-25- О пчёлах в пустых спальнях, братьях и чувствах, что не находят слов
26 апреля 2025, 03:53(«Quod me nutrit me destruit.»)
(«То, что питает меня, разрушает меня.»)
— Староримская пословица
Над Римом поднималось ослепительное утреннее солнце, проливая лучи сквозь мраморные стены дворца. В покоях было трое — разгорячённые, обнажённые, сливаясь в безмолвии, они прикасались друг к другу, будто в забытьи. Как бы Лукреции ни хотелось поверить, что всё это лишь вязкий, тревожный сон, происходящее оставалось реальностью. Гета, охваченный вспышкой похоти, не устоял перед тем, что видел — перед страстью Каракаллы, поглотившей его и Лукрецию. Он поддался и после поцелуя с ней уже не мог остановиться. Каракалла же ощущал себя хозяином происходящего, словно наконец обрел вожделенное. Младший, будто оторванный от собственных чувств, с силой навалился всем телом, вдавливая Лукрецию в ворох подушек. Ладонь, грубо прижатая к её груди, давила тяжело, почти причиняя боль — как будто хотел подчинить, удержать, не выпуская ни дыхания, ни воли. Он упорно избегал прямого взгляда, будто бы в её глазах таилось то, что он больше не желал видеть. А тот единственный поцелуй, что прежде соединил их губы, теперь отзывался тяжестью — как последний, запечатлевший момент до необратимого. Гета сбрасывал с себя одежду с поспешной решимостью, словно каждая складка ткани мешала дышать. Он сорвал застёжку тоги, выскользнул из мягких складок, тряхнул плечами, словно сбрасывая невидимый груз. Венок — тяжёлый, сплетённый из золота — он снял с головы и аккуратно опустил на мозаичный пол, избегая той грубой небрежности, что прежде позволил себе Каракалла. Лукреция раскинулась на ложе, среди смятых простыней, позволив наблюдать за собой без стеснения — словно жертва, возложенная на алтарь. Его член стоял напряжённо, вызывающе, и за плотским вожделением скрывалась потребность заглушить жгучее, неясное чувство, раздирающее грудь. — Тебе этого хотелось?.. Ты думала об этом?.. —прошептал Гета, глядя сквозь неё, словно пытаясь добраться до самой сути. Ладони вновь легли на тело молодой вдовы. Он охватил, тонкие, лодыжки, подтянул ближе, разводя колени в стороны — широко, уверенно. Каракалла провёл ладонью по груди девушки, задерживаясь на сосках — сжимая их кончиками пальцев чуть дольше, чем нужно. Движения были нарочито медленными, как будто он хотел вытащить из неё каждый звук, каждую реакцию. Лукреция дышала тяжело, глаза блестели, губы приоткрылись — она не сопротивлялась, растворяясь в ощущениях.Повернув голову, она встретилась взглядом с Каракаллой — тот, в отличие от брата, смотрел прямо, прищурив голубые глаза и кривя губы в полуулыбке, полной превосходства. В этот момент Гета резко притянул её ближе, как будто хотел вернуть себе не только её тело, но и внимание. Подушка шуршала под затылком, когда Лукреция скользнула вниз, её кожа соприкасалась с тканью, но всё внимание теперь было направлено на него — на жар, исходящий от него, на близость, уже не поддающуюся контролю. Страсть младшего императора, переплетённая с яростью и обрывками сказанного — о прощении, о вине, о боли — перемешалась в хаотичный водоворот. Всё раздражало: присутствие брата, его уверенность, взгляд, даже дыхание. Хотелось выгнать его прочь, одним жестом очистить эти покои, стереть всё до последнего прикосновения, остаться с ней — и только с ней. Желание било в висках, пульсировало в груди. Гета стиснул челюсть. Ему одновременно хотелось задушить Лукрецию и приласкать её, вбиться в неё глубже, чем позволено плотью. Член вошел резко, легко — смазки было слишком много, и он знал: причина не в нём. Лукреция выгнулась ему навстречу, рефлекторно, как в лихорадке, тянула руки, желая прикоснуться — но он схватил её за запястья, вдавил в постель, влажную от тел, от пота, от страсти. Двигался сразу и размашисто, без прелюдий, почти в наказание — настолько быстро, что между наслаждением и болью не оставалось границ. Ноги девушки легли ему на плечи, поза стала скрученной, как туго перевязанный свиток. Он навалился всем телом, сминая её под собой, сгибая, заставляя колени упираться в плечи. — Тише… — срываясь на хрип, прошептала Лукреция. Боль, наконец, пронзила ощущение жара, и она не знала, как это остановить. Глаза распахнулись, испуганно — наконец поймав взгляд Геты. Император усмехнулся — хищно, без тени сожаления — и вжал бёдра сильнее, будто наслаждаясь её беспомощностью. Одна ладонь поднялась к лицу, грубо сжав подбородок, крепко, оставляя следы. Вторая продолжала удерживать её руку, прижатую к пропитанной потом ткани ложа. — Тише… Тише, Гета, — вторил голосом, едва слышно, Каракалла, склонившись к брату. Он произнёс слова почти с смешком, едва касаясь губами его уха, а затем прикусил мочку — осторожно, будто ставил невидимую метку. Младший дёрнул головой в сторону, отстраняясь от прикосновения Каракаллы. Движения стали яростнее, сильнее — в ответ из груди Лукреции сорвался всхлип, глухой и прерывистый. Неожиданно она вытянула свободную руку и потянулась к нему, вцепившись в затылок, прижимая плотнее, требовательно. Тело Геты отвечало на это рывками — толчки становились мощнее, каждый вызывал у неё крик, рвущийся из самого нутра. Он скользнул губами по её губам, едва касаясь, и спрятал лицо в изгиб шеи, но кожи так и не коснулся — будто избегал. — Ты такой… — голос Лукреции оборвался на сдавленном ахе, глаза сами собой прикрылись от накатившей волны. — Всегда… злишься… хотя сам… а-а-ах… Гета продолжал двигаться глубоко и настойчиво, будто искал предел. Запястье в его ладони было зажато крепко, он отпустил её подбородок, скользнул вниз по телу ладонью, обводя изгибы, и вжался пальцами в бедро, сжимая плотно, властно, оставляя следы. — Сам не знаешь, чего хочешь… — простонала она, прерываясь на дыхание. — И… я… не знаю… Мне больно, прошу… — Замолчи, — выдохнул он, тихо, но с такой внутренней яростью, будто хотел раздавить каждое её слово. Лукреция сжала его волосы, вцепившись с силой. Гета откинулся назад, лицо метнулось вверх, их взгляды встретились — остро, открыто, почти с вызовом Каракалла наблюдал, не отрываясь. Грубость младшего, извивающееся под ним тело, сдавленные звуки боли и наслаждения, — всё это действовало на него сильнее вина и благовоний. Он откинулся глубже в подушки, одна рука скользнула по животу вниз, обхватывая член — тяжёлый, налитый, требующий разрядки. Пальцы обвили ствол, начали медленно двигаться, вторя движениям, с которым Гета вбивался в Лукрецию. Каракалла, однако, не слишком торопился — наслаждался, позволяя себе ждать, когда младший уступит место… или дойдёт до предела. — Прекрати делать мне больно… — сквозь стиснутые зубы выдохнула Лукреция, потянув за волосы у него на затылке, цепко с отчаянием. — Ты… всё, что я… — начал Гета, но не успел договорить: губы Лукреции накрыли его рот, поцелуй был грубым, намеренным, язык врывался внутрь с такой же жаждой, с какой он входил в неё. Она подыгрывала — не ради удовольствия, а чтобы заставить почувствовать. Он ответил, не отстраняясь, но движения остались прежними — глубокие, сильные, почти мучительные. Запястье император отпустил, переместив ладонь к изголовью, упершись в подушку, не позволяя ей выбраться из-под него. Лукреция тщетно пыталась ослабить темп, сменить ритм, но могла лишь царапать кожу под пальцами, цепляясь за его светло-рыжие волосы, путая их с нажимом. — И за это тебя тоже стоит простить?.. — выдохнула она, когда их губы на миг разъединились, голос дрожал от напряжения, в нём звучало и обвинение, и мольба. Гета зарычал в ответ — низко, глухо, как зверь, загнанный в угол собственным желанием. Он откинулся назад, оттолкнувшись, опираясь на руки, давая Лукреции пространство, но не покидая её — член всё ещё оставался внутри, горячий, пульсирующий. Она, не отрываясь, обвила ногами его торс, удерживая, прижимая ближе, грудь высоко вздымалась от прерывистого дыхания. Лукреция разлепила веки, глядя прямо, взгляд был мутным, но решительным. Поднявшись сначала на локти, затем распрямив руки, она медленно сменила положение — теперь уже оказавшись сверху, садясь на него, принимая всю глубину вновь. Оба сдавленно выдохнули.Ладони обхватили лицо императора — крепко, с дрожащей уверенностью. Большие пальцы прошлись по скулам, натянутым от сжатых зубов, как будто пытались успокоить, вернуть дыхание. Он смотрел на неё снизу вверх, грудь тяжело поднималась. И они замерли — тела всё ещё слиты, дыхание прерывистое, кожа горит. В эту секунду не было слов, только напряжение, будто время на мгновение остановилось между ними. — Я не думала об этом… не думала, — сказала Лукреция, голос сорвался, дрогнул, насыщенный жаром происходящего. — Ты не даёшь мне говорить… зачем тогда столько вопросов? Она двинулась на нём, медленно, каждым движением отвечая на его плотское давление. Гета вздрогнул, инстинктивно сжав пальцы на её бёдрах, словно пытался удержать, но не остановить. Движения становились ритмичнее, тягучие, влажные касания нарушали дыхание, смешивая вдохи и стоны. Лукреция раскачивалась на нём, будто растворяясь в каждом толчке, в каждом изгибе. — Скажи мне, чего ты хочешь, — прошептала она ему в самое ухо, проведя языком по коже под ухом, касаясь почти незаметно. — Скажи, что мне делать, Гета… Я не могу остановить тебя. И ты сам — не можешь… Он подался навстречу, таз дернулся вверх с глухим стоном, пальцы впились, еще сильнее, в мягкие, белые ягодицы, сжимая, направляя. Его дыхание стало резким, хриплым — как у того, кто тонет в желании и не хочет всплывать . — Я прощаю тебя за всё… только скажи, что… — голос Лукреции затих, губы дрожали в полуслове. Каракалла, не дав ей договорить, обхватил подбородок, разворачивая лицо к себе. И он впился в губы поцелуем: глубоким, властным, будто хотел чтобы она закрыла рот. Гета простонал в ответ, наблюдая, как их губы сливаются. Внутри было горячо, влажно — там, где их тела соединялись, всё хлюпало от переизбытка, и младший император уже не мог сдерживать напряжение. Всё в нём взывало к завершению, к разрядке. — Повернись, — хрипло приказал Гета, и Лукреция без слов подчинилась. Она медленно соскользнула с него, её тело дрожало от накативших ощущений. Пальцы, цепляясь за мятые простыни, скользили, когда она опустилась на колени, намереваясь стать на четвереньки. Но Каракалла не позволил им остаться вдвоём даже на этот миг. — Нет, не так, — лениво, но глухо произнёс старший, обхватив Лукрецию за плечи обеими руками. Его пальцы сжали её кожу чуть сильнее, чем требовалось, и он направил её, вновь пытаясь повернуть лицом к брату. Гета нахмурился. Было легче, когда её взгляд исчезал, когда связь разрывалась, оставляя между ними только инстинкт и плоть. — Хочу вдвоём. Мы должны... — начал Каракалла, прижимая Лукрецию к себе крепче, так что кончик её носа коснулся его скулы. — Нет. — Гета ответил сдержанно, уже почти восстановив дыхание. — Если хочешь, действуй сам. — Это моё тело. Перестаньте так говорить. — огрызнулась Лукреция, уперевшись ладонями в плечи старшего. Тот рассмеялся громко, с пронзительной, высокой нотой, словно её слова показались ему наивной глупостью. Напряжение, будто густой дым, снова заполнило пространство, напоминая о всем неприятном, что произошло между ними. Лукреция толкнула Каракаллу — сильнее, чем собиралась, резким, неловким движением. И втроём они замерли в гнетущей, немой паузе, словно сама комната затаила дыхание. Возбуждение стало теряться, захлёбываясь в нарастающей агрессии, но всё ещё теплилось под кожей.Единственным звуком в комнате был тяжёлый, свистящий выдох Лукреции. Девушка смотрела на лицо старшего императора, наблюдая, как капризно изгибаются брови и кривится линия губ, предвещая вспышку раздражения — резкую, как брошенная искра в сухой тростник. Капля пота скользнула по её лбу, задела щеку и упала на влажную ткань постели. Поцелуй, оставленный Каракаллой, всё ещё тлел на губах, словно ожог. Одна из его рук упрямо сжимала запястье, удерживая её, не позволяя вырваться окончательно. — Иди ко мне, — выдохнула Лукреция, сама не осознавая, какие слова слетают с её губ. Каракалла напоминал ей в этот миг ребёнка, стоящего на пороге истерики, хотя сравнение было болезненно неуместным в свете того, что происходило. И всё же девушка невольно поддалась этому чувству. Император отреагировал мгновенно: оттолкнувшись коленями от мягкости ложа, он подался вперёд, вплотную, и впился в её губы тяжёлым, требовательным поцелуем. Младший лишь стиснул зубы — глухо, скрежеща, давая понять без слов, насколько ему отвратительно происходящее. — Пчёлка… — зашептал Каракалла, будто лаская. — Наша маленькая пчёлка... — Каракалла, — жёстко окликнул брат. В тот же миг Лукреция подчинилась рукам старшего, позволив ему развернуть себя лицом к Гете. Их взгляды сцепились — тяжёлые, полные несказанного. И только спустя мгновение глаза младшего скользнули ниже, вдоль её груди, и живота. Каракалла прижал её к себе сзади, обвивая рукой за рёбра, крепко, почти властно. Его лоб скользнул к её шее, рыжие волосы, влажные от жара и близости, щекотали лицо лёгкими прикосновениями. Он шептал что-то, едва слышно, при этом ладонью медленно поглаживая выступ бедра, обводя косточку таза. Гета не мог расслышать слов, но видел, как Лукреция откликнулась: её тело подчинилось голосу Каракаллы. Она подалась вперёд, словно потянутая невидимой нитью, опираясь ладонями в постель около колен младшего. Гета, всё ещё сидевший, попытался отстраниться, отступить от неё, но пространство между ними будто сжималось, насыщенное чужой волей и теплом. Лукреция подняла взгляд, теперь глядя на Гету снизу вверх. Она полностью встала на колени, спиной прижимаясь к Каракалле. Тот скользнул ладонью по её ягодицам, затем поднял руку выше и надавил на поясницу, заставляя прогнуться, выгибая мягкое тело в подчинённой, соблазнительной позе. — Ты... — голос Лукреции дрогнул, запнувшись. — Хочешь, чтобы я остановилась? — Он не хочет, — усмехнулся Каракалла, лениво, с едва заметной насмешкой в голосе. Гета повернул голову в сторону, неосознанно, словно пытаясь ускользнуть от напряжения, но взгляд всё равно вернулся к Лукреции. Он застыл. Губы приоткрылись, как будто он хотел что-то сказать, но слова застряли на самом краю. Она выглядела безупречно в этой непристойно откровенной позе — на коленях, с ожиданием в лице и тёмными, влажными у корней волосами. Желание овладеть ею грубо всё ещё пульсировало в венах, но что-то внутри больше не давало превратить его в действие — мышцы будто ослабли. Лукреция скользнула чуть ближе, почти касаясь головки члена. Он дёрнулся в ответ на одно лишь приближение, но сам Гета оставался безмолвным, только грудь судорожно вздымалась. Каракалла наклонился над ней, двигаясь с ленивой плавностью. Его губы коснулись спины Лукреции в районе лопаток, оставляя короткие, почти ласковые укусы. Гета уловил этот жест — непривычно мягкий, чужой брату. Пальцы старшего скользнули по бокам девушки, вбирая её тепло. Когда Лукреция инстинктивно подалась назад, касаясь бедрами его напряжённого члена, Каракалла зашипел, низко, в груди, и поднял глаза. Их с братом взгляды встретились. В голубых глазах вспыхнул огонь — яркий, голодный. Но каждое его движение оставалось удивительно мягким, почти заботливым, лишённым привычной жестокости. Каракалла всё ещё жаждал её, но не стремился причинить боль. Гета вдруг осознал: брат всегда был мягок с Лукрецией — насколько это вообще было возможно для его натуры. В той странной, неукротимой манере, которая ему была присуща, но всё же — мягок. Даже тогда, в ту ночь перед пиром, когда Каракалла ворвался в покои в полубреду, кричал, кипел яростью — он не причинил ей вреда. Ни одного удара, ни одного жестокого прикосновения. Только хаос слов и глухой гнев. И теперь, глядя на происходящее, Гета почувствовал, как слова брата, медленно растекаются по телу странным, холодным ознобом: "Я не издевался." "Я не обижал её." "Она заботится." То, как старший смотрел на Лукрецию, как она обнимала его на ночной террасе, как легко они касались друг друга, ранило Гету сильнее любого удара. Между ними действительно, была близость — не только плотская, а нечто иное, тяжёлое для понимания. Каракалла не солгал, как и Лукреция: между ними не было физической связи. Между ними не было насилия, ни навязанной воли, ни хитрости — только естественное притяжение, слишком явное, чтобы его можно было не заметить. И именно это разъедало младшего изнутри: брат не принуждал её, не давил, как Гете теперь казалось. Он получил Лукрецию без борьбы, легко, словно она сама шла ему навстречу. Теперь это сквозило в каждом их движении — в том, как её тело отзывалось на его прикосновения, в том, как исчезло напряжение, которое всё ещё держало Гету в плену. Каракалла толкнулся в неё мощно, до основания, голова его откинулась назад, губы приоткрылись в беззвучном стоне, а веки дрогнули, как от наслаждения слишком острого, чтобы вынести. Лукреция всхлипнула, низко, заведя руку назад — её пальцы нашли его ладонь на бедрах, и сплелись с ней в странном, неразрывном жесте. Гета не успел понять, как она, поддавшись очередному движению брата, скользнула к нему — и в следующую секунду её губы обхватили его член. Горячее, пульсирующее тепло окутало его с такой стремительной полнотой, что стон, рваный, сорвался прежде, чем он успел его сдержать. Он прикрыл глаза, под веками вспыхнули тёмные, искристые пятна, а влага, подступившая к глазам, так и осталась там, не находя выхода.***
Тишина сгустилась вокруг троих, плотная, вязкая, будто горячий воск, заполняющий каждый уголок помещения. Она висела в воздухе тяжёлым сводом, точно в храме после того, как угасает последняя лампада перед строгим ликом богов. Пространство, насквозь пропитанное потом, жаром тел и пряным дымом благовоний, будто застыло. На мятой, влажной от тела ткани, тела лежали рядом — без прикосновений, но в слишком опасной близости друг к другу. Лукреция раскинулась, бессильно, кожа, влажная от остаточного, напряжения, блестела в утреннем свете. Руки вытянуты в стороны, волосы, спутанные и липкие от пота, рассыпались по подушке. Веки опущены, лицо внешне спокойно, но в этом напряжённом молчании чувствовалась явная попытка спрятаться, уйти в себя, не видеть, не встречаться взглядами с братьями, что расположились по обе стороны от неё. Первым пошевелился Каракалла.Он подтянулся ближе, плавно, как большая ленивая кошка, сворачивающаяся на тёплом мраморе. Мускулы под кожей перекатывались в неторопливом напряжении, когда он перевернулся на бок и потянулся к Лукреции, будто ищущий забытую в детстве ласку. Лицо его опустилось к её груди, щёка скользнула по разгорячённой коже, замирая там, где билось сердце. Нога, тяжёлая от усталости, перехватила бедро девушки, прижимая к себе, устанавливая безмолвную связь, требующую уже не тела, а тепла. Пальцы, всё ещё чуть дрожащие, неспешно скользнули вдоль линии талии. Они словно вырисовывали на теле новый узор — невидимый, но остро ощущаемый каждым нервом. Ладонь остановилась на животе, расслабленная, впитывая живое тепло плоти, как в полуденных атриях Рима вбирают в себя солнце старые мозаики. Лукреция оставалась неподвижной, не привыкшая к мягкости прикосновений после. Гета скользнул взглядом в их сторону, внешне сохраняя спокойствие, однако под этой маской клокотало всё, что он не позволял себе выплеснуть наружу. В отличие от брата, он не стремился вновь прикоснуться к Лукреции, но пальцы предательски дрогнули, выдавая внутреннюю борьбу — между разумом, приказывающим отступить, и телом, жаждущим её тепла. Лукреция медленно повернула голову, пряди волос мягко соскользнули по плечу. Их взгляды встретились. Лица оставались безмолвными, застывшими; только уголок губ девушки дрогнул, опустившись вниз, сдерживая те слова, что так и не были произнесены. Поддавшись порыву, она подняла руку — тонкую, белую как мрамор — и мягко коснулась щеки младшего императора. Они вздохнули в унисон и на миг прикрыли глаза, словно желая задержать хрупкий остаток чего-то необъяснимого между собой. Но момент не продлился долго. Молодой император перехватил запястье Лукреции — без грубости, но с твёрдой решимостью — и убрал её ладонь со своего лица. Затем, без лишней спешки, сел, опершись ладонями о мятую ткань простыни. Гета смотрел перед собой, молча, не выказывая ни одного чувства. Через несколько мгновений он поднялся, нагнулся и подобрал с пола только тунику, не обращая внимания на разбросанные сандалии, пояс и тогу.Небрежно накинул лёгкую ткань на плечи, даже не пытаясь прикрыть всю наготу, и зашагал к выходу. Он ушёл босой, с чуть опущенными плечами, словно римский воин, потерявший не сражение, но нечто куда более важное. Ступни беззвучно скользили по прохладному мрамору, и лишь лёгкий шелест туники сопровождал его. Лукреция провожала его взглядом, не шевелясь. Рядом с ней, раздалось шумное, сонное сопение Каракаллы. На полу остался лежать его золотой венок.***
Гета сидел за длинным мраморным столом среди патрициев, легатов и старших центурионов. Совет был малочисленным — собрали лишь тех, кто был необходим для решения неотложных вопросов. Но сам он казался чуждым всему происходящему, оторванным от тяжёлого ритма обсуждений. Голоса сенаторов звучали глухо, будто сквозь толщу воды. Обсуждали Нумидию: два города ещё держались, требовалось решить, какие легионы бросить на штурм и как наладить подвоз зерна к осадным лагерям. Гета слышал их, но словно сквозь плотный туман. На мраморной плите стола был разложен план местности: восковые модели стен, башен и дорог аккуратно воссоздавали будущий театр военных действий. Его взгляд скользил поверх миниатюрных укреплений, ни на чём не задерживаясь, словно разум упрямо отказывался вновь погружаться в заботы завоевателя. Флавий нахмурился и скользнул вниманием по лицу младшего императора. Черты оставались неподвижными, но пустота за этой маской ощущалась почти физически. Он не стал задерживаться. Интуиция подсказывала: сегодня лучше не задавать вопросов. Сенатор лишь незаметно сменил положение, будто случайно отводя взгляд, давая младшему императору возможность сохранить свои тайны при себе. Каракалла, вопреки ожиданиям, тоже был на совете. Его присутствие ощущалось слишком остро: с показной живостью он подошёл к макету, склонился над планом, пальцем лениво чертя линии дорог в слое тёмного песка. Вдруг, будто озарённый внезапной мыслью, он заговорил. Предложил бросить флот прямо на последний город, не тратя время на окружение — ударить в лоб с моря, без лишних манёвров. Остаток сухопутных сил использовать для немедленного захвата предпоследней крепости, где пути были открыты. Каракалла говорил быстро, урывками, не удосуживаясь вдаваться в расчёты. Он не заботился о потерях — ему просто казалось нелепым тащить легионы в обход, когда можно было действовать грубо и напрямую. Советники переглядывались. Сначала — с сомнением. Но некоторые уже начинали понимать: в его безумии звучала та самая острая, почти звериная интуиция, которой не хватало их осторожным расчетам. Но Каракалла слишком быстро утратил интерес. Скука исказила его черты, и, не удосужившись ни объяснить план до конца, ни дождаться обсуждения, старший император встал. Шёл, не оборачиваясь, широкий плащ зацепил край мраморной доски, оставив на песке неряшливую борозду. Это не удивило никого. Гета остался сидеть на месте, неподвижный, словно высеченный из камня. Руки под столом были крепко сжаты в кулаки, ногти впивались в ладони, но лицо оставалось бесстрастным. Позже, в триклинии, где воздух казался чище, а в тени высоких колонн витал аромат мёда и спелых фруктов, Лукреция обедала в одиночестве. Перед ней на низком столике серебряные блюда поблёскивали в мягком свете, рядом стояли тяжёлые кубки с разбавленным вином. Лёгкий звон посуды гулко отдавался в высоком сводчатом помещении. Девушка ела медленно, словно исполняя обязанность, не чувствуя ни вкуса, ни голода. Гета остановился на пороге. Узкая тень колонны пересекала его лицо, будто деля надвое. Император направлялся к большому залу, где должна была состояться последняя трапеза с парфянскими послами. Но шаг замер. Он смотрел на Лукрецию долго, не шевелясь. Грудная клетка тяжело вздымалась, но приближаться он не решался. Молчание натянулось между ними, вязкое, как полуденный зной. Лукреция чувствовала его взгляд всем телом, но не оборачивалась, продолжая рассеянно следить за движением собственной руки, касающейся кусочка инжира на тарелке. — Ты можешь вернуться домой, — наконец произнёс Гета. Голос звучал ровно, почти приглушённо. Ни укора, ни гнева в нём не слышалось — только выдохнутая усталость, тусклая и безнадёжная. Казалось, эти слова он носил в себе весь день, взвешивая их тяжесть. Лукреция подняла взгляд. Челюсти сжались чуть сильнее, движение было едва заметным, но достаточно выразительным для того, кто смотрел. Их глаза встретились. Мгновение длилось долго — дольше, чем позволяли приличия, дольше, чем могли выдержать простые смертные. — Благодарю тебя, мой император, — произнесла она, и голос прозвучал так же тихо, без эмоций. Гета не ответил. Лишь задержался на месте, словно собираясь добавить ещё несколько слов, но осёкся. Молодая вдова вдруг показалась ему красивее, чем когда-либо прежде — этой мрачной, варварской красотой, в которой не было ни веселья, ни надежды. Щемящее чувство в груди стало почти невыносимым. Он коротко кивнул, жестом позволяя ей уйти, и тем самым — отсекая любое возвращение. В этом молчаливом прощании звучало всё: она могла уехать, должна была уехать. И больше её видеть он не хотел. Лукреция прикусила нижнюю губу, едва заметно. Желанное ещё прошлым вечером возвращение домой больше не радовало. Она зажмурилась, сдерживая подступающие слёзы, которые не имела права позволить себе здесь — под сводами императорского дворца.***
Улицы Рима встретили Лукрецию густым, горячим воздухом, насыщенным запахом нагретого камня и сухой пыли, поднятой полуденным ветром. Каменные плиты мостовой пылали под босыми подошвами, дома отбрасывали короткие, резкие тени, а в их трещинах, как всегда летом, пряталась выцветшая трава. Она покинула дворец , словно вырываясь из затянутого водоворота, разрывая нити, что ещё связывали её с тем, что осталось за воротами. Ей нужно было время, чтобы вернуть себе тишину в голове. Гета поступил правильно. Так, как и должно было быть. И всё равно что-то внутри разламывалось, будто каждая клетка тела отказывалась принять очевидное. Лукреция ничего не хотела менять в прошлом — ни событий, ни решений — но острота боли от этого становилась только мучительнее. Каракалла наблюдал, как Лукреция садилась в украшенную резьбой лектрику. Он опёр голову на сложенные крест-накрест руки, покоящиеся на перилах балкона, и долго не отводил взгляда. Император улыбался. В его лице не было ни тени грусти. Двор внизу стоял пустынным: лишь редкие слуги и карбикунарии сновали между колоннами, не нарушая ленивой тишины полудня. Когда Лукреция подняла глаза, Каракалла чуть прищурился от света, медленно поднял ладонь — не в прощании, а словно в молчаливом жесте признания её присутствия. Его взгляд был тёплым, лишённым привычной насмешки или раздражения. Девушка улыбнулась ему. Император ответил той же лёгкой, почти мальчишеской мимикой. Обезьянка, сидевшая у него на плече, встрепенулась, взобралась на голову, зацепившись коготками за волосы. Лукреция тихо рассмеялась, не в силах удержаться. Каракалла тоже выдохнул короткий смешок, как будто невольно. Она поцеловала ладонь, а затем развернула её внутренней стороной к нему, посылая касание губ на расстоянии. Просто потому, что в этот миг захотела именно так. А затем скрылась за лёгкими тканями лектрики, не оглядываясь. Каракалла вскинул брови — не в удивлении, а словно сам не до конца понимая ту странную пустоту, что проскользнула в груди. Улыбка сползла с его лица быстро, почти незаметно. Император не хотел, чтобы она уезжала. Глаза беспокойно метались за удаляющейся фигурой, губы разомкнулись, но слов так и не нашлось — ни для неё, ни для самого себя. Даже на Гету он уже не сердился. Хотелось только одного: остаться в спальнях, в том хрупком, нарушенном моменте — и остаться там навсегда, вместе с ними.***
Юна, старая служанка, встретила Лукрецию у крыльца. Склоняясь в неглубоком поклоне, женщина одёрнула потемневшую от времени тунику и улыбнулась тепло, без лишних слов. Радость возвращения молодой госпожи не скрыл бы и самый строгий вид, но лёгкая сухость в ответном приветствии была уловлена мгновенно. Юна, как всегда, не стала расспрашивать, сосредоточившись на делах более насущных. — Госпожа, — мягко проговорила она, глядя на Лукрецию снизу вверх. — В саду вас ждут. Лукреция сняла дорожную накидку, уроненную на плечи тяжёлой складкой, и, не оборачиваясь, ответила: — Передай, что всё необходимое Титус доставит, как всегда. Я сегодня не расположена слушать чужие просьбы. Юна замялась, нервно теребя подол. Лицо её омрачилось. — Это не обычный посыльный, госпожа, — произнесла она с ноткой раздражения, недвусмысленно выражая своё отношение к нежданному гостю. — Там… Лукреция замерла, затем медленно обернулась, лёгкая тень улыбки скользнула по губам: — Секст?.. Юна ничего не ответила, лишь буркнула что-то себе под нос, недовольно передёрнув плечами, и скрылась в глубине дома. Лукреция, не торопясь, направилась в сторону сада, где аромат роз и лавра смешивался с жарким полуденным воздухом. Среди зелени сада, у края небольшого фонтана, стоял мужчина. Высокий, крепкий, загорелый, одетый в простую тунику из грубого льна без единой вышивки или украшения. Тёмные волосы были взъерошены, словно недавно он спрыгнул с коня и не потрудился привести себя в порядок. На правой скуле — пересекающей строго очерченную линию лица — тянулся грубый, но ровно заживший шрам. Он не портил внешности, напротив, придавал облику оттенок усталой силы, как печать чужой войны, оставленной судьбой навсегда. Секст Помпоний. Капут коллегии — глава братства квартала, того самого братства, чья власть в переулках и закоулках Рима была куда ощутимее, чем решения сенаторов в мраморных залах. Люди вроде него держали улицы под рукой: перевозки, торговлю, стражу и даже ночной рынок. — Госпожа, — протянул Секст, с ленивой уличной дерзостью растягивая слово. — Вернулась домой, цела и невредима. Слава богам. Лукреция скрестила руки на груди, наблюдая за ним без напряжения, с лёгкой, спокойной усмешкой. — Ты, как всегда, слишком красноречив, Секст, — заметила она. Он усмехнулся в ответ, по-хищному, не пряча довольства. Тёплый оттенок в голосе странно сочетался с резкими, изломанными чертами лица. — Мать и сестра Квинта в безопасности, — бросил он, словно между прочим. — Всё улажено. Лукреция коротко кивнула, жестко, как это делают мужчины в знак признательности. — Благодарю тебя. Секст шагнул ближе, его пальцы легко скользнули по щеке Лукреции — едва ощутимое касание, в котором чувствовалась привычка к тому, чтобы удостовериться: перед ним реальность, а не призрак. Она чуть отстранилась, плавно, без резких движений, словно отделяя себя не от самого жеста, а от того, что могло бы последовать. — Как тебе опека императора? — спросил Секст, голос прозвучал низко, почти интимно, как у человека, которому прежде позволяли слишком многое. Лукреция улыбнулась, безрадостно, и с той лёгкостью, с какой читают заученные тексты: — Всё хорошо. Он хмыкнул, чуть качнув головой. — Ну-ну... — протянул Секст, уголки губ дрогнули. Повисла пауза. В саду тихо шелестели листья. — Зачем пришёл? — спросила Лукреция, изогнув бровь. Секст сунул большие ладони за пояс туники, переместившись с пятки на носок, движением странно мальчишеским для его крепкой фигуры. Жест, в котором ещё сквозила та лёгкость, с какой он когда-то забирался к ней через садовые стены. — Есть один ребёнок, — сказал он, и голос стал более серьёзным. — Из наших кварталов. Нужны травы. Особые. Травник в городе дерёт цены как за золото. А ты... ты могла бы помочь. Лукреция задержала на нём долгий взгляд, в котором теплилось понимание и нечто более сложное — память о старой привязанности. Короткий кивок. — Я посмотрю, что можно сделать. Мужчина улыбнулся медленно, с той тёплой небрежностью, что пахла летними ночами, вином и забытой юностью. Он вновь потянулся к Лукреции, на этот раз намеренно, без притворства. Пальцы будто искали повод — коснуться волос, щеки, плеча, неважно. Как когда-то давно, когда позволенное и запретное ещё переплетались слишком тесно. Лукреция вновь отстранилась, почти незаметно, жестом, который нельзя было принять за оскорбление, но который всё равно отрезал возможность прикосновения. Секст рассмеялся — коротко, насмешливо, с той грустью, что никогда не бывает до конца проговорена. — Что, кто-то занял твоё сердце? — спросил он, взглядом лениво скользнув по её лицу, словно изучая давно знакомую карту. Молодая госпожа ответила короткой усмешкой, без яда, почти дружески: — С чего ты это взял? — Влюблённые выглядят иначе, — бросил он просто, без намерения ранить. Лукреция прищурилась, в уголках глаз вспыхнула игривая колкость. — Откуда тебе знать о любви? Секст развёл руками, без тени обиды, с лёгкой насмешкой над самим собой. — Я знаю точно, — сказал он. И в тот миг, в полутени садовых кипарисов, его взгляд сделался неожиданно тяжёлым — тянущим вниз, уставшим, слишком нежным для мужчины.Словно желая оттолкнуть эту странную тяжесть, девушка прервала молчание. — Как твоя супруга и дети? — спросила она, чуть резче, чем хотела. Гость ухмыльнулся, сбивчиво и криво. — Славно, — бросил он, с лёгкостью, нарочитой. — Всё славно. — и в этой короткой, небрежной фразе было больше тоски, чем в самых откровенных признаниях.***
Они говорили с нежданным гостем ещё какое-то время, перемежая лёгкие фразы тяжёлыми паузами. Когда Лукреция наконец вернулась в свои покои, слуги уже ждали её. В центр комнаты принесли переносную ванну — неглубокую, обтянутую медью чашу на низких ножках, наполовину заполненную тёплой водой, пахнущей травами и розовым маслом. Именно такие купальни она всегда предпочитала: скромные, удобные, без ненужной роскоши. Привычные приготовления обычно приносили покой, но сегодня мысли клубились тяжёлыми тучами. « — Твой император падёт, если продолжит плевать на простой народ. — Наш император. — Конечно... я не об этом. — Я понимаю.» Обрывки разговора с Секстом не уходили, крутились в голове, заставляя вновь и вновь возвращаться к одному — ей нужно было знать больше. Ради своей безопасности, если не ради чего-то большего. Она выбрала сторону Геты сознательно, не сомневаясь больше, но осознание собственной слепоты давило. Старого опекуна, того, кто всегда помогал разбирать тонкие политические игры, больше не было рядом. Лукреция привыкла полагаться на него — не вникать, не думать о тайных интригах. Теперь эта роскошь стала недопустимой. — Как прошло время во дворце, милая? — спросила Юна, входя в покои с подносом, на котором аккуратными рядами были расставлены флаконы с маслами и связки сушёных трав. Служанка остановилась на пороге, увидев госпожу уже в ванной. Теплый пар окутывал Лукрецию, размывая очертания тела, но пятна на шее бросались в глаза слишком отчётливо. Тёмные следы, почти багровые, резали нежную кожу. Глаза Юны испуганно расширились. Поднос чуть дрогнул в её руках. — Что... — прошептала она, но так и не смогла завершить вопрос, замерев на месте. — Не беспокойся, — отрезала Лукреция сухо. — Но... — не унималась служанка, в голосе звучала тревога, искренняя и тяжёлая. Девушка подняла на неё взгляд, твёрдый и упрямый. Ни капли сомнений, ни малейшего желания что-то объяснять. Юна поняла. Опустила глаза и без лишних слов начала раскладывать масла у края ванной. — Я также хотела сказать... — начала Юна, всё ещё немного дрожащим голосом, осторожно ставя флакон. — Госпожа Цезеллия прислала табличку. Приглашение. Зовёт вас завтра на обед, полагаю. Лукреция приподняла бровь, мельком взглянув на служанку. — Откуда она узнала, что я вернулась? — Не имею ни малейшего понятия, — честно призналась Юна, пожав плечами. — Боги… эта женщина... — молодая госпожа закатила глаза, но на губах появилась улыбка. Настоящая, теплая. Она вздохнула, погружая плечи в воду. Визит к Цезеллии был не только желанным — он ей был необходим. Если уж решила углубиться в жизнь Рима, участвовать в ней пусть даже на правах наблюдателя, кто, как не Цезеллия, могла бы пролить свет на то, что скрывалось за мраморными фасадами и пышными речами. Тем временем другая мысль не отпускала её. Разговор с Флавием был также необходим. У девушки было, что ему сообщить, но подавать информацию следовало аккуратно. Нужно было обдумать, как именно и в каком порядке.***
Покои Геты погрузились в безмолвие, густое, словно запёкшаяся кровь на лезвии гладиуса. Свет одинокого факела колебался, бросая на мраморные стены дрожащие, вытянутые тени. Всё казалось застывшим — пурпурные шторы, расписной пол, выкладка мозаики, даже огонь в масляных лампах будто колебался медленнее обычного, как дыхание умирающего. На столе — свиток, аккуратно перевязанный тонкой пурпурной лентой. Лукреция. Слуга, приносящий его, шепнул имя перед уходом, осторожно положив его на гладкую поверхность столика. Гета медлил. Пальцы, словно сами собой, скользнули по гладкой ленте, развязывая её медленно, нерешительно. Пергамент пах миррой и чем-то ещё — теплом кожи, тонким ароматом благовоний, которые Лукреция любила наносить на запястья. Он развернул свиток. Чернила, ещё не до конца высохшие в некоторых местах, выдавали поспешность написания. В глаза сразу бросились строки, небрежно выведенные на латыни: "Non ego nunc tristis vereor, mea vita, quod absis: Sed quia nescio, quid facias, ubi sis." "Я теперь не боюсь, моя жизнь, что ты отсутствуешь: Но потому, что не знаю, что ты делаешь, где ты." Гета перечитал их снова. И ещё раз. Не знал, чего искать в собственной душе: раздражение, горечь или пустоту. Всё смешалось, сплелось в единый тугой узел. Сердце билось в груди тяжело, гулко, словно каждый удар резонировал болью под рёбрами. Не отпуская свитка, император рухнул на ложе, закинув руку за голову. Пальцы вцепились в кувшин с вином так крепко, что побелели суставы. Он пил жадно, большими глотками, позволяя горькому теплу растекаться по телу, пытаясь заглушить тяжесть, осевшую в груди. Гета устал. От этой борьбы. От сенаторов, которые шептались за его спиной, как мухи над падалью. От нескончаемой необходимости что-то доказывать. От Лукреции. От самого себя. Молодой император закрыл глаза, ощущая, как вино горячими волнами подступает к вискам, туманя сознание, делая мысли неподъёмными. Мир за закрытыми веками дрожал и расплывался, словно стёртый фресковый узор на сырой стене. В темноте сознания вспыхнули зелёные глаза. Венок Прозерпины вновь всплыл перед внутренним взором, не давая уйти в забвение. И всё же сон забрал его — тусклый, без образов.***
В это же время, в других покоях, среди тонкого аромата сандала и розовых лепестков, Каракалла лежал на постели Лукреции — той самой, что утром делили втроём. Он растянулся лицом вниз, вжимаясь в подушки, в ткань простыней, всё ещё державшую на себе след её тела и запах кожи. Дыхание сбивалось, то прячась, то прорываясь наружу. Каракалла не спал. Он просто вбирал в себя остатки её присутствия — жадно, настойчиво, как человек, который боится утратить последнюю ниточку связи. Будто с первым светом всё это исчезнет: её тепло, её аромат, сама память о ней. На полу, рядом с ложем, валялись её туники — лёгкие, как дыхание весеннего ветра, пахнущие телом. Слуги топтались в коридоре, опасливо переглядываясь, но войти не решались: Каракалла запретил трогать здесь что-либо, даже если сама госпожа велит вернуть вещи. Он медленно потянулся к одной из одежд, поднял её, сжал в пальцах. Поднёс к лицу, вдохнул глубже, позволил аромату проникнуть глубже. Глаза невольно прикрылись. Перевернувшись на спину, Каракалла стиснул тунику в кулаке, пряча лицо в складках тонкой ткани. На очередном вздохе веки дрогнули, губы приоткрылись. Ладонь скользнула ниже, туда, где плоть уже ныла от желания. Медленно, без спешки, император повёл пальцами по собственному животу, замирая на каждом вздрагивании мышц. Другая рука всё ещё судорожно сжимала её ткань — единственную ниточку между ним и женщиной, которую он так отчаянно, теперь, хотел сохранить при себе. Его взгляд метнулся в сторону, поймав слабое жужжание. Одинокая пчела, должно быть заблудившаяся в жарком воздухе вечера, влетела в спальню молодой госпожи. Каракалла задержал дыхание, наблюдая, как крошечное насекомое кружит над флаконами с маслами и благовониями, отражаясь в их золотистых стеклянных стенках. Он усмехнулся — тихо, почти нежно, странно для себя самого — и, не отрывая взгляда от пчелы, позволил руке скользнуть под тунику. Пальцы сомкнулись на горячем, налитом тяжестью члене. Кожа натянулась под грубым хватом, словно прося большего. Каракалла застонал, глухо и глубоко, откидывая голову назад, обнажая шею, чувствуя, как жар расползается по всему телу, толчками отдаваясь в паху.Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!