1.8 глава
11 марта 2021, 07:04 В дверь постучали. Освальд мигом подскочил с кровати и мельком посмотрел в зеркало, заканчивая застегивать пуговицы пиджака. Он почесал подбородок, на котором успела выступить едва заметная щетина, и разочарованно вздохнул. После всего, что случилось за вчерашний день, хотелось выспаться, отлежаться в постели и привести себя в полный порядок, а затем навестить Элизабет, а не подрываться в самую рань.
Раз девушка дала свой адрес, значит, не прийти — себя дураком выставить.
Стук раздался настойчивей, и Освальд схватил с тумбочки кошелек и распахнул дверь. На пороге его ждал Шон, бледный, как тогда в лагере Нолана, и удивительно опрятный: с бабочкой и накрахмаленным воротником на шее. В руке он сжимал письмо с аккуратно выведенной подписью: «Шон Лонгер Первый». Шон нервно сглотнул, потупил голову в пол и пробормотал:
— В дороге объясню.
Скорбь в голосе Шона тронула Освальда, задела, словно острое лезвие, коснувшееся кожи — кольнула самым острием, поддела слегка. Это Освальд принимал за сочувствие — то неприятное, но не больное чувство, прохладу внутри, чуть давящую на сердце.
Шон махнул рукой и, опираясь на новенькую трость, зашагал к лестнице. Освальд двинулся позади, позволив себе погрузиться в до странности сентиментальные мысли. Ему казалось, что за годы работы, состоящей из сплошных убийств, он вконец потерял способность к состраданию. Убивая, он старался не думать о том, с какими людьми сталкивался. Главное — они были преступниками, которых требовалось взять живыми или мертвыми. Эти люди и так подписали себе смертный приговор, когда пошли против закона, поэтому жалеть их не имело смысла. Так, с годами закалившись, он стал все меньше и меньше сочувствовать. Чего стоила только ситуация, когда при нем старый шериф узнал о смерти друга — тогда Освальд чувствовал лишь неловкость и смущение.
Трудно понять, что чувствует человек, только испытавший утрату, даже если сам когда-то терял близкого. Боль Шона казалась Освальду бесконечно далекой, представлялась смутно и лишь в одном была понятна — в том, что она смерть как сильна. Так же Освальд помнил и моменты, когда ушли его отец и мать — неясно, но остро.
Освальд и Шон неторопливым размеренным шагом шли к станции. Народу на улицах было немного — мало кто еще проснулся. Но тишина, висевшая в воздухе, будто говорила, что что-то не так. Освальд долго не мог сообразить, что именно, но, когда вместе с Шоном сел в экипаж, понял: из салуна не доносилась музыка.
— Знаешь, — отстраненно произнес Шон, — уныло все как-то.
— Угу.
Он вынул из сумки флягу и, как показалось Освальду, одним глотком выпил не меньше половины.
— Там вода, — сказал Шон, словно оправдываясь. — Я сегодня ни капли спиртного не выпил. Мой отец пойло любит так же, как негров. Он за сухой закон, я говорил.
Шон долго молчал. Сидел с закрытыми глазами, обессиленно откинувшись на спинку сидения, и держал письмо между пальцев, почти не помявшееся. Время тянулось мучительно медленно, а в какой-то момент и вовсе будто остановилось — звуки стихли в момент, и только вид из окна менялся. Ажурных балконов становилось все меньше, а нищих у дороги только прибавлялось, и вскоре каждого встречного с легкостью можно было принять за бедняка. Отличались горожане мало чем: брюки все в пятнах, шляпы измяты, если вообще имелись; бритых лиц не находилось. Просящие милостыню мало чем отличались от тех торопливых, что мелькали тут и там у переулков, ускользая из виду так скоро, что едва удавалось разглядеть грязь на ботинках и заплаты на рукавах. Освальд зашторил окно.
Шон внезапно наклонился, оперся локтями о колени и закрыл лицо руками. Освальд, не дрогнув, отвернулся.
***
Кучер остановил дилижанс. Шон вздрогнул и положил руку туда, где должен был располагаться револьвер, и, обнаружив, что кобуры на поясе нет, выбрался из экипажа. Освальд вышел следом и оглядел арку ворот и белокаменный особняк с балконом на фасаде, располагавшийся вдали. Не знай Освальд, к кому прибыл, он б с легкой руки принял дом за губернаторский. На веранде показался лакей в белом сюртуке и заторопился к воротам. Шон достал из сумки помятую купюру, отдал кучеру и произнес понуро: — Через три часа будьте здесь. Кучер почесал заросший подбородок и покорно пророкотал: — Есть, сэр. Он взял деньги и ударил лошадей поводьями. Лакей тактично выждал, когда Освальд и Шон проводят взглядом карету, и начал вежливо, доброжелательно: — Здравствуйте, мистер Лонгер. Здравствуйте мистер… — он замялся. — Уоррен. — Мистер Уоррен, очень приятно, — лакей пожал руку сначала Шону, а затем и Освальду. — Мистер Лонгер, должно быть, вы меня помните. Меня зовут Энди. — Да, помню, — нетерпеливо отозвался Шон. — Прошу за мной, джентльмены. Я провожу вас к господину Лонгеру. Энди сделал пригласительный жест и вместе с гостями зашагал к поместью. По обе стороны протоптанной дороги скатывались с возвышения просторные поля, засаженные хлопком (как рассказал Энди); за ними виднелись постройки, которые Освальд принял за конюшни и каретники; ближе к особняку расположились дома для работников, совсем маленькие и с виду такие тесные, что Освальд не сразу поверил, что там правда могут жить больше одного человека, причем довольно привередливого и аскетичного. А сбоку от особняка аллеями тянулись цветущие кусты и клумбы, которыми Освальд, может быть, и восхитился бы, если б до того не видел богачей. Однако что бросилось в глаза моментально, так это темнокожий садовник, с беспечным видом похаживающий меж двух рядов цветов, — единственный негр, которого заметил Освальд. — Господин Лонгер негров на дух не выносит и на работу не принимает, но ради этого сделал исключение, — услужливо пояснил лакей. — Почему же так? — Господин своих причуд не объясняет. Шон окинул дом холодным взглядом и сильнее оперся на трость, а когда Энди отворил дверь, дрогнул и закусил губу, и пальцы его тревожно застучали по рукояти трости. Он с некоторой боязливостью заглянул внутрь, вдохнул и сделал большой шаг через порог. С высоких потолков свисали кованые люстры, словно в старинном готическом замке, хотя больше ничего о готике не напоминало. Свет ослепительным потоком лился через широкие окна, падал на ничем не примечательные комоды и стеллажи, которые могли бы быть в любой монтэнвильской квартире, и бликами отражался от картин. Энди, словно учуяв интерес Освальда, замедлил шаг, а однажды и вовсе остановился у одного особо зрелищного полотна, весь гордый, словно он сам был хозяином этой коллекции. Шеренги солдат с ружьями, выставленными вперед, застыли в ожидании приказа командира, замершего со вскинутой рукой и разъяренным лицом. Навстречу им гнались всадники, обнажив сабли. Пули настигали лошадей, и взбудораженные битвой животные падали, и раны краснели на их шеях. Следом за ними сваливались и кавалеристы. Одни — отчаянно прижимаясь к коням, другие — безвольно сваливаясь, а третьи неподвижно лежали на земле с саблей, положенной на грудь, и оставшейся в стремени ногой. Некоторых пуля сражала на бегу, и они, как куклы, волочились вслед за лошадьми. Просторный луг сплошь заполнили трупы солдат и туши коней, но всадникам не виделось конца. Серая громада тянулась от самого горизонта, и, приглядевшись, Освальд различил в ней и свирепые лица, и морды коней с пеной у рта. В углу картины, у самого потолка, на холме высилась крепость. — Господин Лонгер думал выделить под эту картину, — зашептал, хвастаясь, Энди, — отдельный зал, но болезнь помешала. — Такой картине место в картинной галерее. — Вы не поверите, сколько господин Лонгер заплатил, чтобы оттуда ее выкупить. За стеклянной витриной пылился карабин тех времен, вычищенный до ослепительного блеска, будто в музее, и сабля, сразу за углом — раскрашенная фотография кавалериста, положившего ружье на плечо и позирующего рядом с конем. Но чуть дальше на стенах стройными рядами замелькали пожелтевшие, выцветшие листы в рамках. Приглядевшись, Освальд выцепил на одном из таких два слова: «…о помиловании…». Энди повел Освальда и Шона по коридору, затем повернул и проводил до крайней двери. Лакей поднял руку, чтобы постучать, но вдруг остановился и прислушался. Звучал хриплый голос, а за ним — женский, высокий и, как показалось Освальду, подавно севший. —…подумать только — самый богатый человек штата!.. Энди улыбнулся и постучал. Разговор затих. Лакей открыл дверь и пропустил вперед Шона. Освальд остался у него за спиной. В кровати лежал худой старик, нездоровая бледность которого была заметна с первого беглого взгляда, а рядом с ним на табуретке сидела девушка в простом светло-синем платье. Она тут же встала, но, увидев в проеме Энди, с облегчением выдохнула и обратилась к отцу Шона: — Господин Лонгер, мне уйти? — Да. Спасибо, Дейзи. Девушка засеменила к двери, покраснев при виде Энди. Шон словно окаменел. Сын смотрел на отца, приподнявшегося с подушки, а отец — на стоящего в дверях сына. Старый Лонгер захлопал глазами и вытянул голову, и его строгое лицо разгладилось. Румянец вспыхнул и сразу погас. Губы старика дрогнули, скривились, словно их свело, и, наконец, расплылись в дрожащей улыбке. — Все-таки приехал, — произнес Лонгер-старший и поставил босые ноги на пол. Он скинул с себя одеяло и попытался подняться, опираясь на кровать. Шон тут же бросился к отцу, передвигаясь так ловко и быстро, что Освальд на мгновение забыл, что его друг — хромой, и помог сесть обратно. — Лучше посиди. А еще лучше — полежи. Разве Дейзи не говорила? — Я еще могу ходить, сын, — с легким укором произнес Лонгер-старший и со вздохом улегся обратно. Шон Лонгер Первый, несмотря на уверенность в собственных силах, и вправду выглядел истощенным: глубоко посаженные глаза, обвисшие седые усы, тонкие руки и ноги, четко очерченные скулы… Но глаза горели юношеской живостью и запалом, голос, хоть и хриплый, звучал ровно и уверенно, да и голову Лонгер держал высоко, под стать аристократу. — Может, представишь мне своего друга? — А, да. Ну вот, это Освальд Уоррен. Освальд, это мой отец, Шон Лонгер Первый. Хватка Лонгера-старшего оказалась куда сильнее, чем ожидал Освальд. Старик стиснул его руку так, что чуть ноги не подкосились, однако Освальд устоял и ответил тем же — не уступил. — Вы же метко стреляете, мистер Уоррен? — Да, сэр, метко. — В армии вам бы были рады. Тогда нам не хватило твердых рук. Вам понравился дом? Поверите ли вы, если я скажу, что заложили его почти век назад? Я здесь родился. — Лонгер-старший сжал край одеяла. — Отец повелел устроить здесь плантацию, а когда его не стало, за хлопком стал следить я. Когда началась война, я выращивал столько хлопка, сколько и сейчас. Я бы мог продавать хлопок армии Юга, но я поставил каменные стены вокруг и пошел на войну. И знаете, с кем я воевал бок о бок? — Шон Лонгер Первый резко подался вперед и пошатнулся, едва не свалившись с кровати, но его вовремя поддержали и насилу уложили на подушку. — С сыновьями фермеров, которые на мой хлопок смотрели с завистью. Они держали в руках вилы, не ружья, не сабли… — Отец… — Что, сын? — Лонгер-старший мгновенно смягчился, будто огорчился, и с искренней досадой спросил: — Думаешь, что гость не хочет меня послушать? — Сэр, продолжайте, — успокоил его Освальд. Шон опустил голову и поводил здоровой ногой по паркету. — Можете считать, что это исповедь. Война — мой главный грех, как мне кажется. Однако без нее я бы не был Шоном Лонгером. Хотя на войну я ступил уже сорокалетним — половина жизни, считайте, минула. Плантацию я отдал на управление брату и ушел офицером на войну, а когда вернулся, то понял, что мы здесь больше не нужны. Ни я, ни брат, ни жена с детьми. Негры ушли. Мистер Уоррен, подумайте только, — Лонгер-старший приподнялся на локтях, — они называли меня хозяином, рыдали, припав к моим ногам, сами сознавались в том, что украли кусочек мыла или расческу у моей жены. Я их за это не наказывал. Я просил отдать мне украденное — и они отдавали. Но скоро воровали вновь, и брал в руки плеть и бил их по спине, пока они не начинали визжать от боли, но почему-то они сдерживались. Стискивали зубы и не осмеливались даже всхлипнуть, хотя извивались от боли, как пойманные за хвост змеи. И только я слышал крик, я переставал. Они бросались мне в ноги, целовали ботинки, клялись в верности и только тогда переставали красть. И только один негр вскрикнул сразу — и я отбросил плеть сразу. Они меня любили всегда, даже отроком. Тогда я их тоже любил. Да и потом, скажу я, но только когда они работали. Не крали, не пытались бежать, только выращивали мой хлопок, убирали дом. И я их ненавидел, когда они лежали под моими ногами с голыми спинами, исполосанными ударами плети. Шон Лонгер Первый осекся и перевел дыхание. И прежде чем снова заговорить, он дышал долго, то тонкими струйками втягивая воздух, но остервенело хватая ртом. Шон поставил трость к кровати отца и сел у его ног, качая головой, и, когда Лонгер-старший отдышался, спросил: — Ты будешь слушать дальше? — Да, — спокойно и холодно ответил Освальд. — Только позволите ли, сэр, присесть? — Конечно, мистер Уоррен, — сказал Лонгер-старший и позвонил в колокольчик на прикроватном столике. Слуга вошел в комнату, выпрямился, выслушал господина Лонгера и воротился со стулом. Освальд, не благодаря его, сел, поправил пиджак и кивнул. — Я ценил трудолюбие. Не только их трудолюбие, но трудолюбие в целом. На самом деле, негры не трудолюбивее нас, белых. Но в чем они превосходят нас в стократ, так это в покорности — рабской покорности. Они лгут, как и все люди, работают, как и все люди, но в покорности им равных нет. Это единственная раса, которая сама бросается под ноги — любит бросаться под ноги. И за это я их ненавидел. Я ненавидел рабство, только понял это слишком поздно, когда они от меня ушли. Я на дух не переношу рабов. В ваших глазах читается вопрос, мистер Уоррен, — с хозяйской гостеприимностью обратился к нему старик, словно до этого только и делал, что любезничал с ним. — А как же тот негр, сэр? — Да, мой садовник. — Лонгер-старший удовлетворенно качнул головой. — Он не раб. Он слуга, как и все остальные. Снова вижу вопрос, мистер Уоррен, и знаю, какой именно. Слуги не покорны. Если хоть немного сбавить им зарплату, они вмиг уйдут. Но они не унижаются, как рабы, и им не нужна плеть, как рабам. — Однако вы ведь занимались не только выращиванием хлопка, не так ли? — тактично переменил тему Освальд. — О вас я слышал несколько иное. — Он про адвокатство твое, — тихо пояснил Шон, и недоумение с лица Лонгера-старшего пропало без следа. — Люблю подкованность собеседника, — сказал он, будто не слышал слова сына. — Я помню точный день, когда я получил лицензию адвоката. Как сейчас помню: я произношу присягу, звучат аплодисменты, мне пожимает руку окружной судья… Потом мы идем к нему в кабинет. Он меня наставляет, говорит, что ценит мою тягу к справедливости… И вместе с кружкой кофе ему приносят газету. И знаете что? Он кружку, — Лонгер-старший весь затрясся от смеха, — прямо на Библию уронил, на которой я присягу давал. Потом повернул газету ко мне и почти прокричал: «Бывает же!». Я читаю: «Смерть президента Гаррисона». И вот я двадцать лет проработал адвокатом, создал свою фирму, меня прочили в судьи… Но после войны судили уже меня. Я мог потерять все, что нажил потом и кровью, но за меня вступились мои партнеры с севера. Сейчас моя память совсем плоха, но название из фирмы я унесу с собой в могилу. Это «Галлоуэй, Тейлор и Галлоуэй», штат Массачусетс. Мы потом еще сотрудничали, а в связи… — Лонгер-старший тяжко вздохнул и лег на подушку, подтянув одеяло. — В связи с моей неспособностью руководить делами фирмы они предложили ее купить, и я согласился. Сумма была солидная, и к тому же мне обещали ежегодно выплачивать определенный процент. Договор был подписан три года назад, — Лонгер-старший повернулся к Шону, — и истечет через пятнадцать лет. Когда я умру, деньги будет получать мой наследник. Шон напустил равнодушный вид и продолжил глядеть в пол, однако от глаза Освальда не скрылось то, как бешено его пальцы затеребили рукоять трости. — Мистер Уоррен, — произнес Лонгер-старший, словно молил, — я вижу, что вам надоело меня слушать, но останьтесь еще ненадолго. Шон захотел было возразить, но спокойный соглашающийся взгляд Освальда его остановил. — Что же вы хотите сказать? — Сейчас я буду говорить о том, что обязано вас заинтересовать. Я не хочу, чтобы вы стояли за дверью и подслушивали. Лучше слушайте так. Хотя говорить я буду с Шоном. Сын мой, — сказал он по-отечески нежно и вмиг закашлялся, словно подавился. — У тебя наверняка возник вопрос, почему наследник именно ты. Отвечай честно, не стесняйся мистера Уоррена. Это так? — Да, — сухо произнес Шон. — Выглядишь ты так, словно только из окопов вылез. Щекам твоим недостает бритвы, а карману — денег. И ты младший сын. Я тебя не жалею, Шон. Ты сам выбрал этот путь. Но я с самого детства видел в тебе жилку дельца, как и в твоем дяде. Помнишь его? — Шон задумался и помотал головой. — Да, точно. Ты совсем маленький был, когда его не стало. Но как необычайно сложились ваши жизни… Порой кажется, что ты его копия. Когда я к нему обратился, он был беден, и ты едва ли можешь вообразить ту нищету в которой он жил. Я самолично наведался к нему, в крохотную сен-валлейскую квартиру, и видел, как его осунувшееся лицо просветлело, когда я пригласил его на плантацию… Он был хорошим управляющим. И я верю, что это получится и у тебя. У тебя будет достаточно денег — так воспользуйся ими с умом. Шон не дрогнул ни единым мускулом лица. Ладонь покойно лежала на трости. Он казался статуей, застывшей в одной позе с остекленевшими, неподвижными глазами, с мраморно-белой кожей, кой-где отливающей синим, чугунным оттенком. Словно ненастоящей, искусственной была его щетина, его одежда, трость, и подвинуть Шона можно было только ударом молота, этим же его разрушив, разбив на осколки. Отдельно друг от друга упадут руки, ноги, туловище, трость и голова — но только глаза не сменят выражения, останутся мраморными. Не отворачиваясь от отца, Шон сказал: — Можешь выйти ненадолго, Освальд? Освальд сдержанно кивнул и без спешки вышел, а когда захлопнулась дверь, тяжело и шумно вздохнул. Напротив него, в рамке, висел пожелтевший лист бумаги с крупно напечатанными словами: «О помиловании». Дальше значилось имя Шона Лонгера Первого. Из комнаты напротив вышла Дейзи, мило посмеиваясь, и едва не натолкнулась на Освальда. Коротким «мисс» он обратил на себя внимание, и Дейзи отпрянула и прикрыла рот рукой, сдержав крик. Суетливо она закрыла дверь и виновато произнесла: — Я думала, вы внутри, сэр. У господина Лонгера. — Решил, что лучше не мешать мистеру Лонгеру беседовать со своим сыном, мисс. — Господин Лонгер очень много говорил о нем, прежде чем написать письмо. Когда он сказал принести бумагу и ручку, у меня уже голова кружилась. — Вы его сиделка, мисс? — Да, сэр. — Право, мистер Лонгер очень разговорчив. — Да, сэр. — Дейзи стала буравить взглядом пол. — Он рассказывал вам свою биографию? — Так и было, мисс. — Он столько раз мне ее рассказывал, как в первый раз… Но, как я знаю, раньше он таким не был. — Правда? — сказал Освальд, видя, как смутилась Дейзи, и она забормотала: — Нет, это неправильно, я не должна говорить об этом, извините, сэр, — и упорхнула от Освальда скорее, чем он ее окликнул, и стремительно исчезла за углом. Вскоре из комнаты выглянул Шон и подозвал Освальда. Лонгер-старший сидел на кровати, опираясь на старую и изношенную трость. Он стиснул зубы, зажмурил глаза и с большими усилиями встал, и ноги его сразу подкосились. Шон Лонгер Первый медленно заковылял, тяжело шаркая, к портрету рыжеволосой кареглазой женщины — судя нежной тоске, отражающейся во взгляде Шона, его матери. Лонгер-старший взял свободной рукой раму портрета и сдвинул ее в сторону, приоткрывая тайник. Что-то мелко зазвенело и зашуршало, словно монеты и купюры, заскрежетало железо. Старик почти что по пояс просунулся в тайник, все собой закрывая, долго шарил внутри и в один миг негромко выругался. На белых щеках Шона загорелся румянец. Лонгер-старший развернулся, держа в руке бутылку виски. — Отец, — нервно засмеявшись, произнес Шон. — Ты серьезно? — Да, сын. Возьми из сейфа три бокала и поставь их на тумбу, — совершенно невозмутимо ответил старик и двинулся обратно к кровати. Шон растерянно посмотрел на отца, но послушался, поставив бокалы на тумбочку. Господин Лонгер откупорил бутылку и разлил виски по бокалам, и пусть лицо оставалось сдержанным и непроницаемым, увлажнившиеся глаза выдавали его с головой. Он взял бокал и кисло улыбнулся. — Только не говорите Дейзи. Мне запрещено пить. Только вода и какие-то настойки… Интересно, как на вкус эта… В полном молчании мужчины подняли бокалы и сделали по глотку. Лонгер-старший поморщился: — Дрянь, — и отпил еще.***
Мерно покачивалась за спиной Освальда вывеска «Добро пожаловать в Монтэнвиль», а чуть дальше пылал вечерними огнями и сам город, словно громадным, необузданным пламенем отражаясь в Гринлайте. В салуне наверняка стоял привычный гвалт, из ресторана доносилась мирная музыка, в театре зал взрывался аплодисментами и актеры выходили на прощальный поклон. Но все это было позади. На дороге, недалеко от вывески, одиноко стоял дом Элизабет Фриман, особняком от шумного Монтэнвиля, будто в другом мире. На мили вокруг простерлась безлесная долина, окаймленная густой, непроглядной чащей, зеленеющей вдали. А вдоль Гринлайта прямой линией тянулась дорога к Картенфурту, очертания которого отсюда было не разглядеть даже в самую ясную погоду. В незашторенном окне показался силуэт Элизабет, склонившейся над чем-то, что оказалось кастрюлей. Освальд постоял недолго на пороге и постучал в тонкую дверь, и копошение внутри вмиг прекратилось. Раздались шаги, и дверь приоткрылась. — Мисс Фриман? — Добрый вечер, Освальд. Заходи, не стой на пороге, не чужой же. Элизабет кокетливо поправила убранные назад волосы и накинула на белое домашнее платье накидку, в спешке оглядываясь, будто хотела найти хоть один изъян в совершенном порядке дома. Однако ни ей, ни Освальду этого не удалось. Все было на своих местах, на радость самому привередливому глазу, и поневоле на ум приходила запущенная квартирка Шона с окурками, разбросанными по полу, и стоящими тут и там ружьями. — А у тебя тут мило. Элизабет не ответила. Она взяла за руку Освальда, взглянув ему прямо в глаза влюбленно, не смущаясь вовсе, но точно не так, как остальные девушки, с которыми знакомился Освальд. Никакой страсти, пеленой застилающей глаза, пьянящей взгляд и разум, ни даже подобия возбуждения. Элизабет смотрела светло, чисто и так уверенно, что не допускалось и мысли, что это лишь стремительный порыв. Губы девушки дрогнули. Она, казалось, хотела что-то сказать, но не решалась нарушить повисшую тишину. Возможно, хотела позвать на кухню, ведь она как раз кое-что приготовила, или хотела рассказать о том, как скучала по нему, спросить, как прошло то дело с Ноланом, но не сумела. Освальд подался вперед и коснулся мягких женских губ. Элизабет застыла от неожиданности, хотя — Освальд мог поклясться — она только этого и ждала. Еще пару мгновений она простояла, будто окаменевшая, а затем обвила руками шею Освальда. Он приобнял ее за талию, с наслаждением растягивая поцелуй. Щеки девушки покраснели, тело пробила мелкая, почти незаметная дрожь, но Элизабет только плотнее прижималась к Освальду, сильнее обхватывала руками шею. Какая-то мелкая, совершенно далекая мысль зашевелилась в глубине сознания Освальда и каждый раз ускользала, когда он пытался ее поймать. Прикрыв веки, Освальд вдруг вспомнил тех, кого точно так же целовал, так же властно держал за талию, охваченный порывом и словно им заражающий; как неожиданный, готовый быть отвергнутым поцелуй становился пылким и сладким. Но что бы ему ни вспоминалось, Элизабет чувствовалась другой. Она дрожала не как остальные, жалась к Освальду нежнее, но крепче других девушек, и искреннего чувства в ней было куда больше, чем в какой-либо из тех, кого довелось встречать бывалому охотнику за головами. И, как показалось на миг и тут же улетучилось, он сам ощутил нечто, что не знал довольно давно или, может, не знал вовсе, а лишь редко представлял. Элизабет издала тихий, сдерживаемый изо всех сил, но вырвавшийся изо рта стон и отстранилась. Тяжело дыша, она безотрывно глядела в пол, стыдливо закрыв глаза, и дыхание ее было горячим. Она быстро коснулась губ и убрала, если не одернула. Щеки ее пылали. Освальд плавным движением руки приподнял за подбородок лицо Элизабет, и, встретившись с ней взглядом, улыбнулся. Девушка с запозданием, будто спохватившись, улыбнулась в ответ. — Мы не должны были… — сбивчиво забормотала она, убирая от лица руку Освальда, и тот запротестовал: — Почему же, Бет? Элизабет молчала. — Если хочешь, будем считать это нашим секретом, — понизив голос до шепота, сказал он. Девушка приподняла уголки разгоряченных губ, кашлянула коротко и произнесла: — Может, пройдем на кухню? Рагу, кажется, уже приготовилось. Элизабет как ни в чем не бывало подбежала к плите и сняла с нее кастрюлю, пока Освальд усаживался на деревянный стул. На столе стояла только одна тарелка. Впрочем, Освальд был сыт и от ужина отказался. Девушка пожала плечами и положила себе порцию, но к еде решительно не притрагивалась. Лишь помешивала рагу ложкой, а затем и вовсе отодвинула тарелку. — Говорят, ты теперь городская звезда, — произнесла Элизабет, снова легко, почти незаметно дотронувшись до губ. — Рада за тебя. Думаю, нелегко было? — Да, но я был не один, — со смешком ответил Освальд. Смущение потихоньку отпускало Элизабет. — Я, Шон и Тревор застали их врасплох и… Да, зрелище не из приятных. — Это уж точно. — Нолана послезавтра днем повесят. Думаю, весь Монтэнвиль соберется, не иначе. Ты придешь? Элизабет колебалась. Она насупила брови, сосредоточилась, и Освальд терпеливо дожидался ответа. Присутствие Элизабет хоть как-то б разрядило то напряжение, что обычно царит на казнях. Сначала все болтают, как будто не виделись с полвека, обсуждают смертника, насмехаются над ним, злорадно улюлюкая и желая ему самых страшных посмертных мук, пока на шею накидывают петлю, а потом неизменно замолкают. Толпа всегда хочет зрелищ и не упускает шанса выставить кровожадное желание напоказ, и поэтому Освальд всегда старался пробиться вперед, где больше слышно зачитывающего приговор, нежели возбужденный народ. Но в этом имелся и большой минус: тем, кто стоит близко к виселице, лучше всего видно лицо преступника — то, что Освальд ненавидел. Ненавидел наблюдать за тем, как жалко приговоренные мотают туда-сюда головой, с каким страхом оглядывают ревущую толпу. Ненавидел ощущать на себе полный жгучего презрения взгляд того, кого он поймал. Торжественная речь помощника шерифа о правосудии отвлекала от страданий преступника, но когда дергался рычаг, Освальд обычно делал вид, что хочет чихнуть, и отворачивался. — Прости, но нет, — выдохнув, сказала она. — Уотсонам нужно припасы доставить. — Ладно, — понимающе кивнул Освальд. — Хорошие люди, да? — Не то слово. Они так добры… Они знали, что с той работы меня уволили, но все равно настояли на том, чтобы работала на них я. Миссис Уотсон только потом спросила, почему меня-то уволили, а когда я сказала… — Элизабет отчего-то благодарно взглянула на Освальда и более уверенно добавила: — Они сказали, что «тот мужчина поступил по-геройски». — Слишком поэтично, но отчасти они правы, — рассмеялся Освальд. — Брось! Они абсолютно правы. Правда, я так тебе благодарна… Она глубоко вдохнула, подняв грудь, но не нашла, что добавить. — Я тебе жизнью обязана. — Любой бы на моем месте поступил так же, уверен… — И все же! — Глаза ее смотрели светло, будто бы смеялись. — Если бы не ты, мы бы здесь вдвоем не сидели.***
Площадь перед виселицей до того наполнилась людьми, что они буквально жались к эшафоту и оказались бы под им самим, если б законники вовремя не растолкали народ. Некоторые побрели к домам и присели на скамейки, другие разбрелись по балконам, а особо отчаянные рванули на крыши домов и, болтая ногами, дожидались, когда наконец привезут Джона Нолана. Компания парней с вихрастыми прическами взобралась друг другу на плечи, раззадориваясь, свистела что было сил и скандировала что-то во весь голос, пока и их пыл не остудили законники. Парни недолго повозмущались, но вскоре со всех ног кинулись на крышу ближайшего дома. Предприимчивый директор театра, чьи балконы как раз выходили на площадь, не преминул воспользоваться толкучкой и объявил, что за плату будет пускать зрителей внутрь, от чего Освальд, Шон и Тревор не могли отказаться. Шон выглядел вполне довольным, то и дело насвистывал приедающийся мотивчик, действуя на нервы Тревору, и, в целом, чувствовал себя на седьмом небе — возможно, что от алкоголя. Тревор с нетерпением глядел в ту сторону, откуда должны были вывести Нолана. Каждую казнь он считал важным событием, в особенности когда вешали тех, кого он поймал. Но несмотря на сосредоточенность, время от времени он делал замечания стоявшему с подружкой пареньку, который безустанно смеялся и без стеснения курил опиум. — Знаете, парни, я отойду, — вдруг сказал Тревор. Шон оперся о перила балкона и зевнул. — Думаю, минут через пять начнется, — пробормотал Освальд. — Ты так говорил и десять минут назад, — произнес Шон и закурил сигарету. — Будем еще полдня ждать. Интересно, что они так возятся? — Небось Нолана отмывают. — Да на это и недели на хватит. Вдруг Шон указал куда-то тростью. Освальд обернулся и увидел, как Тревор столкнулся с невысоким брюнетом лет сорока, с длинными усами, закрученными кверху, и небольшой бородкой. Он гневно смотрел на Тревора, не выпуская из рук дымящейся трубки. Тревор угрюмо отвернулся от брюнета, показавшегося Освальду до боли знакомым, и вернулся к балкону. — Видели этого индюка, а? — прошипел он. — Тьфу. Что, еще не началось? — Долго тянут. Позади виселицы появились законники, а чуть позже вышел и сам Джон Нолан в сопровождении помощника шерифа Хопкинса и молодого констебля. Нолан вел себя вызывающе, кривлялся и кричал что-то невнятное о свободе и праве, на радость беснующейся толпе. Хопкинс затолкал Нолана на помост, а другой законник нацелил на бандита револьвер. Помощник шерифа накинул петлю на шею разбойника и, поморщившись, отошел от него на пару ярдов. Затем смерил собравшихся на площади людей уставшим взглядом и поднес к лицу листок с приговором. — Жители Нью-Стоуна!.. — Наконец-то! — простонал Тревор. — Заткнись, — донесся до ушей голос брюнета с трубкой. Терпение Тревора было на пределе, вена на лбу вздулась, но Шон подоспел успокоить его. Освальд же не отрывал взгляда от Хопкинса. Тот нудно зачитывал приговор, изредка косясь на Нолана, кривляющегося и норовившего ему врезать, и только помидор, брошенный в преступника, заставил помощника шерифа поторопиться. Вдруг Освальд ощутил на себе гневный взгляд брюнета. Он с негодованием повернул голову к нему и похлопал по кобуре. Тот лишь оскалился и показал свой револьвер, и Освальд уловил крепкий, прямо разящий запах виски, исходящий от брюнета, и все понял. — Вы обо мне вспомните, говнюки! И те педики, что меня поймали, тоже! — раздался возглас Нолана прежде, чем ему на голову накинули мешок. Затем дернули рычаг, и бандит начал задыхаться. Освальд закрыл глаза. Для Нолана все было кончено. Врач диагностировал смерть, и толпа, постояв ещё несколько минут, начала расходиться. И тут Тревор, не стерпев, решил разобраться с брюнетом, явно подпортившим ему настроение, но стоило ему приблизиться, как тот заорал на низкорослого стрелка и со злости швырнул трубку о стену. Тревор пошел к нему и, чуть ли не переходя на рык, начал на ходу осыпать незнакомца оскорблениями, но тот выхватил револьвер. Раздался выстрел. Затем еще один. Тревор рухнул на пол с пробитой грудью. Шон вытащил пистолет. Лицо исказила гримаса боли и ненависти. Раздалось еще три выстрела. Брюнет упал замертво.Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!