-38- О ласке, что жжёт, строках, что рушат мир, и том, кто не должен бояться

24 июля 2025, 20:14

« Intus est hostis.» - «Враг — внутри.» — Сенека, «De Vita Beata» 12.4

Пир угасал, как медленно тлеющий костёр, оставляя после себя лишь горячее дыхание углей, приглушённые разговоры и терпкий шлейф выдохшегося вина. В просторном триклинии, где за вечер успели разлиться сотни голосов и смениться десятки лиц, теперь оставались только те, кто не нуждался в приглашении, чтобы задержаться допоздна. Масляные светильники коптили под сводами, бросая на полулежащих в сумраке мужчин мягкие, размытые тени. Воздух был отягощен потом, благовониями и кислым ароматом пересохших фруктов на медных блюдах. Музыканты давно покинули триклиний, а рабы скользили бесшумно, разнося кувшины с вином и свежими венками мирта. Гета восседал в глубоком ложе, откинувшись на расшитые подушки, позволяя себе редкую роскошь расслабления. Рука небрежно лежала на подлокотнике, пальцы лениво вращали кольцо на мизинце. Лицо сохраняло неподвижную маску, веки чуть опущены, но в каждом мускуле чувствовалась сосредоточенность. Рядом устроился Приск — сенатор, которому август намеренно позволил остаться после завершения пира, демонстрируя особое расположение. Их общение складывалось на редкость благожелательно; Гета и впрямь находил его компанию не столь утомительной, как прочих членов сената. Потому они не раз возвращались к беседе в течение вечера. — Август… — негромко начал Приск, отставляя кубок на бронзовое блюдо. — Я хотел бы… ещё раз выразить признательность. За оказанную милость. Фразы, привычные для римских застолий, прозвучали слишком осторожно, чтобы быть лишь данью вежливости. Приск уже благодарил прежде, и стало ясно — за этими словами скрывается нечто иное. Гета растянул губы в улыбке, коротко, взглянув на него из-под полуопущенных ресниц. — Великая щедрость Рима в том, что он прощает неудачливых, — отозвался император, немного хмельным тоном. — Особенно тех, кто умеет признавать свои ошибки. Сенатор чуть склонился, принимая ответ. Между ними развернулась невидимая игра пауз и жестов — нечто тонкое, сродни осторожной разведке. — И всё же, — заговорил Приск, — поражение, как и триумф, всегда повод задуматься. Особенно когда речь заходит не только об арене… Выдержал паузу, оставляя сказанное повиснуть в воздухе. — Говорят, Рим готовит новые завоевания, если слухи не лгут? — продолжил он, пробуя почву на прочность. — Грядут, — спокойно подтвердил Гета, не меняя положения. — Рим не станет останавливать колесо, что сам привёл в движение. Приск провёл пальцем по ободу кубка, будто вычерчивая замысел на невидимой поверхности. — В эти времена следует укреплять не только границы… но и стены внутри самого города, — бросил он негромко, не поднимая взгляда. Ответа не последовало сразу. Гета просто смотрел на собеседника — взгляд был прямой, немигающий, и выдержан настолько долго, что Приску пришлось всё же поднять глаза. Несколько томительных секунд… — Я вас услышал, сенатор, — наконец произнёс август, медленно касаясь пальцами подбородка, словно обдумывая последнюю фразу. Он контролировал выражение лица, удерживая его спокойным. Намёк был слишком прозрачен, чтобы его не понять. — Уверен… вы верно поняли, — улыбнувшись в ответ, заключил Приск и чуть повел подбородком. Гета сдержанно усмехнулся, делая вид, что исчерпывающе понял предупреждение, хотя естественное желание добиться ясности отзывалось внутренним беспокойством и вихрем домыслов в голове. — Впредь… если у вас появятся мысли, касающиеся безопасности империи, — произнёс император, словно между прочим, — не стесняйтесь высказывать их мне открыто. Он неторопливо обвёл взглядом зал, где отблески ламп выхватывали лица оставшихся на ложах гостей. — Рим благосклонен к тем, кто заботится о его будущем. Приск снова кивнул — чуть глубже, чем прежде. В уголках губ скользнуло нечто, похожее на удовлетворение. Этот человек наверняка знал больше, чем говорил, и, вероятно, придёт с информацией, если август продолжит держать дверь приоткрытой. Чего именно добивается Приск, предстояло узнать позже. Будет ли информация стоить того, чтобы покрыть её цену? Вряд ли речь пойдёт лишь о деньгах. Гета не мог знать этого наверняка, но был доволен хотя бы тем, что установил с сенатором контакт. Флавий, стоявший у дальней колонны, краем глаза уловил движение — Гета, слегка повернув голову, метнул в его сторону короткий взгляд через плечо. Советник слегка поднял бровь в ответ, не меняя положения, легко считывая скрытый посыл. Император желал обсудить нечто важное — без лишних свидетелей. В этот момент к ложу подошёл Квинт. С неизменным спокойствием, которое стало его второй природой, он склонился к уху Геты и негромко произнёс несколько слов — так, что их услышал только август. — Император Каракалла пожелал остаться в покоях до завтра. Он… предпочёл иную компанию. Гета задержал взгляд на лице слуги. Судя по выражению Квинта, тот стремился показать, что поводов для тревоги нет. Хотя и сам, похоже, не был в этом до конца уверен. Лукреция, оставшаяся в покоях старшего августа, не подавала голоса, и признаков насилия не доносилось.

***

Тело саднило — от ожогов, от жёстких захватов Каракаллы, от следов укусов, что оставались, начиная с груди, спускаясь вдоль внутренней стороны бёдер и заканчиваясь у самых коленей. Лукреция даже не пыталась его остановить, не вскрикивала, только тяжело дышала, глухо постанывая, когда больные точки вспыхивали под пальцами или под языком. Воск, казалось, застыл на коже плотной коркой, охватывая рёбра, стягивая талию, бока и лобок. Август так и не позволил касаться себя — её руки оставались прижатыми к ковру, словно связанные. Пальцы беспомощно цеплялись за короткий ворс, судорожно путая его. Каракалла устроился между разведённых ног, нарочито медленно, заставляя её толкаться навстречу, почти всхлипывать от мучительного желания. Он ухмылялся на каждый неосознанный порыв, на каждый нервный выдох, на дрожащие вдохи. Его ладони вцепились в ягодицы, и когда он приподнялся, Лукреция ощутила, как её поясница подалась вверх, ноги легли ему на плечи, сгибаясь, пятки коснулись лопаток. Она поняла, что раскинулась перед ним полностью, распахнутая, беззащитная — и не сдержала глухого стона, когда его язык остро мазнул по клитору. Дыхание сбилось, сердце гулко стучало в груди, так сильно, что Лукреции казалось — его грохот отбивается от стен. Положение было… невыносимым. — Кричи, если хочешь… — шепнул Каракалла, отрываясь всего на миг. Ей не было нужды видеть его лицо, чтобы понять — в голосе играла довольная усмешка. — Подум… ах… — язык нарочно мазнул по чувствительной плоти, как раз в ту секунду, когда Лукреция попыталась заговорить, — решат, что ты меня убиваешь… — выдохнула она, перехватывая воздух. Каракалла коротко хохотнул, сдавливая пальцами кожу её бёдер — намеренно грубо, будто проверяя, сколько боли она способна вынести. Девушка дёрнулась, вскрикнув в ответ, не столько от боли, сколько от внезапности. И прежде чем успела выдохнуть, его зубы сомкнулись на внутренней стороне бедра — резко, жадно. Стон сорвался сам собой, низко, мычаще, сквозь сомкнутые губы. Но тут же за укусом последовал влажный, нежный поцелуй, Каракалла сам стирал оставленный след, запечатывая его мягкостью следующего касания. Лукреция не знала, что возбуждало сильнее — сама игра на грани между болью и лаской или то, что делал это именно Каракалла. Никто прежде не трогал её так… Мысли беспорядочно вспыхивали и гасли. Сколько времени они уже в спальне? Закончился ли пир? Вернётся ли Гета… и что тогда? Будет ли зол? Эти вопросы крутились в глубине сознания, не в силах пробиться сквозь туман желания, вязкий, почти осязаемый. Император вылизывал её долго, не требуя ничего для себя, и это смущало куда больше, чем боль. Было невыносимо ощущать, как Каракалла — всегда порывистый, нетерпеливый — теперь держит её на этой грани, методично, с хищной внимательностью, будто испытывая собственную выдержку. — Говорил же… понравится, — прохрипел Каракалла, слизывая с губ влагу. — Раз молчишь… может, я просто недостаточно… Фраза повисла в воздухе, так и не обретя окончания. Август перехватил её ноги, убирая их с плеч, и Лукреция снова опустилась на ковёр поясницей — ненадолго. Левой рукой он обхватил обе щиколотки, подняв их в воздух, как удерживают добычу перед тем, как начать разделывать. И ударил. Ладонь с хлёстким звуком опустилась на мягкость бедра. Тело выгнулось в рывке, инстинктивно отшатываясь, стараясь ускользнуть. Шлепок не оставлял ни вопросов, ни выбора. Боль вспыхнула мгновенно, цепляясь за низ живота, как острый крючок, тянущий куда-то внутрь. Лукреция вмяла пальцы в ворс ковра, так, что костяшки побелели. В груди всё боролось — желание отбиться, закричать, и дикое, едва осознаваемое ожидание второго удара. Ей нравился жёсткий секс. Иногда. Когда это было игрой, разогревом, частью страсти. Но сейчас… Сейчас это не было похоже на предыдущий опыт. Удары Каракаллы не были похожи на то, что она знала. С первым мужем, это было унижением. Грязным, липким. Тошнотворным. С императором — это разжигало кровь. Ноги тряслись. Грудная клетка вздымалась в неравномерном ритме. С каждым шлепком в промежности сочилась влага — и Лукреция чувствовала это, чувствовала всю свою невозможную, пугающую готовность принять. Август замечал. Он посмеивался каждый раз, словно был задействован в некой игре, а не вертел голую женщину в своих руках. Пальцы юркнули обратно между её ног и он надавил сильнее, входя в неё глубже, по костяшки. Лукреция всхлипнула, стараясь быть тише, но не смогла – стоны вырывались сами, каждый звук смешивался с шуршанием ковра под ней и его тяжёлым дыханием. — Тссс… — цокнул Каракалла, склоняясь, чтобы коснуться губами следов от ударов. Рыжие волосы щекотали горящую кожу, пока он осторожно прикасался к местам увечий. Язык вновь скользнул ниже. На этот раз — с напором. Кончиком он надавил прямо в центр, а потом втянул чувствительную плоть, словно пил её. Лукреция вздрогнула, подаваясь навстречу. Август не давал ей опомниться — то прижимался крепко, то слегка щипал губами, а затем обрывал прикосновение, оставляя только пальцы внутри, двигающиеся неторопливо, нестерпимо тягуче. Щиколотки оказались свободны — Каракалла позволил ногам раскрыться, как распускающемуся цветку. Его пальцы скользили по икрам, цеплялись ногтями, чуть царапая, потом поднимались к паху. Слишком остро. Слишком живо. Лукреция вцепилась зубами в пересохшую губу, стараясь удержать стон, но предательские звуки всё равно вырывались наружу. Тогда он шлёпнул по клитору — не грубо, но четко — и тут же вернулся языком, жадно, глубже, дольше. Короткий всхлип — и грудная клетка девушки перестала касаться пола в надрывном, неконтролируемом изгибе. Глухое рычание вибрировало отдаваясь в промежность, словно Каракалла боролся с собой, не давая себе сорваться окончательно: от ощущения избыточной влаги, делающей её тело скользким; от зрелища её топорщащихся сосков, делающим реальность происходящего бесстыдной в своей откровенности. Лукреция уже не понимала, что с ней происходит. Мысли стёрлись, осталась лишь плоть, дыхание, руки этого человека, его голос, запах — всё сплелось в единое ощущение. Она пыталась уловить, почему рядом с ним это не казалось грязным, почему её тянуло к этим прикосновениям, почему жар пробегал по всему телу от каждого его движения. Каракалла оторвался, рвано дыша, и поднялся, упираясь коленями в ковёр. Лукреция ощутила, как он провёл членом по мокрым складкам, не входя — только подразнивая, чтобы дать прочувствовать момент: твёрдое, упругое возбуждение, скользящее вдоль податливой мягкости. Он навис над ней, притянул и вдавился в губы требовательным поцелуем. Язык проник внутрь, сплетаясь с её. Руки августа сомкнулись на её затылке, натягивая повязку, пока девушка не дернулась от давления. Таз Каракаллы подался вперёд. Головка медленно, вошла, растягивая, и лишь затем Каракалла, едва откатившись назад, погружаясь полностью, жёстко, до конца. Они вскрикнули вместе, почти в унисон. Ладони Лукреции наконец сорвались с ковра, впиваясь в его плечи, поднимаясь выше, чтобы зарыться в медные пряди. Каракалла двигался быстро, сразу задавая темп; слишком уж долго испытывал свое терпение. — Тебе хорошо со мной?.. — сипло выдохнул он, касаясь её губ своими, почти срываясь на стон. — Мне так… нравится… ты… — Каракалла замолчал на рваном, неконтролируемом выдохе, прижался губами к её щеке — ласково, никак не гармонируя с той яростной силой, с которой он её брал, — и добавил хриплым смешком: — Пчёлка… маленькая пчёлка… тебе хорошо? — Да… — вырвалось у неё, тихо, мешаясь со стоном. Внутри поднималась волна, накатывала безжалостно, и она вся дрожала, тянулась ему навстречу, цепляясь за императора ногами, чтобы не дать ни малейшего шанса замедлиться или остановиться. Каракалла прильнул к ней крепче, лоб упёрся в её плечо, ритм становился неровным, предрекая и его разрядку. Август и сам чуть дрожал, теряясь в собственных ощущениях. — Только… со мной?.. — вырвалось вдруг, глухо. — Каракалла… боги… — простонала Лукреция, крепче прижимая его руками, царапая ногтями от шеи до поясницы, не вникая, что делает с его кожей. — Скажи… скажи мне… — голос слетал на полутона, между бормотанием и сдавленным криком, разрываясь, как и амплитуда толчков его бёдер, сплетаясь со стонами. — Ты бы любила меня, пчёлка?.. — Я… ах… — тело напряглось, сжалось, сердце на миг перестало биться, когда оргазм прорвался, резанув через каждую жилу, ломая дыхание, застилая разум. Лукреция затихла, скованная, стянутым комком желаний и боли, чувствуя, как мышцы внутри сокращаются, захватывая его, доводя до взрыва. Каракалла застонал, прорываясь в полный голос, забыв о том, что хотел сказать, и что хотел услышать. И когда волна схлынула, когда внутренние спазмы ослабли, он продолжил двигаться с прежним надрывом, оставаясь в нескольких мгновениях до собственного окончания. — Я люблю его… — сорвалось у Каракаллы, хрипло, неестественно низким голосом. — Ты знаешь, да?.. Ты знаешь… В ушах девушки гудело после разрядки, разум тонул в остаточном наслаждении. Ритмичные движения императора мешали сосредоточиться, раздражая до рези чувствительную плоть, но она не пыталась его остановить. Руки всё так же держались за его плечи, будто бы это помогало не потерять равновесие в той странной грани между разумом и телом. Повязка соскользнула, впуская в глаза тусклый, но всё равно ослепляющий свет. Лукреция опустила веки, успокаивая потревоженные глазницы, и не сразу поняла, что сказать. В голове только звенящая пустота и разлитое по нервам жаркое покалывание. Она разомкнула рот, но изнутри вырвался лишь короткий, прерывистый вздох — в тот момент, когда язык Каракаллы скользнул по её губам, влажно, настойчиво, будто впитывая её вкус. Когда глаза всё-таки привыкли, она встретила взгляд августа — расширенные, неестественно яркие голубые радужки, впившиеся в неё с таким остервенением, что стало неуютно. Каракалла был слишком близко, пугающе близко, и она видела каждую пору его кожи, каждую неровность, тонкие шрамы, затенённые впадины под глазами. Император замедлился, напрягшись всем телом, вытягивая этот миг, удерживая оргазм на грани. Лукреция чувствовала его напряжение — он ждал, жаждал ответа. Но она не могла найти ни слов, ни смысла. Память спотыкалась на несвязной реплике Каракаллы, выброшенной в самый острый момент, слова растворялись под давлением реакций плоти. Речь шла о Гете. Несомненно. Но что именно он хотел услышать? И почему именно сейчас? Зрачок дрогнул, расширился, выдавая ту самую мысль, которую Каракалла не успел удержать. Тонкая тень опасности скользнула по спине Лукреции, оседая мурашками на коже, собираясь ледяным комком в основании шеи. Он продолжал двигаться, не торопясь, но смотреть не переставал, словно впивался. Ему стало страшно — не за неё, за себя. Если с Гетой ей так же, если она ему нужна… тогда Каракалла будет лишним. Если бы не брат — может, он хотел бы только Лукрецию. Может, и она бы хотела только его. А теперь ей слишком хорошо с обоими. Пальцы августа обхватили девичье лицо, сжали подбородок, смяли щеки. Скользкие от масла и испарины ладони медленно, словно взвешивая каждое движение, поползли ниже — обвили шею, сошлись на горле. Он вперился взглядом в неё, нагнувшись так близко, что их ресницы почти соприкоснулись. И Лукреция… вопреки внутренней тревоге, не шевельнулась. Не вывернулась, не сделала попытки уйти. Она только смотрела — ровно, прямо, собираясь с мыслями. Каракалла пах телом — терпко, тепло, знакомо. Его взор держался за неё с той пугающей, почти болезненной внимательностью, с какой зверь следит за дыханием жертвы. Боль и наслаждение переплелись, подавив разум, растворив страх… И Лукреция — впервые осознанно — решила сказать ему то, чего он ждал. Или думала, что ждал. — Ты достоин любви, — произнесла она, чуть хрипя. — Не меньше, чем он. Зрачки Каракаллы расширились. Моргнул… второй раз… губы приоткрылись, и ни слова. Его грудь вспыхнула жаром, лёгкие сжались. Он уже не чувствовал своего тела — только её кожу под пальцами, её запах, её голос, стучащий в висках громче пульса. Он прижал лоб к её виску, резко притянул за бедро, вогнавшись в неё до конца, до боли, до звучного шлепка тел. Лукреция вздрогнула и судорожно выдохнула, сцепив ноги на его спине, прижимая его к себе, телом требуя глубже, сильнее. Каракалла отпустил горло, вжал лицо в её щёку, двигаясь уже не с прежней резкостью, но с той мощью, от которой её каждый раз сдвигало назад по ковру — будто он хотел вдавить её в нутро дворца. Лукреция подалась ему навстречу, бедра пружинно встречали толчки. Она захлебывалась в дыхании — от веса, от натиска, от хрипов, срывающихся с его губ. Потянулась к нему, перехватив его рот своими губами — мокро, жаждуще. Капли пота смешались, и Каракалла посмотрел ей в глаза. — Тебе… — голос трепетал, она захлебнулась стоном от особенно острого толчка. — Тебе не стоит… бояться… что я… заберу… его… ты… Он слышал её. Слышал каждое слово, чувствовал, как она обхватывает его изнутри. Всё это — её голос, её руки, её тепло — пробивало его насквозь. И вдруг в нём вспыхнула дикая, необъяснимая ясность. Она могла бы любить его. Ему — Каракалле — можно было бы быть любимым. Мысленная вспышка ударила так сильно, что всё тело встрепенулось, император врезался в неё до самого основания, и взорвался. Кончил громко, с высоким, юношеским стоном, судорожно, с рывком, так, что судорога прорезала мышцы. Каракалла застыл, захлебываясь воздухом, прижимая Лукрецию так крепко, что она чувствовала, как над её грудью порывисто, исступлённо колотится его сердце.

***

“ Они шли шаг в шаг по верхнему проходу дворца — под глухим полумраком лампад, что бросали дрожащие отсветы на камень мозаики. Холод, живущий в стенах Палатина, отдавался в ногах, проникая сквозь подошву обуви. Ночь, разлившаяся за оградой, оставила после себя только тягучий шлейф голосов, вина и сладковатого запаха ладана. Флавий говорил негромко, ровным, спокойным тоном — так, как говорил всегда, когда желал быть услышанным. — Приск не из тех, кто бросает подобные слова зря. Было бы разумно попытаться предположить, что именно он хотел дать понять… и чего теперь ждёт. Советник шёл рядом, не опуская взгляда, слегка качая головой, в раздумьи. Гета слушал, молчал. Привычная усталость оседала в плечах обоих, развивать тему хотелось на свежую голову. И вдруг — резкий звук за аркадой. Приближающийся топот сандалий бил по камню, рваное дыхание прорезало тишину. В проход ворвался гонец — в запылённом плаще с дорожной застёжкой на плечах, глаза горели лихорадочным блеском. За ним — преторианцы, скомканные его натиском, они едва не сбились с шага, но всё же не осмелились перехватить раньше времени. — Срочное донесение! — выкрикнул он, голос вспорол воздух, как остриё глевии. — От северной границы. От легата Верхней Мёзии. Повелено вручить лично! Охрана перехватила его прежде, чем он успел приблизиться к августу, заставляя замереть в нескольких шагах. Но гонец упрямо протянул руку — пергамент в пальцах дрожал, как меч в слабой руке новобранца. Флавий бросил взгляд на императора. Гета, затаив дыхание, лишь коротко кивнул. Советник, не мешкая, шагнул к гонцу и выхватил свиток из протянутой руки. Печать с пурпурной лентой треснула под ногтем, и пергамент развернулся, зашуршав. Глаза Флавия скользили по строчкам стремительно, без колебаний. Лицо утратило тепло. Выражение стало тяжёлым, высеченным — таким, каким оно бывало в преторских палатиумах, когда зачитывали смертные приговоры от имени закона и сената. Гета почувствовал, как под кожей зашевелился холод. …неожиданный натиск… наблюдательный лагерь уничтожен… потери… командир пал… сарматы нарушили условия договора… Флавий медленно выдохнул сквозь стиснутые зубы, опуская пергамент. Воздух в коридоре сгустился. Камень стен и мозаики больше не казался холодным — он будто впитывал напряжение, отдавая его обратно сдавленным гулом. — Кто ещё знакомился с содержанием? — голос прозвучал глухо, но хлестко, точным ударом по нерву. — Никто, господин. Только вы. Распоряжение было передать цез… Флавий коротко кивнул, не теряя ни мгновения, и резко: — Изолировать гонца. Немедленно. До особого распоряжения. Преторианцы шагнули вперёд слаженно, не издавая ни звука. Один схватил парня за плечо, другой — за запястье. Гонец побледнел, но не сопротивлялся. Только взглянул на августейшего в ожидании справедливости — или хотя бы вразумления. Но Гета молчал. Словно каменная статуя Марса в глубине форума, не моргнув, не шелохнувшись, он вглядывался в темноту, что с каждой секундой ширилась впереди. Гета не сразу уловил, что смотрит на Флавия тем самым взглядом, каким не так давно выискивал предателей за пиршественным столом. Что-то под кожей дрогнуло, сдвинулось. Советник протянул ему свиток с тем жестом, с каким передают не бумагу, а приговор. — Следует немедленно собрать малый совет, мой император, — сказал он почти беззвучно, голос был плотным, как ночь за окнами. Гета принял пергамент. Пальцы ощутили холод сухой кожи, хруст изгиба. Он развернул его — и строка за строкой вонзалась в зрачки. Слова падали в разум, как камни в колодец. Лицо застыло. Губы повторили беззвучно одно слово. Костяшки побелели, сжав край свитка до треска. ...нарушили договор… Пространство вокруг растворилось — ни шагов, ни голосов. Лишь собственное дыхание, едва различимое, и пульс в висках. Гета поднял глаза на советника — и во взгляде было нечто, что исчезло в нём давным-давно. Раздирающее, горькое, сопротивляющееся неверие. — Это… невозможно, — выдох сорвался с уст. Флавий не отвёл взгляда. — И я считаю целесообразным исключить из собрания двоих… учитывая обстоятельства. Флавий говорил о Скапулле и Пизоне — всё ещё входящих в малый совет по праву должности и по весу в сенате. Но допустить их к подобной вести было чревато. Гета не стал возражать, с застывшим в руках свитком. Донесение всё ещё жгло ладони. Огласка означала бы катастрофу. Накануне Рим получил весть о победоносной кампании в Нумидии: легионы возвращались с трофеями, хвалебные речи были уже написаны, празднование готовилось. Как говорить о триумфе, если не удалось удержать спокойствие даже на давно очерченной, оседлой границе? Если провал грозил разрастись в открытую войну? Этого не могло быть. Не сейчас. Не в тот момент, когда императоры должны были возвыситься. Когда монеты уже чеканились, гимны складывались, а алтарные огни были готовы встретить победителей. Гета слышал голос Флавия, но не вникал. Сознание вязло в содержимом свитка. Горечь нарастала. Гнев закипал. Где-то глубоко, между лопаток, скреблось то самое предчувствие, которое возникает перед опасностью — животное, тугое, злобное. Он не боялся. После всего, что уже проглотил. После унижений перед сенатом, после насмешек, после того, как его речь, была прервана гулом чужих голосов. После каждого «но», которым старики обкладывали его приказы. Карие глаза налились тяжёлой, терпкой яростью. Возмущение обжигало нутро — не за границы, а за честь. За то, как теперь станут смеяться за спиной. Не в лицо, никто не посмеет — но станут. И будут. Шептаться, насмехаться над амбициями — громче, откровеннее, с тем снисходительным ядом, что всегда тек по мрамору курии. Согласившись на все предложения Флавия, он развернулся и зашагал по коридору, дыша рвано, так, как будто сам воздух резал изнутри. До рассвета оставалось не больше пары часов — этого хватит, чтобы собрать Малый совет. Этого хватит, чтобы поставить всех перед свершившимся. Но не хватит, чтобы справиться с собственным ощущением беспомощности. Гета не хотел справляться в одиночку. Не признавал этого — ни себе, ни тем более другим, — но знал: ему нужен Каракалла. Брат не должен оставаться в стороне. Не имеет права. Не сейчас. Каждый шаг отдавался стуком внутри черепа, словно таран. Песок времени сыпался всё быстрее. Надо было думать. Найти решение.. Погасить пожар прежде, чем его запах учуют в сенате. Прежде, чем кто-то из этих старых ястребов успеет прошипеть: «поспешно», «недальновидно», «неблагоразумно». Нельзя дать им повод. Ни слова. Ни взгляда. Нельзя позволить республиканским выродкам ткнуть пальцем в августов — и прошипеть, что империя в руках мальчиков. Он шагал быстрее, минуя арки и статуи, которые глядели с равнодушием каменных богов. Шёл один. Совсем один. И в голове всплывали отцовские слова. «Ты слишком мягкий.» «Смотри шире, Гета, выше. Империя — не дитя твоих прихотей.» «Желать войны ради славы — удел слабых. Я думал, ты умнее.» «Не жди от брата поддержки. Он твоя кровь, но не твоя опора. Полагайся на себя. Что бы там ни нашёптывала тебе мать.» «Я желал бы тебе стойкости. Ты умен, сын… но ты слаб.» Гета стиснул зубы. Скулы заныли. Где-то внутри, под слоем титулов, ткани и золота, жгло — живое, почти детское. Он был императором. Он должен был быть скалой. Но сейчас — сейчас в нём пойманной птицей бился испуг. Нечёткий, трепетный, с голосом отца и привкусом горьких слёз на губах. Ему было страшно, на самом деле. Только об этом никто не должен знать.

***

Двери распахнулись с грохотом, створки ударились о мраморные стены, и Гета ворвался в покои стремительно, как порыв горячего ветра. Он собирался бросить раздражённый выдох, но замер на пороге, взгляд выстрелил вглубь комнаты, скользнул по деталям — и задержался. Каракалла растянулся на ковре, обнажённый, опираясь на один локоть, а свободной рукой лениво вёл невидимый узор по бедру Лукреции. Та лежала рядом, укрытая лишь скомканной простынёй, сброшенной с ложа. Её тёмные волосы рассыпались по плечам. Оба обернулись одновременно, на звук вторжения. Тишина вытянулась между ними, густая и заряженная. Гета стоял, растерянно поджав губы, под взором брата и Лукреции. Лицо его хранило следы тревоги, как будто весь политический сумрак за пределами этих стен зацепился за него. А вид этих двоих, уводил мысли в другое русло, недозволенное в столь тревожной ситуации. — Мне... — голос прозвучал, неожиданно тихо, но он взял себя в руки. — Нам нужно поговорить, Каракалла. Сейчас. Он смотрел только на старшего, избегая касаться взглядом Лукрецию, но её дыхание, её полуобнажённое тело и след его брата на её коже — всё это било по глазам, не оставляя шанса на равнодушие. Откладывать вести, с которыми пришёл, не было возможности. А злиться ещё и на Лукрецию, впервые, не оставалось сил. Каракалла приподнялся, внимательно следя за выражением брата, с лёгкой усмешкой, но без нарочитой дерзости. Когда Гета шагнул ближе, он опустил ладонь на ковёр, прямо перед Лукрецией, неосознанно закрывая её от возможного всплеска. Желая вернуть себе только что прерванное спокойствие, Каракалла растянул губы шире и, медленно выдохнув, произнёс: — Брат… иди к нам. Гета фыркнул. Его взгляд скользнул по обнажённым телам: на коже Лукреции проступали алые пятна ожогов, чуть прикрытые тканью, укусы на груди у самого основания шеи. Каракалла был весь в царапинах, и рассмотреть это было легче, учитывая отсутствие одежды. Младший нахмурился, моргнул несколько раз, справляясь с приливом недовольства, и всё же вернулся к цели своего прихода. — Сейчас же, Каракалла. Нет времени на твоё... баловство. — Гета протянул руку, ладонью вверх, в подчеркнуто уверенном жесте. Лукреция поняла: дело не в ревности и не в раздражении. Что-то по-настоящему серьёзное. Она, чуть насупившись, приняла сидячее положение, придерживая простыню у груди, собираясь подняться и, одевшись, покинуть спальню: — В таком случае, я… — Иди искупайся, пчёлка, — перебил Каракалла, не теряя улыбки, но уже не сводя глаз с Геты; следил за тем, как у брата ходят жевательные мышцы, как тот борется с приливом эмоций. Как пальцы подрагивают вдоль бедра, постукивая средним по большому, выдавая нервозность. Каракалла поднялся первым. Неторопливо подошёл к постели, подхватил простыню и, обернув ею бёдра, шагнул вперёд. Никакой суеты. Ни капли стыда. Гета не стал отвлекаться на движения старшего. Сосредоточился на Лукреции — слишком остро, как если бы виной его тревоги была именно она. Молодая госпожа поднялась с ковра, собираясь взять тунику и удалиться в купальни, оставив братьев наедине. К тому же, следовало привести себя в порядок — нельзя было появляться в коридорах дворца в подобном виде. Пауза растянулась. — В личные иди, — бросил Каракалла, обозначая боковую дверь кивком. — Не думаю, что... — начала она, но осеклась. Уловила, как черты Каракаллы меняются — он не хочет, чтобы она ушла насовсем. Почувствовала, как Гета напрягся ещё сильнее. Его голос резанул: — Иди, Лукреция. Он удерживал раздражение на коротком поводке — пока. Не хотел грубить, не желал обидеть, но присутствие девушки, не позволяло высказаться. Лукреция не стала возражать. Молча подошла к ложу, взяла наброшенную на край накидку Каракаллы и прикрыла ею тело — та оказалась удобнее, чем скомканная простыня. Слов больше не прозвучало. Лишь шелест шёлка, да тонкий запах масел потянулись вслед за ней, когда вдова скрылась за дверью.

***

Гета не стал тянуть — обрушил суть донесения, на ходу, пока Каракалла разливал фалернское по кубкам, лениво, без намёка на срочность. — Совет собирается утром. — голос понизился, стал сухим, деловым. — Ты обязан там быть. Каракалла качнул головой, словно это само собой разумеющееся, и он не пропускает важнейшие заседания Империи направо и налево. — Вместо триумфа — внезапная резня на северной границе. Один из самых прочных договоров… отца. Странное совпадение, — произнёс он, протягивая брату наполненный кубок. — Думаешь, чья-то игра? — Не знаю. Я сижу здесь, а не в Паннонии. Но это сообщение рушит всё — я же готовился, игры, празднование, процессии… — Мы не можем позволить себе войну с сарматами сейчас. Это унижение. — Можно спросить у пчёлки, почему её степные дикари вдруг восстали, — хмыкнул Каракалла, уголок рта дрогнул. Гета скрестил руки, черты лица обострились. — Об этом донесении знаем только мы с тобой, Флавий, и, в ближайшее время, несколько приближенных сенаторов. Никому больше… — Всё же, — протянул Каракалла, уже веселее, — ей бы стоило объясниться за свой… народ. Гета усмехнулся криво, отворачивая лицо от брата. Мысль о том, что Лукреция могла знать или, хуже, утаить — хоть что-то, отдавалась неприятной горечью в затылке. Он и сам понимал всю абсурдность подозрения: матрона, годы прожившая в Риме, оказавшаяся причастной к беспорядкам варваров на границе? Это было бы не только невероятно, но и глупо. Однако яд раз за разом капал — не из-за слов Каракаллы, те касались иного, но Гета слышал в них подтекст. Или хотел услышать. И отмахнуться уже не мог. — Заберу её из купальни. Самому бы тоже не помешало помыться. Пойдёшь? — Нет. — Он едва заметно повёл плечами. — Нужно всё обдумать. Каракалла коротко хохотнул, проходя мимо. — Думаешь, если останешься тут, уставившись в стены, озарение снизойдёт? — Мы обязаны выдвинуть свои решения к утру. Не можем позволить сенаторам диктовать нам, как детям, что делать с собственной границей. Каракалла остановился, бросив быстрый взгляд через плечо. Младший уже опустился на край ложа — устало. Лишь короткий, неровный выдох вырвался из груди, обнажая напряжение, которое он до того сдерживал, как мог. — Мне неспокойно, — выронил Гета, едва слышно, почти не открывая рта. Словно бросал в темноту монету, надеясь услышать в ответ звон. Каракалла не ответил сразу. Подошёл ближе, опускаясь перед братом на корточки, и уложил ладони на его колени. Большие пальцы лениво провели по складкам тоги. Спокойный, расслабленный жест, в котором странным образом чувствовалась забота. — Почему ты тревожишься из-за ерунды? Сожжём варваров, если дойдёт до этого. И стариков, если начнут тявкать, — добавил он с той беспечной наглостью, что стала для него бронёй и оружием. Гета немного разомкнул плечи, позволив себе первый за вечер глубокий вздох, разжимающий грудную клетку. Слова брата — жестокие и безрассудные — всё равно звучали как опора. Потому что в них не было страха. — Это худший из возможных вариантов, — произнёс он после паузы, дёрнув уголком рта. — Зато он есть, — легко отозвался Каракалла. — Выпей вина. Мы вернёмся быстрее, чем ты успеешь подумать. Пчёлка объяснит, почему её дикари пошли на такую глупость. Отец как-то их усмирил, помнишь? Она тогда была на их стороне — видела всё, слышала. Может, просто испугались нас. Как мелкие шавки. Вот и кинулись. — Ты действительно хочешь с ней об этом говорить?.. — тон Геты упал до шёпота, но обрёл резкость. — Ты не понимаешь? Или притворяешься? Каракалла, ей нельзя доверять так... легкомысленно. Я запрещаю тебе... Старший поднялся быстро, неловко, словно не рассчитал равновесие и потерял опору. Тело пошатнулось. Гета успел поймать его, схватив за предплечья и не давая рухнуть. Пальцы скользнули по обнажённой коже, улавливая пульс, быстрый, живой. — Осторожнее, — возмущённо прошипел Гета. Каракалла шумно втянул воздух, застыв на месте. — Ты совсем... совсем не понимаешь её. Вот почему постоянно злишься, — огрызнулся он, одёргиваясь от рук брата. Они уставились друг на друга — пристально, с нарастающим раздражением. Затем Каракалла шагнул ближе, положив на плечо Геты узкую ладонь, мгновенно сжавшую ткань с кожей грубым, почти небрежным движением. — И ты не можешь мне ничего запрещать. Я — император. Так же, как и ты. Не командуй мной. — Так будь им, не только тогда, когда решаешь, с кем спорить, — раздраженно огрызнулся Гета. — Я поступлю, как захочу. Каракалла не стал ждать ответа — отпустил плечо брата, разворачиваясь к дверям, быстро и почти зло, шагая прочь. А Гета и не думал ничего отвечать, потирая уставшие от пира и тревожных новостей глаза. Старший август всегда отличался упрямством, но сейчас речь шла не о вспышке настроения, а о политике — и он, поразительно легкомысленно, направился к женщине. Пусть подопечной. Пусть даже с тем, что между всеми ими уже случилось. Но всё же — к женщине, которую следовало держать в неведении. Доверие между ним и Лукрецией всегда висело на тончайшей грани — хрупкое, как пергамент на солнце, держалось лишь на молчаливом соглашении не трогать прежние обиды. Гета искренне хотел уберечь её от происходящего, оставить в стороне — в той зыбкой, едва наметившейся гармонии, что начала формироваться после бурь. Уберечь от волнений, особенно касающихся её напрямую: её племени, её прошлого дома. А Каракалла, разгорячённый и дерзкий, будто и не думал ни о чём. Ушёл прямиком в сторону купален — настолько уверенно, что Гета сорвался с места почти инстинктивно, и когда добрался до прохода, дверь уже качалась, отбросив на мраморный пол дрожащую полоску света. Отец всегда обсуждал с Юлией Домной политические волнения — негромко, воне присутствия слуг, но всё же делился. Вслух проговаривал опасения, сквозь фразы давал понять замыслы, прислушивался к сдержанным замечаниям. Она была его августа — супруга, с которой он прошёл войны, разделил венок триумфатора и ужин при свете лампад, женщина, подарившая ему сыновей, уверенность, ощущение покоя. Неоспоримая, уважаемая, признанная. А Лукреция… кем она была в сущности? Гета настиг брата уже на прогретом камне, войдя бесшумно, как тень. Вода дрожала, отражая статую и тело живое, на миг став неотличимыми. Зеленые глаза вдовы — широко раскрытые, с появившимся бликом под аркой бровей — не оставляли сомнений: Каракалла успел сказать. Прямо. Без подготовительных слов. Вся её поза в бассейне — от заломленных на мраморном краю пальцев до скованной в своей неподвижности шеи — выдавала это. — Нельзя допустить войну, — первое, что сорвалось с губ Лукреции, прежде чем она успела осознать, что говорит. Гета медленно приоткрыл рот, встретившись с ней глазами. — Гета, это… — голос дрогнул, прерываясь на вдохе, полном тревоги. — Никто не должен знать. — И не знает, — отозвался он хрипло, не скрывая усталости. Скривился, когда Каракалла, не проронив ни слова, ушёл под воду с тяжёлым всплеском. — Это провокация… — Лукреция замерла, прижав руку к груди. — Этого не может быть, это... — Думаешь, заговор? У тебя есть основания? Что-то известно? — Думаешь, я бы молчала? — она подняла на него лицо, бледное, с тонкой испариной на висках. — Я не поддерживаю никаких связей с роднёй. Клянусь. Но... боги… Гета, я расскажу всё, что помню, если это хоть как-то поможет. Август стоял, не двигаясь. В ней было то же напряжение, что гнездилось в его груди. Вода в бассейне у стены плескалась тревожно, и пар над плитами казался тяжелее воздуха. — Я останусь во дворце, если позволишь. — Оставайся, — сказал он, почти не двигая губами. Лукреция быстро вышла из воды, не скрывая ни обнажённости, ни внутреннего смятения. По мрамору под её ногами рассыпались звуки капель, стекавших с тела, и каждый шаг казался слишком громким в полутёмном зале. Подойдя, она опустила руки на его ладони — медленно, почти церемониально — и Гета, не задумываясь, переплёл пальцы с её. В этом странном, мягком контакте было что-то родственное, напомнившее ему, как Юлия Домна держала руки отца — уверенно, с мягкой настойчивостью; не лаская, а утверждая присутствие. Стало легче. Не от слов — от самого факта, что кто-то разделяет его ношу. Чувствует, нервничает, переживает, не отстраняется. И, в отличие от Каракаллы, реагирует не безразлично, а так, как он ожидал бы от соратника. — Скажи, чем я могу быть полезна, — выдохнула она, почти шёпотом. Император не ответил сразу. Мысли мешались, одна обгоняла другую. Пальцы он не разомкнул — не потому что хотел близости, а потому что не хотел отпускать эту паузу, в которой можно было ничего не решать. Лукреция не дергалась, не торопила, не отворачивалась. Просто стояла, глядя на него внимательно. И Гета в сотый раз спросил себя: Кем, во имя богов, была для него Лукреция?

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!