
— Полезай, я сказала! — она почти крикнула, и он испугался не голоса — того, что увидел в её глазах. Слёзы. Настоящие, первые за всю его жизнь. Он полез, цепляясь за склизкие края, и мать опустила доску, оставив его в полной темноте. Сквозь щель пробивался тусклый свет.
— Сиди тихо, — донеслось сверху. — Что бы ни случилось — не вылезай. Обещай мне.
— Обещаю, — прошептал он в темноту, и слова прозвучали как похоронная клятва.
Томаш слышал всё это, чувствовал каждым позвонком, каждой клеткой тела. Руки, которые он сжимал в кулаки, были не его — тонкие, мальчишеские, с обкусанными ногтями. Сердце колотилось где-то в горле. Пахло землёй, гнилой картошкой и собственным страхом — кислым, липким, заполняющим рот.
Он — Адам — прижал колени к груди и замер.
Наверху скрипнула дверь. Шаги — лёгкие, крадущиеся, не похожие на тяжёлую поступь отца. Несколько пар. Он услышал, как мать ахнула, как отец выругался сквозь зубы.
— Маркета, — голос был женским, низким, с неприятным присвистом, — мы же договаривались. Ты не должна была скрываться от нас.
— Я не скрывалась, — голос матери дрожал. — Я просто… хотела другую жизнь. Для мужа. Для сына.
— Для сына? — рассмеялась другая, более молодая. — Ты родила от смертного? Какое унижение. Неужели ради этого стоило отказываться от нашего дара?
Томаш через щель видел три фигуры. Женщины в длинных тёмных одеждах — не крестьянских, а скорее дорогих, с бахромой и серебряными застёжками. Их волосы были белыми, будто выгоревшими добела. А глаза… глаза горели алым, как у зверя в темноте. Томаш узнал эти приметы. Такие же глаза и волосы он видел у Селены.
— Уходите, — отец шагнул вперёд, заслоняя собой жену. На нём была грубая рубаха с закатанными рукавами — он работал в кузнице допоздна. — Оставьте мою жену в покое.
— Какой храбрый, — первая ведьма улыбнулась, обнажив два ряда острых, подпиленных зубов. — Ты даже не знаешь, что мы такое, смертный.
Она щёлкнула пальцами — и из складок её одежды выползла змея. Белая, с бледными, как молоко, чешуйками, с красными глазами. Змея скользнула по полу быстрее, чем Томаш успел моргнуть, и впилась в ногу отца. Тот вскрикнул, схватился за бедро, и в следующий миг рухнул на колени — тело перестало слушаться, мышцы окаменели. Он застыл, как статуя, с открытым ртом, из которого вырывалось только сиплое, хриплое дыхание.
— Якуб! — мать бросилась к нему, но ведьмы уже окружили её.
— Не трогайте его, — прошептала она. — Возьмите меня. Делайте что хотите. Только оставьте мужа и сына.
— Где твой сын? — третья ведьма, самая высокая, повернула голову. Её глаза алчно скользнули по комнате.
— Его нет, — быстро сказала мать. — Я отправила его в город к сестре. Он ничего не знает.
Ведьма прищурилась, но обыск не начала. Видимо, поверила. Или ей было всё равно.
— Начнём, — приказала первая.
И тогда случилось то, что Томаш будет помнить всегда — не потому, что хотел, а потому, что кошмар вколотил эти образы в подкорку огнём и железом.
Две ведьмы удерживали мать, а третья — высокая — выхватила из складок юбки нож. Лезвие было чёрным, с рунами, которые светились тусклым багрянцем. Маркета не кричала. Она смотрела на мужа — на его парализованное тело, на его глаза, наполненные животным ужасом, — и шептала что-то беззвучно. Адам из своего убежища не слышал слов, но губы матери двигались в знакомом ритме. «Адам».
Нож вошёл в грудь. Неглубоко, ровно туда, где бьётся сердце. Мать охнула, согнулась, но ведьмы держали её крепко. Высокая запустила руку в рану — Адам услышал влажный хруст, когда её пальцы сомкнулись вокруг чего-то скользкого и живого. Сердце.
Она вырвала его.
Кровь хлынула фонтаном, заливая пол, одежды ведьм, застывшее лицо отца. Маркета упала на колени, потом на бок, и её глаза — карие, тёплые — погасли, превратились в мутное стекло. Ведьма подняла сердце — оно всё ещё билось, пульсировало в её ладони, разбрасывая капли — и поднесла к губам. Откусила кусок, как яблоко. Кровь потекла по её подбородку, смешиваясь со слюной.
Остальные две ведьмы опустились на колени рядом. Они пили кровь из раны матери — жадно, с причмокиванием, впиваясь губами в разорванную плоть.
Адам смотрел. Не мог отвести взгляд. Не мог закрыть глаза — веки не слушались. Тошнота подкатила к горлу, но он проглотил её, зная, что если издаст хоть звук — его найдут и сделают то же самое. Он был беспомощен. Маленький, запертый в вонючей яме, трясущийся от страха, сжимающий кулаки так, что ногти впивались в ладони до крови.
Почему я ничего не могу сделать? Почему я такой слабый?
Его отец — парализованный, но живой — смотрел на это всё. Глаза его, широко распахнутые, не могли закрыться. Слёзы катились по щекам, смешиваясь с каплями крови, которые долетали до его лица. Он не мог кричать. Не мог шевельнуться. Только смотреть, как трое монстров в человеческом обличье пожирают его жену заживо.
И тогда внутри Адама что-то щёлкнуло.
Томаш почувствовал это как разрыв. Как ледяную иглу, пронзившую позвоночник. Как удар молнии, но не снаружи — внутри, в груди, в самом сердце. Тело мальчика наполнилось жаром — не тем, от которого спасаются в холод, а тем, что жжёт изнутри, требуя выхода, требуя мести.
Огонь.
Он не знал, как это назвать. Просто почувствовал, что может. Может сжечь этот мир дотла.
Языки пламени вырвались из его ладоней — не как заклинание, а как крик, который не смог вырваться из горла. Огонь ударил в доски над головой, разметал их в щепки, взвился к потолку. Соломенная крыша вспыхнула мгновенно, превращаясь в один огромный факел.
Ведьмы завопили. Высокая выронила половину сердца, оставшуюся в руке, и отпрянула, но пламя уже пожирало её длинные белые волосы. Вторая попыталась выбежать, но дверь загорелась раньше, чем она до неё добралась. Третья заметалась по комнате, натыкаясь на мебель — тяжёлый дубовый стол, лавки, сундук с приданым — и каждый предмет вспыхивал от её прикосновения.
Они кричали. Сначала от удивления, потом от боли. Они горели как факелы, рассыпаясь в пепел на глазах у парализованного отца и мальчика, который выбрался из подпола.
Адам не помнил, как оказался наверху. Он стоял в луже крови матери, сжимая почерневшие от копоти ладони, и смотрел, как ведьмы догорают. Их крики затихали, превращаясь в шипение и треск.
Огонь перекинулся на стены, на потолок, на половики. Дом горел. И мать горела. И отец — всё ещё живой, парализованный — лежал всего в трёх шагах от двери, окружённый языками пламени.
— Папа! — закричал Адам. Его голос прозвучал чужим, хриплым, неестественно высоким. Он бросился к отцу, схватил за руку — и отдёрнул. Кожа на руке отца уже обуглилась, плавилась, прилипала к ладоням. Но мальчик не отпустил. Он тянул, изо всех сил, волоча неподъёмное тело парализованного мужчины по горящему полу.
— Папа, вставай! Пожалуйста! — слёзы текли по лицу, смешиваясь с копотью и чужой кровью. Но тело Якуба не слушалось. Змеиный яд сковал мышцы, превратив крепкого кузнеца в кусок мяса.
Адам понял это. Понял, что не успеет. Что огонь уже сжирает одежду отца, что воздух стал раскалённым и от него нечем дышать. Понял, что умрёт здесь, вместе с родителями, и что это будет правильным — разделить их участь.
Но кто-то вышиб дверь снаружи.
Мужской силуэт на фоне оранжевого зарева — грузный, с широкими плечами, в чёрной сутане, с серебряным крестом на груди. Криштоф Алойз Лотнер, священник, друг семьи, который крестил Адама, который венчал его родителей. Он не раздумывал. Он ворвался в пекло, накрывая голову полой сутаны, и схватил мальчика в охапку.
— Я не оставлю отца! — заорал Адам, вырываясь.
— Он уже мёртв, сынок. — Голос священника был спокойным, но в нём звучала такая боль, что мальчик замолчал.
Прямо над ними рухнула балка потолочного перекрытия. Криштоф заслонил собой Адама, приняв удар на руки. Дерево, пропитанное смолой и жаром, врезалось в его предплечья — он вскрикнул, зубы сжались, но не выпустил мальчика. Отбросил тяжеленное бревно в сторону с силой, которой никто от священника не ждал, и рванул к выходу.
Последнее, что видел Адам, пока Криштоф выбегал из дома, — глаза отца. Якуб Райзевиц, объятый пламенем, смотрел на сына и слабо шевелил губами. «Живи».
«***»
Томаш очнулся от кашля. Лёгкие горели, как будто дым и сегодня, триста лет спустя, заполнял их до отказа. Он сидел на сырой земле у церковной ограды, прижатый к груди священника, и смотрел, как пылает его дом. Нет. Дом Адама. Но они двигались, эти воспоминания, срастались с его собственной кожей, и Томаш уже не мог сказать, где заканчивается один и начинается другой.
Криштоф держал его, прижимая к груди, и на его руках — обожжённых, с чёрными, потрескавшимися ладонями, с волдырями, которые лопались, сочась сукровицей, — виднелись ужасные раны. Он не обращал на них внимания. Он баюкал мальчика, как младенца, и что-то шептал.
Адам выл. Не плакал — выл, как раненый зверь. Запах палёной плоти преследовал его даже здесь, на холодном ветру. Он бился в истерике, пока Криштоф держал его в объятиях, не отпуская.
— Дыши, — приказал священник. — Ты жив. Я вытащил тебя. Дыши.
Адам задышал. Судорожно, с хрипом, с каждым вздохом выплёвывая куски пепла. И тогда, когда огонь пожрал всё, что он любил, когда последняя стена рухнула, подняв столб искр в ночное небо, в его груди родилось нечто новое.
Не горе. Не страх.
Клятва.
— Я больше никогда не буду беспомощным, — прошептал он — себе, священнику, пеплу, который оседал на его волосах. — Никогда. Я стану сильным. Настолько сильным, что никто не посмеет отнять у меня то, что принадлежит мне.
Криштоф молчал. Только крепче прижал мальчика к груди. Обожжённые руки его кровоточили, но держали крепко.
«***»
Он стоял у порога добротного дома из тёмного дерева, с черепичной крышей и резными ставнями. Дом священника Криштофа Алойза Лотнера. Не богадельня, не приют — настоящий семейный очаг, где пахло хлебом, сушёными травами и восковыми свечами. Внутри не было вычурной роскоши, но каждая вещь казалась прочной, добротной, сделанной на века. Дубовый стол, покрытый льняной скатертью с вышивкой. Полки с книгами в кожаных переплётах. Несколько гравюр на стенах — виды Праги. Библейских мотивов почти не было, лишь распятие над дверью да небольшая икона Богородицы в углу.
Томаш — нет, теперь снова Адам — стоял в центре этой комнаты, чувствуя на себе взгляды. Мать семейства, Элишка, женщина с тёплыми, немного усталыми глазами, уже успела налить ему молока и сунуть в руки краюху хлеба с маслом. Её муж, Криштоф, сидел напротив, наблюдая за мальчиком с выражением, в котором смешивались сострадание и настороженность.
— Ты как, сынок? — спросил священник. — Не страшно на новом месте?
Адам улыбнулся. Томаш, смотревший его глазами, почувствовал, как мышцы лица подчиняются чужой, хорошо отрепетированной воле. Улыбка получилась открытой, почти счастливой — такой, какой ждут от спасённого сироты.
— Нет, пан Лотнер. Спасибо вам за кров. Я буду стараться не доставлять хлопот.
— Какие хлопоты, — вмешалась Элишка, подкладывая ему ещё хлеба. — Ты теперь часть нашей семьи. Наша младшая, Барбора, уже заждалась познакомиться.
Из-за косяка показалась девочка лет десяти, с русыми косичками и веснушками. Она робко улыбнулась и помахала рукой. Адам помахал в ответ — тепло, дружелюбно, заботливо.
Томаш внутри съёжился от этой приторной сладости. Он чувствовал, как за маской «милого сироты» скрывается холодный, расчётливый ум. Адам не был сломлен. Он был заточен. Заточен под одну цель, которую не собирался раскрывать никому. Ни этому доброму священнику, ни его наивной жене, ни веснушчатой девчонке.
Использовать их. Выучиться. Стать инквизитором. Выследить тех тварей в человеческом обличье. И сжечь.
С этими мыслями в голове четырнадцатилетний Адам улыбался и кушал хлеб с маслом, восхищаясь домашним уютом.
— А где ваша старшая дочь? — спросил он, оглядываясь. — Вы говорили, у вас их две.
Улыбка Элишки стала чуть напряжённее. Криштоф кашлянул в кулак.
— Селена… она в своей комнате. Она у нас немного замкнутая. Не обижайся, она потом познакомится.
Томаша будто ударила молния от одного лишь имени.
«Селена? Не может быть…»
Адам кивнул, но внутри Томаш почувствовал колючее любопытство. Замкнутая. Интересно.
«***»
Селена появилась только вечером.
Адам сидел у окна, рассматривая гравюру с видом Карлова моста, когда дверь скрипнула. Он обернулся.
В комнату вошла девушка. Ей было около шестнадцати — выше Адама на голову, стройная, с тёмными, почти чёрными волосами, убранными в тугую косу. Глаза — тёмно-карие, как у отца. Лицо — правильное, но без единого намёка на теплоту. Она была красива той холодной, отстранённой красотой, которая не приглашает, а предупреждает.
«Это и вправду она. Но она выглядит иначе. Как обычный человек.»
— Это Селена, — сказала Элишка из-за её спины. — Селена, это Адам. Он будет жить у нас.
Селена посмотрела на мальчика. Взгляд её скользнул по его лицу — быстрый, оценивающий, как у торговца на ярмарке, решающего, не обвешивают ли его. Адам встал, нацепил свою самую обаятельную улыбку.
— Приятно познакомиться, панна Селена.
Она ничего не ответила. Только кивнула, развернулась и вышла, бесшумно закрыв за собой дверь.
Адам сохранил улыбку на лице, но внутри Томаш ощутил, как что-то неприятно кольнуло.
Умная. Или просто грубая?
— Она… она просто застенчивая, — быстро сказала Элишка, теребя фартук. — Вы ещё подружитесь.
Подружитесь, — мысленно повторил Адам, и Томаш почувствовал в этом слове не надежду, а холодную решимость.
Посмотрим.
«***»
Дни потянулись однообразной чередой. Криштоф обучал Адама латыни и основам богословия, готовя его к будущей карьере при церкви — или инквизиции, как сам того хотел мальчик. Элишка кормила его, заштопывала одежду, гладила по голове. Барбора таскала показывать своих кукол и секретные места в саду.
Но Селена оставалась недосягаемой.
Она появлялась за завтраком, садилась в дальний угол стола, отвечала односложно на вопросы матери — «да», «нет», «не знаю». На Адама она не смотрела вовсе, или смотрела сквозь, как на пустое место. Если он начинал разговор, она выдавливала из себя вежливое слово, но её глаза при этом оставались пустыми, как у куклы. Когда она улыбалась отцу или сестре — её лицо преображалось, становилось живым, почти красивым. Но стоило ей обратить взгляд на Адама — маска возвращалась.
Это бесило его. Бесило до зубного скрежета.
Томаш изнутри чувствовал это раздражение, перемешанное с чем-то ещё — с тем самым колючим любопытством, которое не давало покоя. Почему она не ведётся на его улыбки? Почему не жалеет его, как все остальные? Почему смотрит так, будто видит то, что он старательно прячет?
Ей что-то известно, — подумал Адам после очередного ужина, где Селена снова проигнорировала его.
Или она просто чувствует. Чувствует, что я не тот, кем кажусь.
Он решил проследить за ней.
«***»
Это случилось в сумерках. Селена, как часто делала в последнее время, накинула плащ и выскользнула из дома, когда семья собралась у камина. Никто не спросил, куда она идёт — видимо, привыкли. Адам подождал немного и вышел следом.
Она шла быстро, уверенно, петляя меж домов, а затем свернула на тропу, ведущую в лес. Не в тот лес, где крестьяне собирают хворост, а в чащу — туда, где деревья росли кривыми, больными стволами, без листьев, словно их сожгла неведомая болезнь. Ветви тянулись в небо, как скрюченные пальцы утопленников. Воздух стал холодным, сырым, пахло гнилью и чем-то сладковатым, как отцветшие лилии.
Адам шёл за ней, стараясь не шуметь. Его тонкие сапоги скользили по мшистым камням, руки то и дело цеплялись за колючие кусты шиповника, оставляя на коже царапины. Он не сдавался. Он должен был узнать её секрет — тот, который мог бы дать ему хоть какую-то возможность повлиять на неё.
Она свернула за поворот, и он потерял её из виду. Ускорил шаг — и не заметил под ногами тёмного, извивающегося клубка.
Змея. Маленькая, серая, с тупой треугольной головой. Он наступил ей прямо на хвост.
Адам замер.
Не от укуса — змея его не тронула. Он замер от того, что увидел в своём воображении: белую змею, впившуюся в ногу отца; обездвиженное тело; мать, которую пожирают заживо. Всё это накрыло его, как волна ледяной воды. Он не мог шевельнуться. Не мог крикнуть.
Змея, видимо, восприняла его неподвижность как угрозу. Она взвилась кольцом, раздула капюшон и бросилась прямо ему в лицо.
В тот же миг в воздухе просвистел камень. Первый. Точный — он ударил змею в голову, отбросив её в сторону. Второй треснул по туловищу. Третий заставил рептилию сжаться в узел и уползти в подлесок, зализывая раны.
Адам стоял на коленях в грязи, не в силах поднять голову. Плечи его тряслись — от страха, от злости, от унижения. Он был беспомощен. Снова. Как там, в родительском доме.
Чьи-то сапоги остановились перед ним. И он узнал эти ноги. Селена.
Она смотрела на него сверху вниз, и её лицо в синих сумерках казалось вырезанным из камня.
— Вставай, — сказала она. Голос был ровным, без тени сочувствия.
Адам кое-как поднялся, отряхивая грязь с коленей. Злость пересилила страх. Он поднял на неё глаза, ожидая увидеть насмешку, презрение — что угодно, кроме пустоты.
Но на него смотрела пустота.
— Зачем ты это сделала? — спросил он, стараясь, чтобы голос не дрожал.
— Отойдём отсюда, — ответила она, уже поворачиваясь.
— Стой. — Он схватил её за рукав. Его пальцы, тонкие, по-мальчишески слабые, вцепились в грубую ткань плаща. — Я не знаю дороги назад. Ты должна проводить меня.
Она посмотрела на его руку, затем на его лицо. На секунду в её тёмных глазах мелькнуло что-то, похожее на усмешку. Но она кивнула.
— Иди за мной.
Они шли молча. Лес шуршал, перешёптывался, бросал под ноги скользкие корни. Адам смотрел в спину Селены — прямую, несуетливую. Она не оборачивалась. Тишина давила, становилась невыносимой.
— Я тебе не нравлюсь, — сказал он наконец, останавливаясь.
Селена замерла. Не обернулась. Несколько секунд она стояла неподвижно, как статуя на перекрёстке.
— Почему ты меня спасла? — продолжил он. — Если я тебе так не нравлюсь, зачем тебе спасать меня?
Она медленно повернулась. Её лицо было всё таким же непроницаемым, но в глазах — впервые — появилась искра. Не тепла. Но жизни.
— Ты мне действительно не нравишься, — сказала она без обиняков. — Твоя улыбка такая фальшивая, что меня от неё тошнит. Думаешь, никто этого не замечает? Отец замечает. И мать. И даже маленькая Барбора. Но они молчат, потому что им жаль бедного сироту. Им жаль мальчика, у которого сгорели родители.
Она шагнула ближе, и Адам невольно попятился — так силён был натиск её холодного, пронзительного взгляда.
— А я не жалею. Я вижу правду в твоих глазах. Ты не плачешь по ночам. Не молишься. Ты не скорбишь — ты выжидаешь.
— О чём ты? — его голос дрогнул, но он взял себя в руки.
— Ты хочешь отомстить, — выдохнула Селена. — Ты хочешь использовать моего отца, чтобы стать инквизитором. Ты хочешь научиться охотиться на ведьм, чтобы сжечь тех, кто убил твою мать. Я права?
Он молчал. Томаш внутри него замер, ожидая, что Адам взорвётся, начнёт отрицать, оправдываться. Но нет. Адам смотрел на неё, и впервые за долгое время на его лице не было улыбки. Только тихая, ледяная правда.
— Да, — сказал он просто. — Права.
Селена кивнула, будто ничего другого и не ожидала.
— Знаешь, что случится с тобой, если пойдёшь этим путём? — спросила она. — Ты станешь таким же, как они. Ты будешь жечь людей, называя это борьбой со злом. Ты будешь смотреть в глаза тем, кто не согласен с тобой, и видеть врагов. Но в какой-то момент ты не заметишь, как ненависть сожжёт тебя изнутри. И ты превратишься в монстра — такого же, как те, кого ты так хочешь уничтожить.
Она замолчала, давая словам осесть. Лес шумел, ветер нёс запах гнилых корней и сырой земли.
— У меня был брат, — сказала Селена тише. — Старший. Ян. Он был… хорошим. Добрым. Он защищал меня. А потом он узнал его невесту убили, вырвав её сердце. Он решил, что должен бороться с ними. Он тоже хотел стать инквизитором. И он тоже умел улыбаться так же фальшиво, как ты, Адам.
Адам смотрел на неё, не дыша.
— Они убили его? — спросил он.
— Нет. Он убил себя сам. — В её голосе впервые проступила горечь. — Своей ненавистью. Он перестал спать. Перестал есть. Он видел ведьм в каждой старухе с травами, в каждой девушке с родимым пятном. Он жег их. А потом посмотрел в зеркало и не узнал себя. И повесился в подвале дома, где держал своих пленных.
Она отвернулась, и в этом движении было столько боли, сколько Адам не видел ни в ком за всю свою короткую жизнь.
— Не повторяй его ошибку, — бросила она через плечо. — Я спасла тебя сегодня, потому что ты ребёнок. Потому что даже лживый, расчётливый ребёнок заслуживает жить. Но если ты продолжишь идти этой дорогой — в следующий раз я не подам тебе руки.
Она пошла вперёд, не оглядываясь.
Адам стоял на тропе, сжимая кулаки. Томаш внутри него чувствовал, как в груди мальчика поднимается тёмная, вязкая злоба. На неё. На её отца. На её мёртвого брата. На всех, кто пытается встать между ним и местью.
Она ничего не понимает, — думал Адам, и эти мысли обжигали, как угли. Она говорит, что ненависть — это яд. Но ненависть — это единственное, что дает мне силы жить. Единственное, что у меня осталось.
Он не станет таким, как её брат. Он сильнее. Он умнее. Он всё рассчитал. Он будет улыбаться, будет учиться, станет инквизитором, выследит тех тварей, сожжёт их медленно, как они сожгли его дом. И он никогда — никогда — не потеряет себя. Потому что себя у него уже нет. Есть только цель.
Он выдохнул, нацепил на лицо привычную благодарную улыбку и пошёл следом, догоняя её.
— Селена, — окликнул он.
Она не остановилась.
— Спасибо, — сказал он.
Она продолжала идти, и только лёгкое напряжение в плечах показало, что она слышала.
Лес шумел, шептал, предупреждал. Но Адам не слушал. Томаш, запертый в чужом теле, слушал за него — и чувствовал, как тьма, поселившаяся в сердце предка, отзывается в его собственной душе.
Он не послушал её, — подумал Томаш, когда сон начал распадаться на куски. Он не послушал. И она это знала.
Последнее, что он увидел, — две фигуры, удаляющиеся по тропе: одна — прямая, негнущаяся; вторая — тоже прямая, но внутренне сломленная, согнутая под грузом будущих злодеяний. И понял, что разглядеть, где чья спина, уже невозможно.
«***»
Կᥱхᥙя. Шуʍᥰᥱρκ. 1669 ᴦ᧐д.
Томаш проваливался в темноту медленно, как в болотную трясину. А затем — снова открыл глаза.
Над головой — чёрные, прокопчённые балки. Вокруг — стены из грубо обтёсанных брёвен, щели заросли мхом. Воздух тяжёлый, спрессованный годами копоти, сушёных трав, крови и чего-то ещё — сладковато-гнилостного, исходящего от деревянного пола, на котором он стоял.
Нет, не стоял. Кто-то другой стоял. А он, Томаш, был лишь тенью в углу, призраком в чужом сне.
Молодой человек, почти мальчик — лет восемнадцати-девятнадцати, — стоял на коленях в центре хижины. Его лицо Томаш узнал бы среди тысячи. Это было его лицо. Но иное — острее, с более жёстким подбородком и серыми, почти стальными глазами, в которых горел незнакомый ему холодный огонь. Одежда на нём была тёмной, простонародной, но с дорогим кружевным воротником — противоречие, подчёркивающее разрыв между тем, кем он притворялся, и тем, кем был на самом деле.
На полу из светлого дерева, но уже пропитанном тёмными разводами, красовалась пентаграмма. Её чертили не мелом и не углём, а человеческой кровью. Ещё свежей, тягучей, пахнущей железом и страхом. На пяти концах звезды, в отдельных кругах, вычерченных той же рукой, лежали тела.
Томаш заставил себя смотреть.
Первой была девочка. Лет семи, не больше. Волосы светлые, разметались по доскам; на ней — ночная рубаха, тонкая, в пятнах крови. Глаза закрыты, рука сжата в кулачок, в котором было что-то зажато.
Второй — монахиня. Чёрный апостольник сбит набок, ряса расстегнута, на шее — багровая полоса. Её лицо, изрытое оспой, застыло в гримасе удивления — словно до последнего не верила, что это случится с ней по-настоящему.
Третий — священник в поношенной рясе, с седой бородой, заляпанной кровью. На груди — серебряный крест, почти вросший в дряблую кожу. Томаш заметил, что пальцы у него переломаны — кто-то выбивал из них что-то, чем священник, видимо, пытался защищаться.
Четвёртая — пожилая знахарка. Её лицо, испещрённое старческими морщинами, было спокойным, почти просветлённым. В спутанных седых волосах застряли пучки высушенной полыни и зверобоя. На шее — ожерелье из волчьих зубов.
Пятая — молодой солдат, лет двадцати, в кирасирском нагруднике, пробитом в трёх местах. Лицо его было юным, почти мальчишеским, но уже отмеченным оспой и бессонницей. В руке он всё ещё сжимал обломок шпаги — бесполезное оружие против того, кто его убил.
Была ещё и шестая жертва, но она не была частью ритуала — она лежала отдельно. У самого камина — невысокий мужчина в засаленном фартуке кузнеца. Его грудь была разорвана, словно кто-то голыми руками раздвинул рёбра и вырвал сердце. Глаза открыты, смотрят в потолок — в них застыла та же покорность, что и у забитой скотины.
Томаш хотел отвести взгляд. Не мог.
Вокруг пентаграммы горели десятки свечей. Они стояли на полу, на столе, на подоконниках, на грубо сколоченных полках. Камин в углу чадил, бросая на стены пляшущие тени, в которых угадывались чудовищные силуэты.
Вдоль стен громоздились книги — не печатные, а рукописные, в кожаных переплётах с медными застёжками. Некоторые были раскрыты, и на их страницах Томаш успел разглядеть странные знаки — не буквы, а скорее узлы, черты, пентакли. Связки сушёных трав висели под потолком: белена, дурман, корень мандрагоры с расщеплённым стволом, напоминающим человеческую фигурку. В чугунном котле у камина что-то булькало, распространяя тошнотворный сладковатый запах.
А в центре, в самом сердце пентаграммы, его молодой двойник сидел на коленях и шептал. Язык был незнакомым — гортанным, с шипящими, не похожими ни на немецкое наречие, ни на латынь. Томаш не понимал слов, но чувствовал их вес — каждое падало в тишину как свинцовая дробь.
Затем юноша взял стоящую рядом чашу — грубую, глиняную, но с золотым ободком. Внутри плескалась тёмная, густая жидкость. Кровь. Он поднял чашу над головой, продолжая шептать, и медленно, не торопясь, поднялся с колен. Подошёл к камину так, что оранжевые отблески упали на его бледное лицо, превратив его в маску из света и теней.
— Per sanguinem et ignem, per noctem aeternam… — прошептал он наконец на латыни, и Томаш неожиданно понял слова. — Кровью гашу огонь, дабы зажёгся иной.
Опрокинул чашу.
Кровь хлынула в пламя, зашипела, превращаясь в чёрный, маслянистый дым. Огонь в камине дёрнулся, будто живой, и погас. На несколько секунд комнату осветили только свечи.
Тишина. Тяжёлая, почти удушливая.
А затем все свечи погасли разом.
Не задуло сквозняком, не потушило дыханием — они просто потухли, словно кто-то незримый разом задул их все. Томаш оказался в полной темноте, где не было ни стен, ни пола, ни собственного тела — только запах дыма, крови и того, что подкрадывалось из глубин.
Вспышка.
Камин полыхнул вновь. Но пламя было иным — чёрным, не греющим, а высасывающим тепло из воздуха. Из клубов дыма начала вырисовываться фигура.
Когда дым рассеялся, перед юношей стояло существо. Оно было выше человека вдвое, сгорбленное, с длинными, почти паучьими конечностями. Глаза — два уголька, тлеющих в глазницах черепа, который не был черепом, но напоминал его формой. Из плеч, из локтей, из позвоночника торчали костяные шипы. Шкура лоснилась, но сквозь неё проступали сероватые прожилки — будто под кожей текла не кровь, а нечто иное.
Демон обвёл комнату взглядом — не спеша, с утробным, низким смехом, который больше походил на хруст костей.
— Quis audet me vocare ab inferis? — голос его был подобен камнепаду на горной дороге. Затем существо заметило юношу и склонило голову, будто принюхиваясь. — Ах да. Язык смертных. Кто осмелился призвать меня из глубин Нижнего Царства?
Молодой человек не отступил. Он выпрямился, и в его глазах не было страха.
— Адам Йиндржих Райзевиц, — отчеканил он, и каждое слово прозвучало как удар молота. Кровь на его пальцах уже засохла, потрескалась.
Демон издал протяжный, дребезжащий звук — возможно, смех.
— Слыхал я имя твоё. Из уст тех душ, что ты отправил к нам. Инквизитор, владеющий магией? — он наклонился ближе, и смрад ударил в ноздри Томашу даже сквозь сон. — Слабой, правда… Чего же ты хочешь от меня, Адам Райзевиц? Силы? Славы? Богатства? Всего вместе? Смертные всегда желают одного и того же.
Адам покачал головой. На его губах появилась тонкая, почти незаметная усмешка.
— Вообще-то, это у меня есть к тебе предложение. Которое будет выгодно для нас обоих.
Демон замер. Его горящие глаза сузились.
— Смертный, у которого есть нечто, чего нет у меня? — в голосе существа послышалось нечто, отдалённо напоминающее любопытство. — Это даже интересно… Что же ты можешь мне предложить?
— Свободу.
Тишина. Такая же плотная, как перед тем, как погасли свечи.
— Что ты сказааал? — прорычал демон, и его голос раздался сразу со всех сторон — из камина, из-под пола, с потолка. Стены задрожали. Связки трав закачались, как повешенные.
Адам не шелохнулся.
— Я предлагаю нам заключить не просто сделку, — произнёс он, и каждое слово падало в тишину свинцом. — А кровавый договор. Ты освободишься из Нижнего Царства и через меня сможешь действовать в мире смертных. А я получу твою силу и смогу осуществить все свои планы. Даже когда я умру, ты продолжишь существовать в этом мире через моих потомков. А они получат власть, которую ты, демон, подаришь мне первому.
Демон молчал. Его тлеющие глаза расширились, стали почти круглыми — и в них, впервые за весь разговор, Томаш увидел не насмешку, а жадное, голодное внимание.
— Я… — начал демон, и его голос дрогнул, впервые проявив нечто человеческое — почти уязвимость.
Он шагнул вперёд, и его тень накрыла Адама, но тот не отступил.
— Эϰᥱϰ℘ᥲ…
Томаш с трудом разобрал это имя. Оно прозвучало древнее, тяжелее камня, и в нём слышался вой ветра над пустошью. Он уже слышал этот вой. В тот день, когда нечто внутри него пробудилось и едва не снесло всех вокруг.
Продолжение следует…