1. Вино и си-бемоль.

3 ноября 2024, 23:23

Сейчас я был так одинок, как, пожалуй, никто на земле. Когда Дефо создавал идеальный образ отшельника — Робинзона Крузо, он всё же оставил ему надежду на встречу с людьми, и одна только мысль о возможности близкой встречи поддерживала его и утешала.

ноябрь, 1947 Сегодня, одиннадцатого ноября, впервые за долгое время на небе Гданьска с утра светит яркое солнце. Когда они подъезжают к театру, она видит, что здание на треть разрушено, а на земле валяется добрая дюжина самокруток. — Волнуешься, Анна? — Да не смеши. Тормоза скрипят. — Вот и славно. Когда они с Домбровским оказываются в светлом коридоре, слух улавливает голоса — молодые, задорные, живые, лишённые отчаяния. Как будто бы и не было никакой войны и боли. Как будто в этом городе не было ни смерти, ни разрушений. На стене афиша: сегодня в Гданьске играют концерт. Напечатан год — тысяча девятьсот сорок седьмой. — Давай-ка сразу в костюмерную… — Домбровский ненавязчиво заталкивает их обоих в театральные кулуары; кое-где на стенах видны следы пуль. — А то у меня и тебя, и платье утащат. — Так ты за кого больше волнуешься, пан Анджей? — За тебя, звёздочка моя. В узком проходе пахнет краской. — Спасибо, что всё устроил. Я до сих пор не верю. — Я тоже, — усы двигаются вправо-влево, когда старик заговорщически склоняется над её ухом с серёжкой и делает вид, что задумывается о чём-то важном. — Повыступаем, соберём в кошелёк хоть каких-то денег, устрою тебе концерт в филармонии. И, — он откашливается, — фьють, на гастроли. Больше половины зала пока занимает молодёжь, но позже подтягивается поколение постарше — чьи-то учителя, работяги, продавцы, врачи, чьи-то родственники с разрушенных улиц Гданьска. Она подмечает военных в штатском: солдатскую выправку не узнать она не может. Советы, поляки, евреи. Домбровский ошивается где-то там же — начинает знакомить с одной персоной (дамой) из мира музыки. Стены в концертном зале деревянные, кое-где нет обшивки, где-то голый бетон. Болтовня и смех окружают её со всех сторон. Людей в зал приходит всё больше, и пока что никому нет дела до девушки в светлом платье, которое пан Анджей урвал ей на дорогущей распродаже почти за бесценок. Почему-то именно сейчас, когда она готовится сесть за пианино, где-то глубоко в груди начинает болеть. Она не умирает ни от шальной пули, ни от голода, ни от первобытного страха за себя и людей, который испытывает все эти годы. Когда-то давно ей казалось, что внезапная перестрелка в салуне — это самое страшное, что она сможет пережить. Позже, спустя столетия, она узнает, что этот мир потрясут вещи куда страшнее — и сегодня, в этот тихий вечерний день, она хочет стать для мира лучиком света, пробившимся сквозь мрак и многочисленные смерти.  — Аншлаг, — сообщает Домбровский, его полупьяные глаза блестят. — Они заставили тебя опрокинуть… — Всего бокальчик. Её компаньон человек серьёзный, но она видит, что тот чувствует такую же соразмерную восторженность. За пять лет они успели спасти много людей — сотни людей, — которых уничтожала тоталитарная машина, пока они с ним давали концерты в пивняке. Играешь громко — значит, кое-кому в подполе нужно сидеть тихо. Играешь тихо — беды пока не жди. Их не трогали. Домбровский умён. Она — тоже, но ещё она красива. — Готова? — Да. Точно не собираешься составить мне компанию со скрипкой? Домбровский отмахивается, воровато осматривает коридор и опрокидывает бокал мутного вина. — Не сегодня. Ты в порядке, Анна? — Прости? — У тебя глаза на мокром месте. Нет, я всё понимаю, но тебе бы сосредото… — Извини, — кивок, — просто устала. Всё в порядке. Как закончу, предлагаю сбежать в твой любимый ресторан. Тот, у Мотлавы. Только заеду домой, переоденусь. — По рукам, звёздочка. «…я устала жить», — и этого она не скажет. Она надеялась, что тот взрыв в Соборе Святой Анны семь лет назад положит конец этому тяжёлому существованию, но на её коже не осталось ни царапины. Тогда ей пришлось бежать из Варшавы в Гданьск: объяснить произошедшее появившимся под сводами собора людям она не смогла. И она бежала. И она снова сбежит: после концерта она схватит чемодан в своей комнатушке на углу центральной улицы и уедет на поезде в другой город. Анна. Мария. Агнес. Марго. Диана. Ева. — …сегодня для вас играет пани Шварц… Она начинает с си-бемоль минорной мазурки из двадцать четвертого опуса. Её аккуратное, почти неуверенное и задумчивое начало как нельзя лучше резонирует с сомнениями в её голове. Нет, Домбровский не знает, что она научилась играть в одном временном отрезке жизни с Шопеном. Для него у неё… как там он говорит? «Безумный талант». Домбровский — да, хороший человек, по-отечески добрый, и так похожий на… Затаённое беспокойство спрятано в музыке, оно рассказывает и о скорби, и о красоте. Анна Шварц видит всё то, что происходит вокруг: смерть, боль, память, утрата. Это тоска её сердца. Музыка из-под её пальцев существует безусловно и рассказывает каждым звуком о чём-то личном. О том, что она не задерживается в одном и том же городе больше шести лет. О том, что она никогда не стареет. О том, что она переживает всех людей, кто помогали ей и любили её. О том, что она отдала бы всё, чтобы услышать в стенах этого театра звуки саксофона. Звук аплодисментов врывается в уши. По мере того, как музыка разливается по залу и заставляет присутствующих благоговейно устремить взгляды к сцене, для неё вокруг всё исчезает. Она закрывает глаза. Святые, сорок седьмой год, середина очередного столетия дышит в спину. Очередного проклятого столетия. Величественное Largo третьей сонаты следом чередуется с фа-минорным «музыкальным моментом» Шуберта, а после «Мелодии» Грига, после которой тишина длится с минуту, она играет собственную мазурку, написанную в оккупации. Она мягко улыбается (по-настоящему, искренне, легко) прежде чем поклониться в последний раз и сойти со сцены, коснувшись хвоста рояля (как бы в знак благодарности и ему тоже). Позже она долго сидит в смежном с залом кабинете, слыша, как расходятся её новые слушатели — они взбудоражено переговариваются, а кто-то заразительно смеётся. — …какая она красавица! А как играет! — …у неё такое чудесное платье! Я о ней не слышала… — …кажется, я точно слышал её игру в филармонии… — …пропустите, что вы тут столпились, а ну кыш отсюда! Через минуту в кабинет пробивается Домбровский. Тот раскраснелся пуще прежнего (опять вино, дуралей, совсем не жалеет своё стариковское сердце), взволнованный — и держащий у груди пышный букет. Галстук сбит. Седые усы контрастируют с красными розами. — Получилось. Один крайне важный чин очень хочет, чтобы на следующей неделе ты сыграла в филармонии. — Как его зовут? — Белкин… Погоди. Нет, как там его… Бельчевский? Ух. О, я не запоминаю половину должностей всех тех, кому мне успевают представить, путаю про себя три-четыре фамилии. Бельч? Она улыбается, стирает яркую помаду с губ платочком и принимает розы. — Последнее вряд ли. Такой фамилии я никогда не слышала. — Какой-то наглый советский офицер. Что думаешь? — Сыграю, — врёт она. На следующей неделе её уже не будет в Гданьске. К тому времени она сменит почти весь гардероб, изменит стрижку и начнёт по-другому красить губы. — Скажи ему, что я сыграю. В нос навязчивым напоминанием ударяет запах роз. — От кого это? — Некто Вальтер. — Вальтер? — прыскает она. — Ты шутишь. В таком месте, в такое-то время? Домбровский пожимает плечами, достав из-за пазухи свою недопитую бутыль мутного вина. — Может, чей-то двойной агент.  — Или шутник.  — По мне так ничего смешного, Анна, — Домбровский делает большой глоток и морщится. — Даже если для нас всё кончилось, надо быть аккуратнее. Враг на каждом шагу. Друг не всегда друг, а враг — не всегда враг. Она знает. Конечно же, она знает. — Спасибо, Анджей. Она крепко обнимает своего старика и всем нутром чувствует, что видит его в последний раз. Дома она ставит букет в высокую вазу, развязывает ленту: ей нравится, когда цветы рассыпаются по ободу по кругу. В комнате стоит запах роз. Несмотря на то что она живёт здесь последние два года, в доме на втором этаже нет уюта, он не обжит и — как всегда — печален. Её собранный чемодан стоит у дверного проёма; в какой-то момент она вспоминает и чертыхается: чёрт, забыла переложить платья из шкафа, и стремглав перемещается в спальню. Да, тёмно-зелёное и светлое, как же она могла забыть. Пока ещё носить их можно: мода в мире меняется быстро, но у неё точно получится оставить эти платья ещё где-то лет на двадцать, в них нет деталей, вычурности, они оба безликие. Как и она сама — Анна-Мария-Агнес-Марго-Диана-Ева — и много кто ещё. На улице орут песни. Вернувшись в гостиную, она чувствует: нет, что-то не так. Чемодан, платья на кушетке, торшер с кисточками, синее блюдо с яблоками на столе, ковёр на полу. Взгляд хаотично бегает по периметру комнаты, но никак не может понять, что же в ней изменилось. Всё на своих местах. С губ слетает вздох пополам с дрожью. Что-то не так. Боже, но что? Голову заполняют ужасающие мысли: кто-то узнал, кто-то нашёл её, кто-то понял, что видел миловидное личико в Штатах двадцать пять лет назад — и почему-то оно не изменилось. Теперь все точно поймут, почему она говорит на десятке языков, эти люди узнают, что… Вдох разрывает тишину гостиной. Цветы. Кажется, она проплакала целый час — вот так, сидя посреди гостиной около чемодана и с платьями в руках. Из вазы торчат голые ветки с шипами. Лепестки — все до единого — цветом крови покрывают круглую столешницу. У неё не получается ни вдохнуть, ни выдохнуть: тело будто с макушки до пят замирает, пропадает голос, взгляд почему-то застилает пелена слёз. Но почему? Совсем недавно розы были живыми. Теперь они мертвые. А у неё никогда — никогда! — не получится вот так безмолвно упасть без чувств посреди гостиной и ощутить в груди последний удар собственного сердца. «…её всю красоту!» С вечерней улицы доносятся голоса мужчин навеселе. Ей показалось? Она не сразу разбирает слова: горланят на несвязном пьяном польском. Встав на ноги, она делает шаг к окну. Ещё один. И ещё. И через секунду в её сердце проворачивается ключик, как в хрупкой танцовщице в штатулке — и жизнь кипит в ней с новой силой, но она не может остановиться, и снова плачет, без остановки, навзрыд, всем телом склонившись над подоконником, ведь сердце болит так, как не болело уже очень давно. «Её я вижу в тех цветках, Её всю красоту! Её я слышу в криках птиц, Ей в воздухе дышу! Та роза, тот тюльпан и смех, Та птица у фонтана, Всё это — боже, боже мой, Мне Джейн напоминало!»

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!