Нулевая слеза: о старых газетах и книгах издалека

7 сентября 2024, 11:42
      — Побудешь вместо отсутствующего лектора? Всего разок! — Говорит она, не скрывая детского восторга.       Вахумана была раковой опухолью в Академии. Бывшие студенты, в лучшем случае, после всего длительного обучения всё-таки занимали ниши счетоводов, уходили работать в бирже Калими или шли честно пропадать в пустыни в поисках «великих» артефактов, что «точно перевернут всю историю древности», старинных глиняных ваз и пытаться сопоставить хронологию бесчисленных князей при Дешретовом дворце. А в худшем… Пытались изобрести новую гипотезу, что могла бы изменить человечество «к лучшему».       Никто не удивится как и отсутствующему лектору на этом даршане, так и очередному преступнику из числа безумных теоретиков социологии и этики. Но чаще этот факультет вовсе оставался необитаемымым и заброшенным, пока, к всеобщему неудивлению, даршан Амурты всё ещё был как бы перенаселён. И, вот, ещё один разок, когда студенты мало того, что учатся не пойми чему, так ещё и не пойми от кого. Буквально «не пойми от кого» — истинного имени того, кого заставляют приходить, иногда из-под палки что-то читать с самого утра для них, не знал никто. И боялись спрашивать.       Она радуется. Знает, что её «просьбу» он не отклонит. Не сможет. Разве что, едва догадывается, что тот мог бы выполнять это спустя рукава.       — Хорошо! Тогда не забудь, что послезавтра ты побудешь в роли оратора. — она кивает и доброжелательно выставляет ручку вперёд, словно готова проводить его лично в тот день или преподнести это «послезавтра» в качестве дешёвого подарка.       «Не забудь, что ты здесь только лишь в роли пленника. Твоя пока единственная настоящая роль», — строго напоминает ему снисходительный голос внутри. Он обращает внимание на эту свою мысль в голове и только потом кивает ей, не отрывая взгляда от её сверкающих глаз. Интересно, подслушала ли она этот голос тоже, опять «совершенно случайно»?       — Тогда вот тебе материалы. Ты такой смышлёный, тебе же не составит труда выучить это всё, да?       Она, не дожидаясь ответа, тут же вытаскивает из пыльных полок какие-то книги и бумажные папки. По крайне мере, их не так много как могло бы. Её зелёные глаза искрятся от счастья, кажется, будто скоро могут быть способны освещать небольшую комнатку, а он смотрит на это лишь с приевшейся маской безразличия, очевидно, не разделяя ни йоты восторга.       Взгляд холодно касается стопочки макулатуры и неопрятных переплётов, но кое-что всё-таки заставляет его приковать своё внимание дольше, чем на пару секунд… Рядом с оставленными ею бумагами один конкретный заголовок заставляет уколоться.       — В таком случае не буду тебе мешать. Подумай ещё раз, к слову, как будет время. В Сумеру даже преступники имеют право на образование. А студентам ты очень даже… Симпатичен. — И улыбается снова, собираясь наконец-таки оставить его.       Если она таким образом надумала ему отомстить — пускай. Может делать, что ей угодно. Её честное право, как победительницы. Он не удивляется тому, что его просят о подобном одолжении и не удивляется тому, что это просят к кануну этого, некогда памятного, дня. Это не то, что она или они должны отмечать. Он тоже вовсе не хотел праздновать. И это не то, что хотелось бы ему праздновать вовсе. Но не будет никакой неожиданности, если она ещё и разболтает об этом всем, заставив того избегать тех, кто делает вид, что рад встречать этот день. Ему нет никакого дела до поздравлений от тех, кого не сможет потрудиться запомнить. Эти люди, по большей части студенты, которым, на самом деле, всё равно, будут натягивать улыбки, будут подходить с какими-то вопросами, которые не будут иметь никакой пользы. Возможно, болванчики просто действительно верят, что у них теперь новый, восходящий лектор и захотят побыстрее выслужиться перед новым лицом…       За пару недель до этого, когда эта девчонка успела покопаться в его воспоминаниях, та очень довольно и уверенно улыбалась, когда переспрашивала, правильно ли узнала его дату создания. А потом словно дразнила, всё докучала до него странным любопытством, в котором не было ни тепла, ни вежливости.       «Был ли тот день твоей датой сотворения? Или это день твоего выхода из павильона?»       «Ты думал когда-нибудь, точная ли это дата? Ты говорил, ты много спал…»       «Пробовал ли ты считать, сколько точно раз ты уже праздновал? Праздновал ли ты хоть раз?»       «А ты был создан сразу, «запущен» в один день, или тебя ещё дорабатывали, уже после того, как ты получил нечто близкое к «сознанию»?»…       Вопросы — подобны тучке скорой мошкары над павшей переспелой дынькой, подобны тропинке муравьёв около павшей медовой капли, подобны стервятникам у скотобойни. От той, чей день рождения праздновался другими пышным шествием и торжеством, даже пока та была ещё взаперти Сурастаны. Даже когда её существование почти отрицалось и пренебрегалось, хотя бы парочка лавок со сладостями была открыта для всех желающих продолжить тихое торжество.       Наконец, на прощание, он просто кивает, не утруждая себя сказать ей хоть бы слово, провожает ледяным взглядом и ждёт ещё несколько секунд, выжидая, пока её след простынет. Оборачивается, и, оставшись один, с безмолвной торжественностью замечает своё полное одиночество в Доме Даэны.       Одним быстрым и злым жестом, призывая ветер, он смахивает на пол то, что было оставлено для него. Кучи листов и книги небрежно валяться, сдутые штормом, и ему нет дела ни до их сохранности, ни до тех, кому это поднимать. А пока те шумно падали, подобно осенним листочкам в порыв резкого холодного ветра, он хватил совершенно другую книгу, оставленную кем-то, видимо, по невнимательности но будто бы специально для него, как аккуратный знак.       Это была тонкая книга. Почти тетрадка. Весь внешний вид, короткий объём и неаккуратная подпись, говорят о том, что её брали в руки студенты очень редко. За ненадобностью. Он читает начало длинного названия и удивляется одному ему: «Анализ и структура основных традиций инадзумской поэзии с эпохи…»       В прошлый раз, когда те два индивидуума пытались раскапывать историю Татарасуны ничего путного из того не вышло. Эти «учёные мужи» едва могли сопоставить факты и только продолжали портить бумагу так, как тем вздумается. А ныне, когда мир забыл его, хочется, чтобы никто не прикасался к тому куску истории, что никто всё равно не сможет пересказать истинно. Один из тех вовсе был писателем и вдоволь приукрашивал на свой вкус и без того полулживую историю. А потом одного из главных актёров кабуки вовсе не стало, будто наконец-то потрудились уничтожить злого онрё, и история у этих двух оказалось перевранной навсегда, пережёванной в смрадной графомании.       Чем на этот раз удивят его эти идиоты? Может, хотя бы насмешат вдоволь? Может быть. А, может быть, только ранят белой ложью сильнее. Но тоска и любопытство были всё-таки сильнее, а пустота в груди желала заполниться хотя бы болью. Это был риск, где даже худший исход был хорош. Он был бы рад и израниться.       Удивительно, что здесь темой взято что-то из литературы. Автор изучал культуру чужой страны с трепетом. Какова редкость тут видеть и такое. Внезапно читающий юноша даже поражается. Автор данного исследования точно не был так глуп как казалось и не так невежественен как большинство тех, что заставляют себя пополнять макулатуру новыми бездарными сочинениями. Словно бы писавший вовсе был, возможно, не отсюда.       Проходит пара минут, лишь немного редких минут когда вдруг можно наблюдать его реально заинтересованным в чём-то среди книг Академии.

      «…Общая картина поэзии, сохраняя свои описательные элементы, чаще всего обращена к природе. Несмотря на простую лексику, речь может идти о чём-то совершенно другом, отвлечённом и незримом. Истинный смысл стихотворений скрыт между строк… Приведём пример: автор хокку может с восторженной нежностью обращаться к румяной вишне, но иметь в виду под этим свою тоску по любимому человеку. Соответственно, прямого упоминания любви ни в одной из строк не будет…»

      Проще отыскать драгоценную жеоду на берегу каменистой городской речушки, чем заметить, как взгляд человека в шляпе становится мягче тут, в этих бледных стенах. Но какой-то случайный ключик к его сердцу был уже найден. Доселе, он никогда не думал, что будет вдруг проникаться чужими хокку, размышлять над этими маленькими стишками.

      «По данному примеру, так можно увидеть аллегорию на разлуку в красных кленовых листьях, … узреть надвигающуюся бурю в фиолетовых соцветиях… Или проникнуться каким-то душевным равновесием в пейзажах светящихся в ночи побережий.»

      Его давно не было там, где берут начало такие образы. Как только тот получил гнозис, обжигающий его руки заточёнными внутри молниями, тот на радостях не успел попрощаться с родиной, уехал совсем скоро почти без сожалений, мысленно кинув несколько колкостей в сторону Сёгуна. Тогда он думал, что впредь будет счастлив с сердцем бога и в тот день он был как пьян от радости, когда туманные берега Инадузмы удалялись прочь, а в его руках было то, за чем он гонялся всё своё долгое существование.       Как и говорил автор, в час его разлуки в Рито сыпался снегопадом красный клён…       И стоило автору упомянуть об огоньках на берегу, как перед глазами вспыхнул ещё мирный берег Татарасуны, полный синих звёздных крапинок, люминесцентного планктона качающегося по волнам к белым пескам. Он так давно этого не видел — так давно, что будто бы забыл, никогда не забывая по-настоящему. Но где-то в глубине сознания всегда оставался образ необыкновенного свечения моря в длинные сумрачные дни. Он ведь в далёком прошлом часто убегал по ночам куда-то ближе к берегу, любоваться видами под крутыми склонами, когда занять себя было нечем, когда не хотелось спать. Смотреть, как много лживых звёздочек трепетали у босых ног.…

      «Даже самые простые и наивные эпитеты могут служить инструментами для достижения недосказанности и непосредственности. Небольшая словесная картинка обычно представляет из себя только одно мгновение, моментальное и мимолётное впечатление от чего-то.»

      «Наблюдается уникальная локальная тенденция через образы сохранять сезонность, как фон для мыслей. Почти всегда есть тонкие описания времён года, будь то деревья в цвету или снег на замёрзшем пруду…»

      Алые листья, розовые, пурпурные, тёмно-фиолетовые. Даже обычная зелёная листва, казалось бы, отливала не то лунным серебром, не то потаённой лазурью. На его родине всегда было много оттенков. Ещё даже помнил, как его старую чёрно-красную шляпу приходилось всё время отряхивать от сырых кленовых листьев или от мелкой сакуры, и он чертыхался каждый раз. А снег выпадает в Инадзуме, когда приходит для того сезон, но как грустно то, что он похож белый остывающий пепел…       Он снова отдалённо вспоминает множество образов. И каждый из этих образом был разноцветным. Рито окрасился в алый, Лес Тиндзю сиял синим туманом, волшебным и потусторонним. Он помнит как крохотный остров Амаканэ утопал в розовых и в рыжих огоньках, нежная жёлтая трава украдкой росла возле ущелья Мусодзин, словно выжженная солнцем, погибшая при ненастном небе… У костей бога-змея всегда сияло каким-то новым, более тёплым пурпуром, нежели сияла сама фиолетовая столица у Теншукаку. Остров Сэйрай, весь лиловый, мрачный и штормящий, мог хвастаться на рассветах и закатах золотом и багрянцем… Даже когда его, и сотню лет назад, и совсем недавно, переполняло ненавистью ко всему, ко всей Инадзуме, пейзажи всегда оставляли на нём какое-то впечатление, заставляя хоть на пару минут приковать к себе взгляд, уносили словно бы в иной мир. И впечатление было яркое. На контрастах с мрачными ночами, в Инадзуме всегда где-то маячили чудесные огоньки. Как далеко это всё, скрыто за долгим морем… Какая комедия — он действительно так сильно ностальгирует по тем землям, что некогда так ревностно и так гневно клялся уничтожить? Он действительно скучает по тем берегам или окончательно отчаялся взаперти?       …Выйди он сейчас на улицу — не увидит ничего кроме зелёного шума, ничего необычнее тамарисковых пальм и причудливой пустынной растительности, где органика приобретала самые странные формы, почти уродливые, чтобы выжить. Что говорить, если даже яркое солнце круглый год не делает здешние леса такими же яркими, как он помнил на той земле за большой водой? И лето, и зима тут одинаково душные, одинаково зелены. Душно, словно бы сама кожа стала толстой шубой, даже для его превосходного тела, что могло мирно терпеть перепады температур. Может быть, на нём не было цепей буквально, но он всё ещё пленник, что потерян тут, в незнакомом месте. И он вообще не уверен, что местные персики зайтун будут слаще фиалковых дынь из Конды или снежнайских ватрушек.       Когда он заканчивает читать, его ладонь невесомо и аккуратно ложится на пожелтевшую бумагу, почти нежно и щекотно трогает одними кончиками пальцев. Глаза не отрываются от последней проставленной в трактате точки, словно бы мягкая страница могла превратиться в тёплое окошко в далёкий и давно ушедший мирок, за который хочется схватиться и не отпускать, не разжимать пальцев… В такие моменты он даже начинал понимать мотивы его матери — уйти бы в неизменный мир от бренного и пойти бы дальше притворяться, что изменения не замечены и не принесли никакой боли. Только вот, он не умел талантливо врать ни себе, ни другим, как бы ни хотелось.       Да и сейчас, в такую редкую минуту, даже хотелось, чтобы что-то внутри наконец-то разболелось, лишь бы не оставалось безмолвным, лишь бы не дрожало в жестоком ожидании. Плевать если это то, что люди полюбили брезгливо называть «слабостью».       Его фигура была неподвижна. Через какое-то время он вовсе понял, что слишком долго сидит над раскрытой книгой и смотрит куда-то сквозь неё, словно бы весь мир вокруг вдруг перестал существовать и ничего нет кроме этих чёрных букв, уже едва читаемых. Он вздыхает. Медленно отмахивается от волны вернувшихся к нему образов. И когда он проглатывает какую-то колючую проволоку, застрявшую в его гортани, позволяет себе поморгать больше, чем надо, когда готовится покинуть всю эту пыльную библиотеку и пойти найти себе место посидеть подальше от всех, в тени, как замечает, что в книге была закладка из сложенной газеты. Он снова передумал уходить. Что-то будто бы не отпускало его и звало за собой по имени. И он шёл следом…       Любопытство снова берёт верх, он аккуратно разворачивает эту газету и рассматривает небольшую вырезку перед собой. Газета была старой. От тех времён, когда Ли Юэ чуть не затопило, а Сакоку не был отменён… И такая газета кажется ему любопытнее любой другой, более свежей.       Тут «Паровая птица» рассказывает и о каком-то загадочном случае на Драконьем Хребте, где, по-слухам, растёт странная попрыгунья, возникшая после небольшого оползня. Далее реклама от странного торговца, обменивающего хлам на цветные стекляшки в Мондштадте… Осиал был описан какой-то могучей силой, щупальцами из воды. Ему было посвящено больше всего текста, под которым выражены краткие соболезнования, по поводу уничтожения парящего дома какой-то там богачки. А следом осторожное упоминание: «Цисин подозревают в случившемся происшествии Предвестника Фатуи, коварного мастера оружия, но воздерживаются от прямых комментариев и обвинений…»       Он вдруг прищуривается на этих словах, перечитывает ещё раз и, наверное, впервые за этот гнусный, вечер усмехается, двигая на миг уголком губ, сразу понимая, о ком речь. Чайльд! Это он-то «коварный»? И это ваш «мастер оружия», ха? Да он едва лук научился держать, и, наверное, до сих пор стреляет как попало! И Цисин явно не видели его в деле с булавой — абсолютно неуклюжее зрелище. Сам его внешний вид не сочетался с тем, чтобы носить при себе дубины да клейморы, хотя рыжик и с ней ещё способен хлопнуть кого-то, особенно из сошек Цисин. Так рассуждая, ему даже захотелось бы освежить в памяти, просто так, забавы ради, а как сильно сейчас у него валятся из рук стрелы? Он помнил, как смотрел на тренировку Чайльда и бросил тому в насмешку что-то про то, чтобы начинал учитЬся на арбалетах хиличурлов, и смеялся над его надутым, обиженным лицом. Сейчас же он никогда бы не вздумал, что будет скучать по чужим глупым попыткам тянуть тетиву.       Он снова беззвучно посмеялся над чужой заметкой, не разжимая неподвижных губ, тихо промыча, а потом что-то кольнуло его внутри. Ничто похожего на смех или улыбку не вырывается. А внутри опять колется, подобно шерстяному свитеру, и будто бы стучит. Интересно стало, а сейчас у него есть хоть какой-то прогресс или он до сих пор позорится и одним своим присутствием понижает компетентность Фатуи в вопросах ведения боя? Кто знает, ведь даже Тарталья далеко не безнадёжен. Он почти свободно бродит по Тейвату, совершенствуясь, и где следов проблем от него только ни было. Пользуясь положением, Чайльд был почти везде, раскован… Рыжий точно не сидит затворником как Сандроне и явно в вопросах создания проблем удачливее Синьоры. А остальные… Перуэр, наверное, всё также приводит тех троих юнцов погулять у Заполярного? А Капитано всё также печёт блины, да? Он бьётся об заклад, что тот до сих пор делает лучшие блины в Снежной и, пусть иногда и навязчиво, но приглашает других на них в свободный час. Когда-то, его это раздражало безумно, до нервного тика и гневной брани. А ещё его раздражало как Делец говорит сам с собой, отсчитывая мору, его злили клоны Дотторе. Или Субретка, которая всё говорит непонятными афоризмами, заставляя того смущаться и хмуриться в недоверии. Он отчитывал бездарных болванов из его отряда со всей нужной строгостью и со всей нужной безжалостностью, грозился испепелить новобранцев. В какие-то минуты даже план Царицы казался наивной глупостью, полной безнадёжного идеализма, а Пьеро порой считал молчаливым безумцем… Но он всегда приходил, когда его звали на застолья, чуть ли не первым, даже если не собирался брать ни крошки со стола. Почти забыл, что приходил, хмурился, но был гостем. А тогда, когда ему выпал шанс выслеживать Люмин, известную им прежде всего как живую угрозу, нанёсшую крупный ущерб их отрядам и агентам, он, в какой-то момент, чувствовал себя так, будто бы мог совершить возмездие, в том числе и за всех тех, неизвестных ему застрельщиков и офицеров. Месть — она ощущалась приятно. Ещё приятнее была её внезапная праведность. Он не верил в себя, в этот странный порыв, отрицал его, но он правда чувствовал некоторую странную общность, которую в последний раз чувствовал больше сотни лет назад, в своём «детстве», с жителями Татары… Что-то важное осталось за спиной. И ему страшно обернутся, протянуть в прошлое руки. Достоин ли тот в принципе оборачиваться? Достоин ли даже вспоминать нечто такое, возвращаться мыслями?       «Ты уже сжёг мосты.» — Горько промычит внутренний голос, будто тяжело напевая.       Всё. На этом он потерялся в мыслях, слишком сильно. Лабиринт собственных переживаний дал ему вдохнуть по-новому каким-то морозным воздухом, освежившим воспоминания — слишком долго он отрицал эти размышления у себя. И даже кажется, что вот-вот метель ударит в сизо-зелёный купол на огромном дереве длинным, ноющим порывом, а температура беспощадно упадёт на пару градусов. Холод вот-вот проберётся под одежду, окропит мурашками… Но нет. Всё ещё тепло, свинцово тяжело, пахнет книжной пылью и откуда-то с улицы иногла несёт пряностями да розами.       Новый долгий вдох.       Он смотрит на скомканный кусок газеты, снова на чью-то работу о хокку и крепко-крепко жмурится, гневно и медленно отодвигая от себя прочь локтём.       Книги нельзя портить влагой — она заметит.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!