Часть 12

21 декабря 2025, 22:01
Воздух в тренировочном зале всегда пах потом, резиной и слабым запахом хлорки от близлежащего бассейна. На четвертый день после той ночи, когда утренний свет, пыльный и настойчивый, пробился сквозь высокие окна и упал на гулкое покрытие площадки, Атцуму Мия зашнуровал кроссовки. Боль, знакомая и почти родная, тут же отозвалась в бедрах тупым, горячим напоминанием. Он делал это движение — наклон, шнуровка — тысячи раз, но сейчас оно требовало усилия, как будто его суставы были скреплены ржавыми шарнирами. Решение вернуться было его собственным, выстраданным в долгих ночных часах, когда он лежал рядом со спящим Сакусой и слушал тиканье настенных часов. Вернуться не потому что надо, а потому что он больше не мог не вернуться. Волейбол был не просто спортом; это был его язык, единственный, на котором он мог говорить без фальши, его спасение и его крепость. И сейчас, когда все остальные стены рухнули, эта крепость должна была устоять. Сакуса стоял в дверях их комнаты, уже облаченный в свой обычный темный тренировочный костюм. Он молчал — не спрашивал, не уговаривал. Просто наблюдал. Его привычная маска пофигизма сменилась тихой, сосредоточенной внимательностью. Он видел, как Атцуму двигался по комнате — не привычной упругой походкой, а осторожно, будто обходя невидимые осколки или неся что-то хрупкое и ценное. Атцуму натянул на себя худи ослепительно-оранжевого цвета — цвет был настолько ярким, что казался криком в тишине комнаты. Это кричащее пятно цвета лишь оттенило его бледность и усталость. И Сакуса вдруг с неожиданной ясностью ощутил, как на него накатывает знакомая, глухая тяжесть — тихая и неумолимая, как прилив. — Я пойду, — сказал Атцуму, не глядя на него, сосредоточенно поправляя напульсники, скрывающие нижние края повязок на запястьях. — Хорошо, — кивнул Сакуса, и в его голосе не было ни одобрения, ни сомнения. Было просто принятие факта. Он отвернулся, собирая свою спортивную сумку, тщательно укладывая в нее полотенца, бутылку с водой, сменную маску. Его движения были выверенными, экономными, как все, что он делал. Рядом с хаотичной, взрывной энергетикой Атцуму его упорядоченность всегда казалась особенно выраженной, словно он был темным, спокойным ядром рядом с нестабильной, яркой звездой. Первый шаг в раздевалку был похож на нырок в ледяную воду. Обычный шум — смех Бокуто, перебранки, стук шкафчиков — на секунду затих, не смолк, а именно замер, будто звук приглушили. Не из-за неожиданности — тренер Фостер предупредил, что Мия возвращается. А из-за того, что он вошел по-другому. Раньше он врывался, как ураган, с громким «Йо-о-о!», способный одним своим присутствием перетянуть на себя все внимание. Теперь он вошел тихо, почти крадучись, его обычно гордая осанка была ссутулена, взгляд скользил по знакомым лицам, не задерживаясь. Он был все тем же Атцуму Мия — высоким, спортивным парнем в кричащей яркой одежде, с выгоревшими светлыми волосами, торчащими в разные стороны, — но в нем будто выключили какой-то внутренний источник света. — О, а вот и наше пропавшее сокровище! — раскатисто проговорил Бокуто, нарушая неловкую паузу. Он был уже в форме, его торчащие пепельно-черные волосы казались еще взъерошеннее от недавнего душа. — Решил, что мы тут без тебя слишком хорошо живем? Атцуму заставил уголки губ дрогнуть в подобии усмешки. — Боюсь, без моих пасов ваши удары превратились в тычки, сова. Пришлось спасать репутацию команды. Он прошел к своему шкафчику, чувствуя, как взгляды медленно от него отливают, возвращаясь к обычным делам. Но атмосфера оставалась настороженной. Хината, завязывавший шнурки у своего шкафчика, поднял на него быстрый, оценивающий взгляд. Его рыжие волосы, всегда непослушные, сегодня торчали особенно яростно. В его карих глазах не было любопытства, только мягкая, ненавязчивая забота. — Рад, что ты вернулся, Атцуму-сан, — просто сказал он, и в его голосе была такая искренняя теплота, что Атцуму на секунду стало стыдно за свою фальшь. — Да... я тоже, — пробормотал он в ответ, отпирая шкафчик. Переодевание было пыткой. Джинсы, казалось, прилипли заживающим ранам на бедрах. Когда ткань наконец соскользнула, он увидел, что повязки слегка пропитались сукровицей — желтовато-розовым пятном, проступившим через белый бинт. Боль, когда он натягивал спортивные шорты, была острой, режущей, заставившей его зажмуриться и стиснуть зубы. Он не издал ни звука. Боль была старым знакомым, почти другом. Странно это осознавать, но в этом жгучем ощущении была своя правда, своя чистота. Она не лгала. Она просто была. В мире, где все было зыбко и ненадежно, боль оставалась константой. Выход на площадку встретил его гулом мячей, скрипом кроссовок, выкриками тренеров. Он вдохнул знакомый воздух, и что-то внутри на мгновение успокоилось. Здесь были правила. Здесь был порядок. Здесь он знал, что делать. Но что-то пошло не так. Мяч встретился с его пальцами не тем чистым, упругим хлопком, а каким-то глухим шлепком. Он ушел в сторону, заставив нападающего сделать неестественный выпад. «Прости», — бросил Атцума, но слово застряло где-то в горле. Он лишь молча поднял руку в знак вины. Тело не слушалось. Оно было чужим, неповоротливым. Каждый мускул в ногах горел и дрожал одновременно, напоминая о неделях вынужденного покоя. Самое ужасное была не острая боль в заживающих связках — с ней можно было бороться, ее можно было игнорировать на адреналине. Хуже была другая: глухая, разлитая по всему телу ломота, ноющая усталость, которая делала каждое движение вязким, будто он двигался сквозь густой туман. Мир потерял четкость. Звуки — свистки, крики, стук мяча — доносились как сквозь вату. «Все видят, — стучало в висках. — Все видят, как ты разваливаешься. Олимпиада через месяц. Ты должен быть в форме. А ты... ты даже простой пас не можешь отдать». Его тошнило. Тошнило от самого себя. От этого противного чувства беспомощности в собственном теле, которое всегда было его главным инструментом, его гордостью. Раньше площадка была местом силы, а теперь каждый квадратный метр напоминал о провале. — Мия! — Голос Фостера, обычно спокойный, сейчас резал воздух. Тренер стоял, скрестив руки. — Хватит считаешь ворон! Где твоя связь с Хинатой? СВЯЗЬ! Ты его вообще видишь? Атцума кивнул, сжав челюсти так, что заболели скулы. «Вижу. Просто не успеваю. Тело не успевает». Он попытался снова. Забег, расчет, прыжок. В воздухе, на долю секунды, все было как раньше — чувство полета, контроля. Но при приземлении, когда вес всего тела пришелся на ноги, в бедрах вспыхнула та самая тупая, разъедающая боль. Он споткнулся, сделав лишний, некрасивый шаг, чтобы удержать равновесие. Унизительно. «Слабак. Один прыжок, и ты уже как пень. Как ты собираешься выдерживать пятисетовые матчи?» Мысль о предстоящих играх, о давлении, о миллионах глаз, вызвала новый виток паники. В горле встал ком. Он видел, как обмениваются взглядами Барнс и Инунаки. Не осуждающе, нет. С озадаченностью. И от этого стало еще хуже. Он не хотел их жалости. Он хотел быть прежним. Он хотел, чтобы все это прекратилось. И тут, сквозь шум в ушах и белый туман усталости, прозвучало его имя. Не крик, а точный, холодный выстрел. — Атцуму. Это был Сакуса. Он стоял на своей позиции, его лицо было каменной маской, но глаза, темные и бездонные, были прикованы к нему. Мяч, который он послал, был не просто передачей. Это был вызов. Ультиматум. Быстрая, резкая, неудобная передача, летевшая с такой силой, что, казалось, снесет все на своем пути. Все вокруг замерло. Мысли, полные самобичевания, оборвались на полуслове. Остался только инстинкт, высеченный тысячами часов. Тело, предавшее его минуту назад, вдруг сработало само. Ноги нашли точку опоры, корпус развернулся, руки мягко приготовились. Прием. Амортизация. И — даже не глядя, чисто на мышечной памяти, на том самом чувстве площадки, которое, казалось, навсегда покинуло его, — он выбросил мяч. Высоко, точно, в ту единственную точку, где уже взвился в прыжке Бокуто, его белый вихрь. Удар был сокрушительным. «БУМ!» Мяч врезался в пол с таким звуком, от которого задрожала сетка. — УРААА! — завопил Бокуто, и его лицо, всегда такое открытое, расплылось в сияющей, дикой ухмылке. Он бросился к Атцуме, обрушив на него всю свою тяжесть. — Вот так! Вот так надо, Тцуму-Тцуму! Добро пожаловать назад! На мгновение, ровно на то, пока длился этот крик, что-то внутри Атцумы сдвинулось. Небольшая, но крепкая защелка встала на место. Он почувствовал знакомое жжение в груди — не от боли, а от азарта. От этого «спасибо» между связующим и нападающим. Его взгляд сам нашел Сакусу. Тот уже отошел, готовясь к следующему розыгрышу, но их глаза встретились. Никакой улыбки. Просто короткий, почти неуловимый кивок. Но в нем было все: «Наконец-то. Хватит ныть. Работай». Искра погасла. Едва вспыхнув, она утонула в накатывающей волне изнеможения. Тело, на мгновение вспомнившее свою силу, вновь стало тяжелым и чужим. Боль в бедрах напомнила о себе ноющим эхом. А в желудке зашевелилось что-то холодное и липкое — предчувствие. Скоро обед в общей столовой. Придется сидеть с ними. Смеяться над шутками Бокуто. Отвечать на вопросы Фостера. Притворяться, что с ним все в порядке. Что он не чувствует себя пустым, треснувшим сосудом, из которого по капле вытекает все то, что делало его Мией Атцуму. Ему хотелось просто свернуться калачиком в душевой под шум воды и ничего не чувствовать.

***

Столовая была светлым, просторным помещением с длинными столами и запахом, в котором смешивались ароматы свежеприготовленной еды, моющего средства и человеческих тел. В обычное время Атцуму врывался сюда одним из первых, с шутками и требованиями добавить ему порцию побольше. Теперь он заходил почти последним, стараясь выбрать место в углу, но Сакуса неизменно вел его к их обычному столу, где уже сидели Бокуто и Хината. Еда была образцовой — сбалансированной, качественной, приготовленной с учетом потребностей высококлассовых спортсменов. Сегодня на обед был лосось на гриле с киноа и тушеными овощами. Здорово, полезно, правильно. Для Атцуму вид этой тарелки был как приговор. Он сел, отодвинув стул с тихим скрипом. Перед ним лежала идеальная порция — не слишком большая, не слишком маленькая. Ровно столько, сколько нужно человеку его комплекции и нагрузки. Он взял вилку, почувствовав, как пальцы слегка дрожат. Запах лосося, обычно аппетитный, сейчас казался тяжелым, маслянистым, отталкивающим. — О, лосось! Обожаю! — весело объявил Бокуто, прося себе двойную порцию. На нем была ярко-желтая футболка с каким-то непонятным принтом, кричащая, как и его личность, рядом с нежно голубой кофтой Хинаты и абсолютно черной толстовкой Сакусы. — Атцуму, ты свой доешь? А то мне мало! — Отстань, жадюга, — буркнул Атцуму, пытаясь улыбнуться. Он воткнул вилку в кусок рыбы, поднес ко рту. Первый кусок. Текстура, нежная и слоистая, ощущалась во рту как что-то чужеродное. Он заставил себя жевать. Проглотил. Комок пошел вниз по пищеводу и упал в желудок, где немедленно вызвал волну протеста. Его не тошнило в общепринятом смысле. Не было позывов, спазмов. Было глубокое, тоскливое отвращение. Ощущение, что он проглотил что-то мертвое и тяжелое, что теперь лежит внутри, как камень, отравляя все вокруг. Тревога, которую он подавлял всю тренировку, поднялась с новой силой, сфокусировавшись на этом физическом ощущении. Зачем ты это ешь? Ты не заслужил. Ты слабый. Ты сегодня снова ошибся на подаче. Ты заставляешь Сакусу волноваться. Ты — обуза. Он сделал несколько больших глотков воды, пытаясь смыть противный привкус во рту и прогнать давящую тяжесть внутри. Вода была холодной и чистой — простой, нейтральной, верной. Она не предавала. Затем он снова взялся за еду. Ещё один укус. Потом ещё. Каждый раз приходилось прилагать усилие, будто внутри шла маленькая, тихая война. Он ел не от голода, а потому, что знал: если не поест — это заметят. Сакуса станет смотреть ещё внимательнее. Бокуто начнёт расспрашивать. И снова его окутает эта мучительная забота, которой он так боялся и которой не чувствовал себя достойным. В каком-то смысле еда становилась наказанием. Каждый проглоченный кусок — плата за собственное существование, за слабость, за слёзы, которые он видел на лице Сакусы. Он механически отправлял еду в рот, жевал и глотал, чувствуя, как внутри поднимается тошнота. Иногда её удавалось сдержать. Чаще — нет. Тогда он извинялся и шёл в уборную. Там, в кабинке, его настигали сухие, выворачивающие спазмы, пока всё, с таким трудом съеденное, не смешивалось с желчью и не покидало его тело. После он полоскал рот, смотрел на своё бледное отражение в зеркале и чувствовал пустое, безрадостное облегчение. Наказание свершилось. Скверна изгнана. Теперь можно вернуться и притвориться, что всё в порядке. Никто не догадывался. Он научился делать всё тихо: пить больше воды перед едой, чтобы было не так больно, возвращаться к столу со спокойным лицом. Бокуто и Хината, если и замечали его частые отлучки, списывали на проблемы с желудком. Только Сакуса знал. Его молчание, его тяжёлый, внимательный взгляд, следивший за каждым движением Атцуму, говорили сами за себя. Но он не произносил ни слова. Просто ставил перед ним стакан воды, а иногда, под столом, на секунду касался его колена — короткий, невидимый для остальных жест, который значил: «Я здесь. Я вижу тебя. Держись». — На вкус отвратительно, — пробормотал Атцуму себе под нос, запихивая в рот последний кусок киноа. Зернышки казались ему мелкими, противными камушками. — Что? — переспросил Бокуто. — Говорю, лосось ахуенный, — соврал Атцуму, заставляя себя улыбнуться. — Почти как я. Бокуто фыркнул, Хината тихо рассмеялся. Сакуса лишь отпил из своего стакана, но уголок его губ дрогнул почти незаметно. Эта маленькая ложь, эта попытка шутки — это уже было что-то. Уже был шаг назад к нормальности. Хрупкий, ненадежный, но шаг.

***

Вечера после тренировок стали для Атцуму и Сакусы островками тихого, почти домашнего общения. В комнате, где царил строгий, минималистичный порядок Сакусы, теперь появились следы присутствия Атцуму: яркая футболка, небрежно брошенная на спинку стула, пара кроссовок у двери, какой-то сопливый роман, открытый на середине и оставленная на тумбочке. Для Сакусы, привыкшего к стерильности, это должно было быть пыткой. Но он не только терпел этот хаос — он как будто создавал для него место. Он даже купил небольшую корзину для белья и поставил ее в угол, сказав: «Чтобы твои вещи не мигрировали по полу». В тот вечер, после особенно тяжелой тренировки и мучительного ужина, Атцуму лежал на своей кровати, уставившись в потолок. Тело гудело от усталости, раны ныли тупой, однообразной болью. Внутри была та самая пустота, которая казалась тяжелее любого физического груза. Сакуса сидел за своим столом, работая за ноутбуком, свет от экрана освещал его профиль. Тишина между ними не была неловкой; она была уставшей, насыщенной невысказанными мыслями. — Атцуму, — голос Сакусы был тихим, но четким в тишине комнаты. — М? — Иди сюда. Атцуму повернул голову. Сакуса не смотрел на него, его пальцы все так же стучали по клавиатуре. Но это был не приказ, а... приглашение. Почти просьба. Атцуму медленно поднялся, преодолевая сопротивление собственного тела, и подошел к нему. Встал рядом, не зная, что делать. — Сядь, — сказал Сакуса, указывая на край своей кровати, которая стояла перпендикулярно столу. Атцуму сел. Через мгновение Сакуса отодвинулся от стола на своем вращающемся кресле и оказался прямо перед ним. Он взял лицо Атцуму в ладони. Его пальцы были прохладными, длинными, пальцами пианиста или хирурга. Он внимательно, без смущения, изучал его черты — бледную кожу, тени под глазами, легкую дрожь в нижней губе. — Ты сегодня еле стоял на ногах в конце тренировки, — констатировал Сакуса, его голос был лишен обвинений, только констатация факта. — Устал просто, — пробормотал Атцуму, пытаясь отвести взгляд, но Сакуса не отпускал его лицо. — Не просто устал. Ты себя уничтожаешь. И не только... этим, — он чуть скользнул взглядом вниз, к его скрытым под одеждой повязкам. — Ты уничтожаешь себя тем, что не даешь себе отдыха. Тем, что заставляешь себя есть через силу, а потом... — он не договорил, но Атцуму понял. Он знал. Конечно, знал. — Я не могу, — выдохнул Атцуму, и в его голосе прозвучала та самая, детская беспомощность, которую он так тщательно скрывал ото всех. — Я не могу просто взять и... расслабиться. В голове не останавливается. Как будто там бежит старая кинопленка с самыми позорными моментами моей жизни. Или... или наоборот, становится тихо. Так тихо, что слышно, как кровь стучит в висках. И эта тишина страшнее. Сакуса слушал, не перебивая. Его большие пальцы медленно, почти неуверенно провели по его скулам. Это было невероятно нежное движение, такое, какое Атцуму не мог себе представить от него. — Я не могу это остановить, — тихо признался Сакуса. — Я не психолог. Я даже не знаю, что сказать, чтобы стало легче. Но я могу быть здесь. Рядом. Даже когда ты захочешь, чтобы я ушел. Особенно тогда. Он наклонился вперед и прикоснулся губами ко лбу Атцуму. Поцелуй был легким, сухим, больше похожим на прикосновение. Но от него по телу Атцуму разлилось тепло, странное и щемящее. Это была не страсть, не желание. Это была печать. Обещание. Ты не один. — Я знаю, что ты думаешь о лезвии, — прошептал Сакуса, его губы все еще были близко к его коже. — Я вижу это в твоих глазах. Как ты ищешь что-то острое. Это... это пугает меня больше, чем я могу выразить. Атцуму сглотнул ком в горле. Он хотел отрицать, но не смог. Вместо этого он просто закрыл глаза и позволил голове упасть вперед, пока его лоб не уперся в плечо Сакусы. Тот не отстранился, не съежился от неожиданного контакта. Он обнял его, одной рукой обхватив за спину, другой продолжая поддерживать его голову. Его объятие было крепким, надежным, но не давящим. В нем была вся та тихая, невысказанная сила, которая всегда была в Сакусе. — Мне так страшно, — признался Атцуму в ткань его черной футболки, его голос прерывался. — Что я не справлюсь. Что все это... что все это было зря. Что я снова... подведу тебя. — Ты уже не подведешь, просто позволив себе быть неидеальным, — сказал Сакуса, его голос вибрировал у него в ухе. — Ты подведешь, только если сдашься. А я не позволю тебе сдаться. Понял? Даже если придется привязать тебя, как непослушного щенка. От этого нелепого сравнения Атцуму фыркнул — слабо, сдавленно, но это был настоящий звук. Не смех, а нечто большее — прорыв отчаяния. Он прижался к Сакусе сильнее, вдыхая его запах — чистый, с легкими нотами мыла и чего-то просто его, неуловимого и родного. Они сидели так долго, пока одеревеневшие мышцы Атцуму не начали ныть от неудобной позы. Сакуса первым пошевелился. — Ладно. Пора менять повязки. И потом спать. Он отпустил его, встал и пошел за аптечкой. Атцуму остался сидеть на краю кровати, чувствуя, как место, где только что было плечо Сакусы, теперь холодное и пустое. Но внутри что-то все еще теплилось. Маленький, слабый огонек. Процедура смены повязок стала привычкой. Сакуса садился на пол перед ним, его движения были методичными и точными. Но теперь, снимая старый бинт, он не просто осматривал рану. Он проводил пальцем по здоровой коже рядом, как бы проверяя температуру, удостоверяясь, что нет нового воспаления. Когда он наносил мазь, его прикосновения были такими легкими, что почти не вызывали боли. И когда он заклеивал рану пластырем, он всегда на секунду прижимал к ней ладонь, как будто пытался передать ей часть своего тепла, своей целостности. — Готово, — сказал он, собирая использованные материалы. — Ложись. Атцуму лег, уставшись в потолок. Сакуса потушил верхний свет, оставив только тусклый ночник у своей кровати. Атцуму слышал, как тот чистит зубы, умывает лицо, негромко передвигается по комнате. Потом свет погас, и кровать рядом скрипнула под его весом. Тишина. Темнота. Знакомое чувство тревоги начало подползать к краям сознания. Он зажмурился, пытаясь отогнать его. — Атцуму. Голос Сакусы прозвучал негромко, совсем рядом в темноте. Они лежали на одной кровати, спиной к спине, разделенные лишь тонкой тканью маек и сантиметрами, которые казались пропастью. — Да? — Повернись. Атцуму медленно перевернулся на бок. В густом мраке комнаты он мог разглядеть только смутные очертания лица Сакусы, обращённого к нему. Его дыхание было тёплым и ровным. — Давай ближе. Он не стал спрашивать. Просто сдвинулся, сокращая оставшееся расстояние, пока его лоб не коснулся плеча Сакусы. Тот не отстранился. Пальцы Сакусы нашли его руку, лежащую между ними, и обхватили её. Не для того, чтобы удержать, а просто — чтобы чувствовать. Потом его рука двинулась дальше, обвила Атцуму за талию и уверенно, но без резкости притянула к себе. Атцуму вдохнул, и его нос упёрся в ключицу Сакусы. Пахло кожей, чистотой и чем-то неуловимо своим, безопасным. Он не сопротивлялся. Его собственное тело, долгое время бывшее лишь источником боли и инструментом для наказания, теперь ощущало тепло другого. Оно было тяжёлым, реальным, якорем в этом плывущем мире. Сакуса не сказал больше ни слова. Он лишь опустил голову, и его губы на мгновение, легко и сухо, прикоснулись к виску Атцуму. Жест был простым, почти бытовым, но в нём не было ни снисхождения, ни сюсюканья. Была констатация: ты здесь. Я здесь. Атцуму зажмурился. Внутри всё ещё клокотала знакомая тошнотворная пустота, но её яд, казалось, наталкивался на этот простой барьер из тепла и дыхания. Он прижался лбом к его плечу глубже, позволив руке Сакусы плотнее прижать его к себе. Его собственная рука, сначала нерешительно, легла на бок Сакусы, чуть ниже грудной клетки. Он почувствовал под ладонью живое движение мышц, вдох и выдох. Сакуса накрыл его ладонь своей, сцепил пальцы. Никаких лишних слов, никаких обещаний, которые невозможно сдержать. Только крепкое, не стискивающее сжатие. И тревога, та самая, что вечно грызла его изнутри, не исчезла. Она просто отступила на шаг, уступив место простой, всепоглощающей усталости. Не тому сладкому покою, о котором пишут в ромнатических книгах или сопливых фильмах, а тяжёлому, почти животному изнеможению, в котором можно было, наконец, перестать бороться. Сон накрыл его не сразу, но когда пришёл, то был густым и безвидным. И перед самым падением в эту тёмную бездну, последней вспышкой в сознании Атцуму была не боль, не страх. Это была лишь смутная мысль: вот здесь, в этой точке вселенной, его держат. И этого, прямо сейчас, было достаточно.

***

Дни текли, выстраиваясь в череду утомительно похожих суток. Тренировка. Боль, ставшая привычным фоном. Борьба с едой, которая отнимала больше сил, чем сама игра. Вечера в комнате, где тишина давила громче любого шума. И ночи — короткие, прерывистые, наполненные обрывками кошмаров, в которых он снова и снова падал на полированный пол гостиной родителей, а их голоса, холодные и безжалостные, звучали не извне, а у него внутри, как его собственные мысли. И сквозь все это, как навязчивый мотив, который нельзя выключить, — мысль о лезвии. Она приходила не тогда, когда было совсем плохо. Нет. Она подстерегала его в моменты, казалось бы, нормальные. Когда после удачной тренировки они с Сакусой шли обратно в общежитие, и тот рассказывал что-то из недавно прочитанной книги или рилсах, увиденных в инстаграмм, и Атцуму ловил себя на том, что слушает, по-настоящему слушает, и на секунду мир казался устойчивым. И вот тогда, в эту самую секунду покоя, внутри всплывало: А чтобы я чувствовал, зная что под рукавами свежие прорезы? Это ощущение бинта, пропитанного кровью. Совсем маленький порезик. Просто чтобы знать, что он есть, чтобы видеть. Или за завтраком, когда ему удавалось съесть йогурт, и он не чувствовал немедленного отвращения. Вот сейчас, если бы провести лезвием по коже... боль бы уравновесила эту легкость. Оно было не инструментом саморазрушения, а скорее регулятором. Клапаном для спуска давления. Якорем в бурном море его эмоций. И его отсутствие ощущалось физически, как ломка. Руки сами собой искали что-то острое — край стола, уголок книги, собственную заусеницу. Взгляд цеплялся за любой блестящий предмет, оценивая его потенциал. Но все было не то. Все было тупым, ненадежным, жалким. Он хотел кричать. Хотел встать посреди тихой столовой, опрокинуть стол и выкричать все, что копилось годами: про страх, который жил у него под ребрами холодным узлом; про ненависть к своему отражению в зеркале; про родителей, чьи голоса стали его внутренним голосом; про эту черную дыру в груди, которая засасывала все светлое, что пыталось пробиться. Он хотел, чтобы кто-то услышал не его слова, а этот немой вопль, раздиравший его изнутри. Но в тот же миг его охватывало желание, столь же сильное, — сжаться, стать невидимкой, провалиться сквозь землю. Стыд был его вторым именем. Стыд за эти шрамы под повязками, за свою неспособность просто взять и жить, как все. Посмотри на них, — шептал внутренний голос, когда он наблюдал за командой. — Почему они все живут, а ты страдаешь? У тебя есть все, друзья, замечательный Сакуса. А ты просто ненадежный, инфантильный человек. Ведешь себя хуже ребенка. Просто, блять, отпусти это и живи счастливо, так нет, одни пиздострадания тут корчишь. Ему дико хотелось общаться. Услышать очередную безумную теорию Бокуто о силе притяжения и ударах с обеих рук, послушать, как Хината с горящими глазами говорит о новой технике приема, даже ввязаться в один из их бесконечных споров с Сакусой о эффективности той или иной расстановки. Он хотел чувствовать себя частью этого целого, этого братства, которое было сильнее, чем ощущение нужность в его собственной семье. Но стоило кому-то из них приблизиться, заговорить с ним по-дружески, и его охватывала паника. Они увидят. Они почувствуют фальшь. Они поймут, что я не такой, как они. И отвернутся. И тогда возникало непреодолимое желание убежать. Запереться в своей комнате, которая была одновременно и клеткой, и убежищем. Остаться наедине со своей болью, где не нужно было носить маску, где можно было просто существовать, без притворства, только он, лезвие и его тупая бошка с надуманными проблемами. Эти мысли разрывали его на части. Лежать пластом, уставившись в потолок, пока время не превратится в густой сироп и не потеряет смысл. И в то же время — бежать, нестись без оглядки, пока легкие не взорвутся, чтобы физическое изнеможение убило все мысли. Жить — видеть, как Сакуса, сняв маску, по-настоящему улыбается ему, редкой, но такой родной улыбкой, от которой что-то тает внутри; чувствовать азартную дрожь перед важным матчем; позволять себе мечтать о американском небе на Олимпиаде. И умереть — просто чтобы прекратить эту бесконечную, изматывающую войну в собственной голове, этот неумолкающий шум, эту свинцовую тяжесть в каждой клетке. Сакуса видел эти качели. Видел, как за ужином Атцуму вдруг оживляется, ввязывается в азартный спор с Бокуто о достоинствах прыжковой подачи, и в его глазах на секунду вспыхивает старый, знакомый огонь азарта. А через час, вернувшись в комнату, тот погружался в молчаливый ступор, сидя на краю кровати и глядя в одну точку, и ничто — ни разговор, ни прикосновение — не могло вытащить его оттуда. Видел, как тот после тренировки почти жадно пьет воду, большими глотками, будто пытается заполнить какую-то внутреннюю пустоту, а от тарелки с едой отшатывается, как от чего-то ядовитого. Видел скрытую боль в каждом его движении, бледность, не сходившую со щек, глубокие тени под глазами, которые не проходили даже после долгого, казалось бы, сна. Он ничего не говорил. Не произносил нотаций, не требовал объяснений. Он просто был рядом. Молча ставил перед ним на ночь стакан воды и яблоко. Иногда Атцуму удавалось откусить пару раз. Чаще — нет. Сакуса убирал нетронутое яблоко без единого слова. По вечерам он менял повязки на его ранах, и его длинные, тонкие пальцы, обычно избегавшие любого лишнего прикосновения, были безжалостно аккуратны. Он видел воспаленные, медленно заживающие края ран. Видел, что новых порезов нет. Пока нет. — Спасибо, — каждый раз выдыхал Атцуму, когда Сакуса закреплял последний пластырь. Голос его звучал устало и искренне. — Пустяки, — каждый раз отвечал Сакуса, и в его обычно плоском голосе проскальзывала какая-то новая, неловкая нежность. Они не говорили о главном. О том, что висит между ними тяжелым, невысказанным грузом. О том, что Атцуму сходит с ума, думая о лезвии. Что каждый его взгляд, брошенный на острый угол металлической полки или на блестящую крышку от банки, не оставался незамеченным. Что Сакуса, движимый тихой паникой, продолжал тайно проверять ванную и свои вещи, хотя и знал, что вряд ли что-то найдет. Он выбросил все. Но уверенности не было.

***

Прошло уже больше недели с той ночи. Состояние Атцуму напоминало хрупкое, зыбкое перемирие с самим собой. Не выздоровление, а передышка. Он функционировал. Работал на тренировках, хоть и через боль, которая стала его постоянным спутником. Ел крохи, но хоть что-то попадало внутрь и иногда оставалось там. Спал, пусть сон был прерывистым и неглубоким, как будто он все время прислушивался к какой-то опасности. Иногда он даже смеялся — настоящим, живым смехом, который вырывался неожиданно, чаще всего благодаря Бокуто и его нелепым выходкам. Но под этой тонкой коркой нормальности все клокотало. И потребность в лезвии не исчезла. Она затаилась, выжидая своего часа, и превратилась в навязчивую идею. Он ловил себя на том, что в уме продумывает, где Сакуса мог спрятать его старую опасную бритву. В нижнем белье? Слишком непрактично, Сакуса брезглив. В сейфе? В каком нахуй сейфе, это же общага. Выбросил в мусорный бак на улице? Возможно. Но что, если нет? Что, если оно просто лежит где-то здесь, в этой стерильной, упорядоченной комнате, и ждет его? Однажды вечером Сакуса ушел на индивидуальное занятие с тренером по ОФП. Атцуму остался один. Комната, обычно казавшаяся тесной из-за присутствия другого человека, внезапно раздулась до размеров спортплощадки. Тишина в ней была не мирной, а звенящей, давящей. Он попытался читать — книгу, глупый Роман разжижающий мозг. Но буквы прыгали перед глазами, не складываясь в слова. Вместо текста он видел только образы: тонкую белую полоску лезвия, капли крови на кафеле, свои собственные глаза в зеркале — пустые и огромные. Он встал, начал бесцельно бродить по комнате. Подошел к столу Сакусы. Все лежало в идеальном, почти болезненном порядке: ноутбук, закрытый и вытертый от пыли; стопка конспектов, выровненных по краю; несколько одинаковых черных ручек в простой металлической подставке; блокнот в темно-серой обложке. Атцуму потянулся к подставке, взял одну из ручек. Разобрать? Пластиковый корпус, стержень... слишком хлипко. Ненадежно. Его взгляд упал на спортивную сумку Сакусы, аккуратно стоящую у шкафа. Не на рюкзак, который теперь всегда был на виду, а именно на ту самую сумку, с которой Сакуса ходил на дополнительные тренировки. Там. Может быть, там. Сердце забилось часто и глухо, как барабанная дробь. Он сделал шаг, протянул руку. Пальцы дрожали. И в этот момент его взгляд скользнул мимо, к его собственному рюкзаку, забытому в углу, под кроватью. Потертый, некогда ярко-синий, теперь выцветший до сероватого оттенка. Рюкзак, с которым он не расставался всю его спортивную карьеру. И вдруг, как вспышка, в памяти возник образ. Не бритвы. Не лезвия. А... монетки. Это была обычная монетка в сто иен, вся стёртая и невзрачная. Он точил её давным-давно, когда взял за правило на время убирать лезвия подальше — карьера, будущее, нельзя было рисковать. В минуты, когда всё внутри кричало, он резал себя, но не глубоко, монетка не могла резать хорошо. Потом прятал её на самое дно спортивной сумки, в потайной кармашек. «На самый крайний случай», — успокаивал он себя, и от одного её существования становилось чуть легче дышать. Потом это прошло. Появились нормальные лезвия, плотный график, дисциплина, которая сама по себе стала своеобразной отдушиной. Про монетку он забыл. Она так и осталась лежать на дне сумки, что лежала в его ящике для переодевания. Но когда пришло время переезжать из их старого общежития в новый, сверкающий комплекс для будущих олимпийцев, его пальцы сами нашли в недрах раздевалки этот гладкий, холодный кружок. Он даже не помнил, что взял её с собой. Видимо, руки собрали её автоматически, по старой памяти. Сакуса не знал. Не мог знать. Он искал очевидное — бритвы, ножницы, лезвия от канцелярского ножа. Он не стал бы рыться в старом рюкзаке, выворачивать его наизнанку. Атцуму замер. Дыхание перехватило. Желание, острое, почти животное, пронзило его с такой силой, что в глазах потемнело. Оно здесь. В двух шагах. Его старый, верный, немой друг. Запасной выход. Страховка. Контроль. Он медленно, словно в трансе, опустился на колени перед своим рюкзаком. Ладони вспотели. Дрожащими пальцами он развязал шнурки, расстегнул основные клипсы. Вывалил содержимое на чистый пол: смятые футболки кислотных и пастельных тонов, контрастирующие с порядком комнаты Сакусы; мятые спортивные штаны; папку с бумагами; наушники с перепутанными проводами; зарядки, скомканный пакет с конфетами. Сердце колотилось где-то в горле, мешая дышать. Он взял пустой рюкзак, нащупал шов внизу, с внутренней стороны. Там был небольшой надрыв, аккуратно, хотя и коряво, зашитый черной ниткой — его же руками. Пальцы, холодные и влажные, скользнули внутрь, под подкладку. И наткнулись на маленький, плоский, холодный кружок. Он замер. Весь мир сузился до этого крошечного участка кожи на кончиках пальцев. До ощущения холодного, стертого металла через тонкую ткань. Доставать? Не доставать? Он сидел на полу среди разбросанной одежды, с пальцами, зажавшими в потайном кармашке ту самую монетку. Дыхание стало частым и поверхностным, в ушах зазвенело. Внутри разгоралась буря, сравнимая разве что со штормом в открытом море: дикое, всепоглощающее желание против хлипкой, но цепкой мысли о Сакусе. О его взгляде. О его руке, которая сегодня утром, еще полусонного, потянулась через подушку и легла ему на талию. О том, что он пытается. Для него. Ради него. Но разве можно идти по канату без страховки? Разве можно пытаться выжить в этой внутренней войне, не имея на крайний случай оружия, пусть и обращенного против себя? Он медленно, с невероятным усилием, вытащил монетку. Она лежала на его ладони, невзрачная, стертая временем, с теми самыми острыми, искусственно сточенными краями, которые блеснули тусклым светом под люминесцентной лампой. Просто кусок металла, дешевый и банальный. Но в его глазах это был ключ от тихой комнаты в его собственном аду. Ключ к моменту, когда весь шум в голове затихает, и остается только чистая, пронзительная ясность боли. Он сжал монетку в кулаке, чувствуя, как острый край впивается в кожу ладони. Не причиняя пореза, просто обещая его. Напоминая о своей силе. В этот момент дверь в комнату щелкнула. Атцуму вздрогнул. Он судорожно сгреб монетку в кулак, прижал руку к груди, одновременно другой рукой начал сгребать разбросанные вещи обратно в рюкзак, не глядя, сбиваясь, путая порядок. Сакуса вошел. Он был в темном спортивном костюме, волосы слегка влажные от душа после тренировки, на лице — привычная белая маска, которую он снял, только переступив порог. Его взгляд, острый и ничего не упускающий, скользнул по Атцуму, сидящему на полу среди хаоса, по вывернутому наизнанку рюкзаку, и остановился на его лице — бледном, с расширенными зрачками и каплями пота на виске. — Что случилось? — спросил Сакуса нейтрально, снимая темную куртку и аккуратно вешая ее на спинку стула. Все его движения были плавными, экономичными. — Ничего, — голос Атцуму прозвучал хрипло, он попытался его прочистить. — Искал... старый конспект. По тактике. Кажется, потерял. Он быстро, почти истерично, запихивал вещи обратно, не пытаясь их сложить. Рука с монеткой была прижата к животу, скрыта сгибом тела. Сакуса стоял и смотрел. Его лицо было каменной маской, но в глазах плавала тень — не гнева, не подозрения, а чего-то более глубокого: понимания и боли. Он видел панику. Видел, что тот что-то скрывает. Видел, как дрожат плечи Атцуму. — Нашел? — спросил он, отходя к своему столу и садясь перед ноутбуком. Его тон был ровным, будто он спрашивал о погоде. — Да. Вроде, — пробормотал Атцуму, закидывая последнюю футболку в рюкзак и с силой застегивая молнию. Он встал, стараясь сделать это плавно, чтобы не выдать дрожь в коленях. — Пойду... в душ. Вспотел, жарко что-то... — Хорошо, — просто сказал Сакуса, не оборачиваясь, щелкая мышью. Но Атцуму чувствовал его взгляд, тяжелый и всевидящий, на своей спине, пока он не скрылся в ванной и не щелкнул замком. Внутри, прислонившись спиной к холодной двери, Атцуму разжал кулак. Монетка лежала на его влажной, дрожащей ладони. Он смотрел на нее, и внутри все переворачивалось, смешивалось в клубок из желания, стыда, страха и какой-то дикой, почти религиозной надежды. Он не знал, что сделает с этим. Спрячет обратно? Выбросит в унитаз? Или... использует по назначению, чтобы наконец заглушить этот невыносимый шум?

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!