Часть 2

5 декабря 2025, 00:01
Один… Два.. Три… На каждый счёт Шарль с методичной жестокостью нажимал большими пальцами на проксимальные межфаланговые суставы, пока не чувствовал, как под кожей они с хрустом сдвигаются. Контролируемая боль. Чёткая, локализованная, его. Единственное, что могло на секунду перекрыть тупой, вечный гул в ебанной правой ноге — фоновый шум его нового существования. Четыре… Пять.. Шесть… Потолок номера отеля в Шанхае был поделён на сегменты деревянными рейками. Он знал их число — тридцать четыре. Знал каждый рисунок текстуры на третьей слева. Шторы были задернуты наглухо, отсекая мертвый свет китайского солнца. Горела лишь жёлтая прикроватная лампа, отбрасывающая на стены неподвижные, уродливые тени. Он лежал на спине, точно по центру гигантской кровати, руки вдоль тела, и смотрел вверх. Дышал ровно и неглубоко, как его учили в той клинике. Семь… Восемь.. Девять… Шарль прилетел из Мельбурна в Шанхай, несмотря на две недели между гонками. Он не видел смысла возвращаться домой. Дом — это теперь просто пустое пространство, набор комнат, набор вещей, которые не имели больше никакого смысла. Там ему было нечего делать. Но, по правде говоря, смысла не было и в его присутствии здесь, в паддоке, в этом номере — его личном склепе, где-либо ещё. Он был призраком, застрявшим между мирами, без билета ни в один из них. Для чего он здесь? Вопрос висел в затхлом воздухе комнаты, не находя ответа. Десять… Одиннадцать... Двенадцать… В ту первую ночь его привезли сюда глубокой ночью, в эту высокую стеклянную башню, подпиравшую небо у самого автодрома. Номер был крошечным. Но его единственным спасением и проклятием стало огромное окно, распахнутое на ночной Шанхай — бесконечное, гипнотическое море бездушных огней. Тринадцать… Четырнадцать... Пятнадцать… Всю ночь он просидел в кресле у окна, не раздеваясь, уставившись в это иллюминационное поле. Его разум, лишенный гоночных траекторий, сам выстроил новый, навязчивый алгоритм: считать. Он считал светящиеся окна в башне напротив, группируя их по этажам и рядам. Считал улочки вдалеке, подсвеченные неоном, пытаясь угадать их назначение. Считал секунды между проблесками огней какого-то далекого маяка. Это был тихий, безумный ритуал — единственный способ удержать сознание от сползания в полную, всепоглощающую тишину, которая была внутри. Шестнадцать… Семнадцать... Восемнадцать… Как только первые, слабые лучи солнца окрасили горизонт в грязно-серый цвет, его охватила внезапная, почти животная паника. Свет означал день. День означал необходимость быть, действовать, существовать для других. Он резко дернул шнур, и тяжелые портьеры с глухим, окончательным шуршанием сомкнулись, отсекая внешний мир. Больше они не открывались. Комната погрузилась в искусственную, утробную темноту. Здесь, в этой бункерной тишине, подсвеченной только желтым пятном прикроватной лампы, он и существовал. Между счетом и болью. Девятнадцать… Двадцать... Двадцать один… Сколько дней прошло с того момента, он не знал. Сколько он уже сидел в этом проклятом номере — день, три, пять? Время потеряло свою структуру, расплылось в липком, однообразном месиве. Он не имел ни малейшего понятия, какое сегодня число, день недели, час. Мир сжался до размеров этой комнаты, а его жизнь — до интервалов между ритуалами боли и счета. Каждый новый цикл был одинаково бессмысленным и неизбежным, как следующий вдох, который ему приходилось напоминать себе делать. Двадцать два… Двадцать три... Двадцать три... Двадцать четыре… Его собственный разум подвёл его. Паника, острая и тошнотворная, накатила на долю секунды. Нельзя сбиваться. Всё должно быть идеально. Иначе всё рухнет. Неправильно. Всё неправильно. Его дыхание, ровное секунду назад, спёрлось. Надо начинать сначала. С чистого листа. С контролируемого начала. Один… Два.. Три… Вот так. Глубокий вдох. Выдох. Давление на сустав. Боль. Порядок восстановлен. Он лежал и считал. Рейки на потолке — тридцать четыре. Листья на дереве на той безвкусной картине в псевдокитайском стиле — восемьдесят семь, если не считать три спорных, наполовину скрытых за веткой. Он спал урывками, просыпался от тишины или от вспышки памяти — звука разрываемого карбона, до сих пор отдающегося в костях, — и снова начинал считать. Спал. Считал. Цикл. Четыре… Пять... Шесть… Это был единственный способ. Счёт, сон, снова счёт. Всё, лишь бы не думать. Не думать о паддоке, куда ему придется явиться. Не думать о гонках, где его больше не было. Не думать о болиде, превратившемся в груду обломков, часть которых он всё ещё носил в себе. И главное — не думать о боли. Не о той, что он причинял себе пальцами, а о той другой, глубокой, ноющей, неотступной, что жила в его ноге и кричала о том, что ничего уже не будет как прежде. Семь… Восемь... Девять… Ориентироваться во времени было не нужно. Он сознательно отменил свою удалённую сессию с психотерапевтом. Сказал, что плохо ловит связь в Китае. На самом деле, он не мог вынести мысли о том, чтобы говорить. О новой работе, которая была насмешкой. О том, как смотреть на трассу со стороны, чувствуя, как каждый рёв мотора прожигает в душе новую дыру. Слова были бесполезны. Они ничего не меняли. Только счёт и боль — вот что было реально. Десять… Одиннадцать... Двенадцать… Но один временной маркер всё же существовал, вбитый в телефон, как гвоздь в крышку гроба. Среда. Восемь вечера. Зазвенит будильник. Это не напоминание — это приговор. Сигнал, что завтра наступит его личный, растянутый на четыре дня ад. Четыре дня в паддоке. С микрофоном в руке, который весил тяжелее любого руля. С улыбкой, которую придётся клеить на лицо изо всех сил. Тринадцать… Четырнадцать... Пятнадцать… Если он едва пережил тот один, оглушительный воскресный день в Мельбурне — день, после которого он сбежал сюда, в эту темноту, — то как он пройдёт через целый уикенд? Сквозь гул моторов, запах жженной резины и приветливые взгляды, в которых он читал лишь жалость или безразличие? Это был не просто уикенд. Это был первый круг нового, бесконечного ада. Первый из многих. Предстоящих до самого декабря. Мысль об этом была настолько чудовищной, что пальцы сами сжались, готовые к новому, отчаянному отсчёту, чтобы заглушить панику. Шестнадцать… Семнадцать... Восемнадцать… Когда зазвенит будильник, он начнёт ритуал сборки. Соберёт себя по кусочкам, как разбитую вазу, стараясь, чтобы трещины не были так заметны. Сходит в душ, где вода будет биться о кожу, не чувствуясь. Побреется, глядя в глаза призраку в зеркале. Ляжет вовремя, чтобы в четверг утром сыграть роль человека, с которым всё в порядке. У которого есть работа, цель и будущее. Это будет самая сложная гонка в его жизни — гонка на выживание в образе нормального человека. Девятнадцать… Двадцать... Стук в дверь. Раз. Два. Три. Чётко, вежливо, безлико. Его сердце на секунду колотится где-то в горле, но это лишь рефлекс. Это не посетитель в его палате в клинике. Это не мама, не брат, не врач. Это принесли еду. Еда была таким же топливом, как и сон — безвкусной необходимостью для поддержания работы системы под названием «Шарль Леклер». Он съест ровно столько, сколько ему принесут. Потому что вкус, как и время, как и смысл, давно исчез. Остался только слабый свет лампы, счёт и тихий стук в дверь, напоминающий, что мир за ней всё ещё существует и требует от него участия. Шарль с трудом приподнялся, и сразу же, как молния, ногу пронзила чудовищная, обжигающая боль. Тело налилось свинцом, а в висках застучало. Таблетки. Нужно выпить таблетку. Или две. Хотя уже и неважно — они давно перестали помогать, лишь приглушая агонию до сносного, тупого гула. Он пошатнулся и впился ладонью в стену, чтобы не рухнуть. Двигался не шагами, а какими-то мучительными, скребущими полуперетаскиваниями тела, полностью опираясь на холодную поверхность стены. До двери — три метра. Всего три метра, которые сейчас казались бесконечным марафоном по колючей проволоке. Стук повторился. Раз. Два. Три. Нетерпеливее. Настойчивее. Мир за дверью требовал своего. Он делал это — через боль, через головокружение, через отвращение к собственному телу. Добрался до двери, опираясь всем весом на косяк, и рывком открыл её, растянув губы в нечто, отдалённо напоминающее улыбку. Он старался не думать о том, как выглядит. Мятая, пропотевшая одежда. Спутанные, жирные волосы. Щетина, давно перешедшая в небритость. И запах — затхлый, противный, запах немытого тела и отчаяния. Ему было абсолютно, тошнотворно поебать. Он выхватил поднос из рук ошеломлённого портье и тут же, с глухим стуком, захлопнул дверь, отрезав внешний мир. Не было сил ни на шаг дальше. Поднос поставил на пол, а сам медленно, со стоном, сполз по стене вниз, осев прямо на холодный паркет у порога. Затем поставил поднос себе на колени. Зачем нести его на стол, если через полчаса пустую посуду всё равно нужно будет выставить обратно за дверь? Логика выживания была беспощадно простой: минимум движений. Максимум сохранения скудных сил для будущего спектакля. Он сидел у двери, как сторож у входа в свою собственную тюрьму, и машинально отломил кусок хлеба. Он уставился на еду без интереса: белый рис с бледной рыбой на пару, безвкусная булочка, салат из безликих овощей. Его желудок отвергал всё остальное уже много недель. Он ел только тогда, когда организм начинал бунтовать — живот сжимался от болезненных спазмов, в глазах темнело от голодного головокружения, а тошнота подступала к самому горлу. Еда была не потребностью, а неприятной, вынужденной процедурой. Вода. Он сделал один глоток, пытаясь смыть со слизистой горьковатый привкус бессилия, и достал из кармана пузырёк. Прозрачный пластик, внутри — хаотичная смесь жёлтых и белых пилюль. Жёлтых было заметно больше, они похожи на крошечные, ядовитые зёрна кукурузы. Антидепрессанты. Он их глотал, но не чувствовал разницы — ни до, ни после. Может, потому, что их нужно пить по расписанию, чётко, дисциплинированно, а для него давно распался сам ход времени. Или потому, что никакая химия не могла заполнить ту пустоту, что образовалась внутри. Белые. Изнанка его существования. Анальгетики. Раньше они были спасением — давали несколько часов забытья. Теперь лишь слегка притупляли боль, превращая острый нож в тупой пресс, который всё равно давил не переставая. Новую пачку ему привезёт Джолион Палмер на Гран-при. Его коллега, бывший гонщик. До тех пор нужно растянуть эти остатки. Он перевернул пузырёк, пересчитал на ладони белые таблетки, коснувшись каждой подушечкой пальца, как будто проверяя подлинность. Осталось десять белых таблеток. Десять таблеток против бесконечного количества часов боли. Хоть какое-то спасение. Он аккуратно, как драгоценность, вернул их обратно в флакон, оставив на ладони две. Сегодняшняя доза. Остальное — на потом. Если, конечно, потом наступит. К двум белым он добавил одну жёлтую, положил на язык и смыл их большим глотком воды, ощущая, как они проскальзывают в пищевод — холодные, чужие, безразличные. Затем его взгляд снова упал на тарелку. Еда лежала перед ним, как невыполненное задание. Он взял вилку и медленно, с методичной точностью, начал разделять рисинки. Один, два, три, четыре, пять… Каждое зерно было отмечено, учтено, лишено значения, кроме своего порядкового номера. В этом был свой, извращённый покой. Контроль там, где больше ничего контролировать было нельзя. Внезапно, посреди этого тихого счёта, его охватила острая, ядовитая волна отчаяния. Глаза непроизвольно метнулись в сторону огромного, герметичного окна. Его грудь сжалась. Как же, сука, жаль, что окно не открывается… Мысль пронеслась стремительной, тёмной вспышкой, невысказанная, но законченная. Он тут же отвел взгляд, как будто она стояла там, и вонзил его обратно в тарелку. Шесть, семь, восемь… Счёт стал быстрее, нервнее, пытаясь заглушить этот шум в голове. Шум тишины, ставшей невыносимой.

***

Гран-при Китая 2026

Этот чертов медиа-день решил его уничтожить. Он не представлял, сколько сил потребуется, чтобы пройти через весь паддок с приклеенной улыбкой, кивая и говоря дежурное «привет» направо и налево. Каждое рукопожатие, каждый встреченный взгляд отнимали крохи энергии, которую он копил в темноте номера. Он чувствовал себя манекеном, натянутым на костыль из собственной воли. Всё утро он провёл в отведённой для F1 TV комнате, уткнувшись в экран ноутбука. Готовил материалы: особенности трассы, сухая статистика гонщиков, разбор последних технических директив. Узнавать последние новости было мучительно — полторы недели информационного вакуума и собственных навязчивых мыслей сделали его мозг вялым и неповоротливым. Цифры и факты плыли перед глазами, не желая складываться в связную картину. Но здесь, по крайней мере, можно было отгородиться. На нём были массивные наушники. В них не играла музыка — только тишина, усиленная режимом шумоподавления. Она глушила смех коллег, обрывки их оживлённых разговоров о том, как кто провёл перерыв между гонками, куда летал, что видел. Их жизнь била ключом, и он сидел рядом, как глухая стена, впитывая в себя данные, на которые ему было наплевать. И это было благословением. Сидеть незаметно в углу, быть частью мебели, призраком, которого никто не потревожит лишним вопросом или сочувствующим взглядом. Здесь, среди циферок и графиков, он мог ненадолго перестать быть Шарлем Леклером. Он мог быть просто процессором, тихо обрабатывающим информацию. Это был его маленький, хрупкий бункер посреди праздника жизни, от которого его тошнило. Пресс-конференции пилотов прошли относительно спокойно. Он сидел в самом конце зала, у стены, впитывая обрывки фраз о настройках машин, стратегиях на выходные и соперничестве в пелетоне. Его рука механически выводила в блокноте бессвязные каракули — не заметки, а просто следы движения, чтобы рука не дрожала. Но главное — ни на одной из этих конференций не было человека в красной форме. Того яркого, ядовито-алого цвета, который он теперь ненавидел лютой, физической ненавистью. Цвет, который когда-то означал мечту, наследие, честь. Теперь он означал только предательство, боль и то, что у него отобрали навсегда. Казалось, день должен был завершиться тихо. В планах оставалось лишь одно — записать небольшое десятиминутное интервью с новым руководителем команды Aston Martin, легендарным Эдрианом Ньюи. Десять минут технической беседы, которые покажут в субботу в пре-шоу перед спринтом. Десять минут чётких вопросов, заранее одобренных сценарием, и таких же чётких, предсказуемых ответов. Рутина. Процедура. С этим он должен был справиться. Стандартные вопросы о состоянии команды, о том, как они оценивают созданный болид в рамках нового регламента по сравнению с конкурентами, каково это — перейти на роль руководителя после стольких лет чистой конструкторской работы. Эдриан отвечал обстоятельно, с лёгкой, уверенной улыбкой, и Шарль уже почти поверил, что это просто обычная рабочая ситуация. Пока он формулировал следующий вопрос о долгосрочных целях, он почувствовал лёгкое, почти невесомое прикосновение к своей пояснице. Он непроизвольно вздрогнул, как от удара током, и его взгляд, прежде прикованный к Ньюи, метнулся в сторону. Между ним и Эдрианом возник Фред Вассёр. Его первый руководитель команды в Формуле-1, наставник из времён Sauber. Тот, кто пришёл в Ferrari в 2023-м, чтобы вытащить команду из кризиса после тяжёлых лет. С ним было комфортно, почти по-семейному. Он ему нравился. Но видеть его сейчас было невыносимо. Особенно эту командно-алого цвета одежду. Этот красный, который теперь жёг сетчатку. Этот красный, в котором Шарль увидел не друга и не наставника, а часть той самой безжалостной машины, которая перемолола его карьеру, его тело и его жизнь, а теперь спокойно продолжала жить, без него, пока он сам пытался существовать. Улыбка Вассёра, направленная на него, застыла в воздухе, превратившись в самую мучительную пытку этого дня. — И как мой мальчик справляется в новой роли? — спрашивает Фред, обращаясь к Ньюи. В его голосе звучала отеческая, почти что горделивая нотка. Его рука, тяжёлая и властная, всё ещё лежала на спине Шарля, будто отмечая собственность. — Шарль в любой роли невероятно хорош, — отвечает Ньюи вежливо, его профессиональный взгляд скользит между двумя мужчинами, улавливая напряжение. — О, я здесь просто пытаюсь не упасть в прямом эфире, — отшутился Шарль, и на его лице вспыхнула та самая, вымученная до боли искусственная улыбка. Каждое слово обжигало горло. Было чудовищно больно. Больно видеть этот красный цвет так близко. Больно от осознания, что он больше не облачён в такую же командную форму. Больно стоять здесь, в роли стороннего наблюдателя, а не там, в гараже, где бьётся пульс гоночного уикенда. И поверх всего — та самая, тупая, неумолимая боль в ебанной ноге, напоминающая, почему всё именно так. Фред сильно, почти до хруста, сжал его за талию, резко притянул к себе на мгновение, потряс — старый, брутальный знак одобрения, мужской поддержки — и так же внезапно отпустил, уходя прочь. Контакт оборвался, оставив после себя ощущение ожога и призрачное давление на рёбрах. Шарль едва удержался, чтобы не сделать шаг, который выдал бы его шаткое равновесие. Он застыл на месте, улыбка медленно сползала с его лица, открывая взгляд, полный абсолютной, бездонной пустоты. У Шарля было буквально пять секунд. Пять коротких ударов пульса в висках, чтобы собрать осколки себя воедино. Он сделал едва заметный, глубокий вдох, почувствовав, как холодный воздух обжигает лёгкие, и выдохнул вместе с остатками дрожи. Маска — гладкая, профессиональная, слегка заинтересованная — вернулась на его лицо, как щит. — Продолжим? — услышал он свой собственный голос, удивительно спокойный, и мир сузился до объектива камеры и следующих заранее заготовленных вопросов. Цирк должен продолжаться. Через несколько минут, едва закончив интервью коротким рукопожатием, он развернулся и зашагал прочь. Не пошёл — почти побежал, насколько это позволяла хромающая походка и трость, выстукивающая нервную дробь по полу. Коридор административного здания растянулся в бесконечный тоннель. Вдох, выдох. Вдох, выдох. Команда звучала в голове, но дыхание сбивалось, прерываясь где-то в верхней части груди. И тогда он увидел её — неприметную дверь с табличкой «Техническое помещение». Он толкнул её плечом, почти не надеясь. И, о чудо, она поддалась с тихим скрипом. Внутри пахло пылью и старым картоном. Тесное пространство было завалено коробками, башнями из пластиковых стульев, каким-то сломанным оборудованием. Но это не имело значения. Ничего не имело значения, кроме одного: он был один. Наконец-то один. Дверь захлопнулась за его спиной, отсекая внешний мир, и он прислонился к ней спиной, позволив телу медленно сползти вниз, на холодный бетонный пол. Он прислонился к картонной коробке, которая хрустнула под его весом. Пальцы, дрожащие и холодные, нырнули в карман и нащупали новый, ещё не тронутый пузырёк анальгетиков. Слёгка дрогнувшей рукой он вытряхнул две таблетки и, не задумываясь, сунул их в рот, проглотив сухим, спазмированным глотком. Обычно он запивал их водой. Ритуал создавал иллюзию нормальности, процедуры, заботы о себе. Но сейчас... сейчас не было сил на ложь даже перед самим собой. Нормальность была разбита вдребезги, и склеить её водой было невозможно. Дыхание, которое он тщетно пытался выровнять в коридоре, окончательно сорвалось, превратившись в короткие, хриплые всхлипы. Сердце заколотилось где-то в горле, бешеным, неистовым ритмом, отдаваясь болью в висках. Из глаз, против его воли, потекли слёзы — тихие, горячие и совершенно беззвучные. Он прижал ладонь к груди, чувствуя под пальцами сумасшедшую дрожь своего сердца. Оно билось так, словно пыталось вырваться из грудной клетки, разбить её изнутри. Осторожно, через пронзающую всё тело боль, он лёг на холодный бетонный пол на бок, подтянув колени к груди. Пыль щекотала ноздри. Здесь, в тесноте, среди безликих коробок, его накрыло окончательно. Паническая атака сжала его в тиски — мир сузился до стука крови в ушах, до нехватки воздуха, до всепоглощающего страха, у которого не было ни имени, ни причины, только физический, животный ужас. Если сердце сейчас остановится, он будет не против, чтобы нашли его бездыханное тело, лежащее на этом пыльном полу в этой чертовой кладовой. Мысль была не желанием умереть, а полным, абсолютным безразличием к тому, найдут ли его когда-нибудь. Пусть найдут. Пусть не найдут. Какая, в сущности, разница?

***

Шарль был не на гоночном уик-энде. Он находился в самом эпицентре своего личного ада, растянутого на четыре невыносимых дня. Это был марафон из страданий, замаскированных фальшивыми улыбками и вымученным смехом. Каждый смех коллег, каждый рёв мотора, каждый взгляд, скользящий к тем, кто был в комбинезонах, — всё кричало ему одно и то же: «Ты теперь по другую сторону баррикады. Ты теперь никто. Ты — неудачник, которого списали». Он был в самой гуще жизни, которая когда-то была его жизнью, но теперь лишь дразнила. Он разговаривал на камеру с бывшими коллегами-гонщиками, разбирал их манёвры в повторах в пост-шоу, произносил правильные слова — и с каждым таким моментом внутри что-то умирало, превращаясь в холодный пепел. И вот теперь, в этот воскресный вечер, когда суматоха гонки наконец отступила, оставив после себя лишь усталых людей и гул генераторов, а команды сворачивали оборудование, его охватило одно-единственное, животное желание — бежать. Вырваться из этого проклятого места как можно быстрее. Скрыться в темноте своего номера, отгородиться от мира, забыть о гонках, о трассе, о боли. Хотя бы на полторы недели. Хотя бы до следующего круга этого ада. — Шарль, — голос прозвучал сбоку, заставив его замереть на полпути. Шарль медленно обернулся, ощущая, как каждый мускул в теле напрягается в ожидании новой пытки. Макс стоял в нескольких шагах, сняв гоночный комбинезон до пояса. На его лице было странное выражение — не праздничное, как у только что финишировавшего вторым, а скорее настороженное, изучающее. — Я рад тебя видеть. Снова, — сказал Макс, и в его голосе, обычно таком уверенном, прозвучала непривычная осторожность. — Спасибо, — ответил Шарль. Слово вырвалось коротким, плоским, как щелчок. Он не стал ничего добавлять. Не стал улыбаться. Всё, что осталось в его запасе — этот ледяной, пустой взгляд, который он не в силах был смягчить. За эти несколько дней он выдавил из себя все возможные улыбки, сыграл все роли цирковой обезьянки, на которую пришли поглазеть. Сейчас, в опустевшем паддоке, притворяться больше не было сил. Он видел Макса всё это время — мельком, в толпе, на экране монитора, на расстоянии. Это была их первая настоящая встреча, первый диалог с того самого пост-гоночного интервью в Австралии, которое теперь казалось происходившим в другой жизни. Воздух между ними гудел невысказанным, и Шарль стоял, опираясь на трость, как на последний оплот, не зная, куда деться от этого пронзительного, глубокого взгляда, который видел слишком многое. Молчание повисло между ними, густое и неловкое. Макс, казалось, копался в себе в поисках слов, которые не давались ему легко. — Не хотел бы ты как-нибудь… встретиться? Просто потусить вместе. Я… — он сделал паузу, его взгляд на мгновение опустился. — Мне было одиноко без тебя здесь. Слова, которые должны были согреть, ударили Шарля, как ледяная вода. Они обнажили ту самую пропасть, которая разделяла их жизни. — Нет, — его голос прозвучал резко. Макс, будто не расслышав или не желая принимать этот отказ, попытался найти лазейку: — Если у тебя нет свободного времени в ближайшее время, то может позже, когда… — Нет, Макс. Я не хочу. — Шарль перебил его, и в его голосе впервые за весь уикенд прорвалось что-то настоящее — не боль, а озлобленная, отчаянная усталость. — Мне это не интересно. Мой ответ — нет. Фраза повисла в воздухе, грубая, несправедливая и режущая. Шарль сам почувствовал её ядовитый привкус. Макс этого не заслуживал. Но это было всё, на что он был способен. Любая попытка сближения, любое напоминание о прошлом сейчас причиняло физическую боль, сравнимую с той, что грызла его ногу. Защитой оставалось только одно — оттолкнуть всех. Оттолкнуть и Макса, который, казалось, всё ещё хотел протянуть руку через эту новую, чудовищную реальность. Шарль отвернулся и зашагал прочь, готовый к тому, чтобы его наконец оставили в покое, но внутри сжималось ледяное чувство вины за эту ненужную жестокость.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!