Маяковский

26 июля 2024, 23:16
В департаменте оживлённо. Шорох бумаг из принтера, щелчки степлера, стук дырокола, бесконечные звонки на телефон и крутящие провода пальцы. Шипение чайника и пузыри кулеров с водой. Цокот каблуков, скрип стульев. Стойкий запах кофе, резкий запах мужского одеколона. Быстрый перестук клавиш. Маяковский сидит посреди всего шума. Его мигрень все никак не может успокоиться. Голова невыносимо болит уже вторые сутки. И любой звук врезается в уши любой запах ввинчивается с болью в нос, и Владимир чувствует, как подступает, с каждой секундой все больше, тошнота. Невыносимо работать в такой атмосфере. Нет, с мигренью в принципе невыносимо где угодно, даже в склепе. В холодном, темном, маленьком склепе. Даже там его будет бесить запах сырости и удары капель об пол. На экране ярко: бьет в глаза таблица эксель. Там красные жирные буквы разбегаются от взгляда Маяковского и всё никак не соберутся в осмысленные слова. Боль тупая, через висок – к глазу. Трель телефона ввинчивается, как сверло, через глаз – к уху, и Маяковский на грани молитвы. Он готов уверовать в любого, лишь бы избавили от боли. Что угодно. Яхве, Шива, Иегова, Люцифер, Один, Солнце – кто угодно, но избавьте от этого пояса боли. До конца рабочего дня мучительных три часа. Каждая минута растянута, с каждой все больнее, и каждая капля из огромного кипятильника выедает ему мозг. Наконец он не выдерживает, встает и уходит в туалет. Там лампочка не работает, есть холодная вода и можно закрыться минут на десять, отрешиться от мира. Он медленно и неповоротливо встает с кожаного компьютерного кресла и идет к выходу. И тут на пути низенький, гладковыбритый, лицо-яйцо, Брик. Одна линза бликует, бьет светом прямо в глаз Маяковскому, светит, как луч через лупу. Того гляди у Маяковского мозг загорится. Усы равнобедренным треугольником. Сам Осип походит на домик, сложенный из детского конструктора. — Володя! Здравствуй-здравствуй, Володя! — и вот яйцо облупилось, полезла из щели змея. И шипит. — Добрый день, Осип. Что-то случилось? — Ох! Еще как случилось! Невыносимо! Это невыносимо. Вот что, слушай: эти чертовы эсперы, они таких! Таких! — Брик шипел и захлебывался. Яд так и брызгал из треснувшей скорлупы. — Осип. Четко и понятно: что случилось? — голос низкий и неподвижный. — Восстали! Представляешь?! Нет, послушай. Они вышли и оборвали все коммуникации. Провода, трубы, всё, всё перерыли, перекопали! Видишь? — Маяковскому начали тыкать в лицо экран. Но он все равно еще не успевал рассмотреть, как экран забирали обратно, перелистывали и снова показывали, — Нет, где это видано, чтоб нормальные, законопослушные граждане, чтоб они творили такое? Дебоширы! Нужно найти всех – и под суд, немедля! Под суд. Владимир тяжело вздохнул. В голове пролетела мысль, что, если ещё чуть сильнее постараться, он сейчас на реактивной тяге взлетит в космос. Там темно, холодно и тихо. — Ужасно. Но, думаю, их уже ищет полиция. Даже если они разбили камеры. Кто-то должен был их заметить, — язык еле ворочался. Он то и дело тер переносицу руками. Яд заплыл в уши и громким эхом стояло «Ширы, ешь! Ишь!», сверло врезалось в твердую породу и не могло дальше. Только «шр», «ир», «кр», «уш» в голове. Ох, какая тошнота. — Я пойду. Нехорошо. Надо умыться. — Да-да, конечно! Надо, разумеется, надо! Давай поспеши, там ещё совещание по этому поводу! — Осип кричал вдогонку удаляющейся монументальной фигуре Маяковского. Маяковский каждый раз, оказываясь рядом с Бриком, чувствует себя не в своей тарелке. Когда-то Осип был первым его соратником, другом, соседом, и любили они одну женщину. Однако все в его жизни изменилось, когда, как черт из табакерки, в бильярдном салоне появился Булгаков с его неизменным прищуром и смехом в глазах. Владимир как сейчас помнит первое впечатление: костюм. Первое, за что цеплялся взгляд. Лицо у Михаила Афанасьевича – ничем не примечательное, обычное лицо. Он такие каждый день видит. А вот его пиджак, который сидел строго по фигуре, вся его натура – идеальная, но пустая картинка. Так он думал по первости. Но… Владимир одергивает себя. Если сейчас углубиться в воспоминания, он будет слишком погружен в прошлое и не сможет нормально работать. А там ещё совещание. В туалете влажно, сыро, темно. Голова болит, и яд плещет. Появляется идея взять завтра отгул. Фёдор… Тот, кто являлся главой Крыс, и тот, о ком Владимир знает не просто мало, а катастрофически недостаточно. Сколько бы он ни копал – не может ничего найти. Порой он сомневался, что Достоевский действительно существует, а это не один из образов, созданных Булгаковым и Замятиным. Эти двое прекрасно умели создавать персонажей, которые потом будут сильно влиять на политическую повестку, но окажутся лишь одними из многих несуществующих людей. Маяковский даже не мог уверенно утверждать, что видел Достоевского. Тот, кого он встретил однажды на кухне, – действительно ли он? Возможно ли, чтобы такой организацией как Крысы управлял тот хилый мужчина средних лет? Когда Маяковский увидел Достоевского в первый раз, прошло около полутора лет с момента его вступления в организацию. Фёдор тогда – выражение черного. Единственная мысль, вспыхнувшая тогда, – фраза, которую он слышал по радио, говорил какой-то англичанин: «А это – Черный Король. Мы все ему снимся. Нельзя, чтоб Король проснулся». Мужчина выглядел сонным, очень уставшим и что-то бормотал о том, как хочется, чтоб Божок уже умер без его усилий. Чтоб как-нибудь сам исчез, чтоб ему об этом лишний раз уже не думать. Он выглядел больше, как полубезумный в бреду болезни, чем как тот, кто управляет этой организацией. Другие разы он сидел обычно тихо где-то в углу и наблюдал украдкой за разговорами. Маяковский о нем забывал практически сразу. Но стоило вскипеть чайнику, он наливал себе в кружку кипяток, после чего спешно куда-то растворялся. Быть может, стоит копнуть под Булгакова и Замятина. В очередной раз. Чем черт не шутит: вдруг на четвертую попытку найдется хоть что-то про Крыс, хотя бы первое упоминание? Маяковский облокотился на стенку. Посмотрел на время. Стрелки часов показывали три двадцать. Надо идти на совещание, а не то опоздает. Нарушение дисциплины карается серьезно. Лишают премии, выносят выговор. Всего выговоров могло быть не больше двух. За ними – одно дисциплинарное взыскание, а после и вовсе увольнение с работы без права оспорить дело в суде. Такого Владимиру не нужно было. Хватит и того, что у него две смены. Здесь и в Крысах… Он вышел, а в глаза – свет квадратом. Стекло окна соседнего здания золотисто-белое. Маяковский отводит взгляд и еще несколько минут видит этот прямоугольник, как он из белого в синий, а потом зеленый, и как плывет он по пространству. Тупая боль через левый глаз прямо в центр врезается кирпичом. Может, стоит выпросить у Михаила Афанасьевича через Анну сильные обезболивающие? Он готов пойти на крайние меры, ведь иначе выбор у него – пуля в лоб. Это будет милосердно. Невыносимо, он хочет размозжить свою голову о кафельную плитку. Все что угодно, лишь бы… — Маяковский! — пронзительный голос, — Маяковский! Ну, что ты стоишь, ищешь, где не надо? Вот он! Я! — в конце коридора квадратная челюсть. На желтом фоне красный восклицательный знак – галстук. Летит по коридору, как самолет. Спустя долгое мгновение Маяковский понимает – Каменский. — Там Авербах опять лютует. Зря Ося ему показал, ох зря! Ну что стоишь, пошли-пошли, а не то и мы под раздачу попадем, — и его берут на буксир и толкают в сторону дверей. Секунда молчания – и он снова заводит мотор, начинает что-то тараторить, рядом шумно, как на аэродроме. Теперь кажется, что шум компьютерных кулеров – винты самолетов, готовящихся на взлет. Владимир окончательно глохнет. Происходящее далее – не более, чем пытка. Каждое слово ритмично попадает в пульсацию боли, и Маяковский все слышит, но не понимает, что имеют в виду. Ясно только одно – случилось что-то серьезное. Авербах – гипсовый шар. Покатит, куда укажут, но задавит и раздавит всех. Голос у него громыхает сегодня. Маяковский на силу включил внимание, когда услышал знакомое «Шинель». — Вы только подумайте! Какой идиот заявляет на стене не то краской, не то кровью, что пошлет Ревизора к нам, и подписывает себя Шинелью! Если это действительно так – найти, найти! Отсмотрите все записи с камер, хоть собак спустите, но найдите этого… Вы ведь знаете, что, если этот объявился, – скоро и Гробовщик снова покажется. А он нам уж очень нужен. Мы должны его найти. Поняли? Связывайтесь с полицией, милицией, ФСБ, всеми. Но найдите. А теперь идите. К вечеру Маяковский уже ничего не чувствовал. Ни ног, ни рук. Лишь то, что на него надели, как в средневековье, обруч раскалённого железа. Он стоял ждал лифт и раскачивался из стороны в сторону, чтоб хоть как-то унять боль. Внезапно вновь подлетел Каменский. — Эх, Володя! Что ты сегодня такой… ну никакой. Бесцветный аж, – прорывается голос через шум в ушах. — Голова болит. Больше Маяковский ничего не говорит. Лишнее. Не нужно знать им. Сам не помня, как доковылял до своей квартиры, он рухнул на кровать. Боль начинает стихать. В квартире темно, только свет фонаря освещает кресло около окна. Тихо. Какое счастье порой, что он живет в глубине улицы, окнами во двор. Не слышно бренчание гитар, и пьяниц тут почти нет. Там, с другой стороны, через два дома, кипит жизнь. А тут безмолвно. И вот теперь его одиночество не кажется наказанием. Теперь это – подарок судьбы, что он к своим тридцати так и не нашел никого на постоянную… И все же, что Леопольд говорил? Причем в этой канители Гробовщик? Надо сделать запрос внутрь организации, может, расскажут. Ну или хотя бы махнут рукой со словами «Не грузи себя, тебя не коснется». Они почему-то всегда знали, что его заденет, а что нет. Замятин, правда, чувствителен к любым разговорам про Шинель, Гробовщика, Грешника. Но, с другой стороны, Маяковский мог его понять. Такой добропорядочный, если сравнивать с другими Крысами, –неудивительно, что рассказы про то, как в очередной раз Шинель или Гробовщик натворили дел, так на него влияют. Евгений как-то раз с явным беспокойством спросил: «Если вы так уверены, что все это делает Гробовщик, то почему все еще не поймали его?». На что Маяковский незамедлительно ответил: «Так ведь паршивец скрывается! Как трус последний! Никто не знает, как он выглядит и как его зовут! Сколько ни ищи, проваливается под землю, как черт, – и не найти ведь и следа!» Владимир помнит эти грустные зеленые глаза, как поджимают губы и качают головой. После вздыхает и, улыбаясь, переводит тему на что-то другое. Не любит Замятин говорить обо всех этих зверствах. Да и он как будто тоже не вполне добровольно находится в Крысах. Ну что там делать морскому инженеру? Впрочем, ведь и он, Маяковский, там вовсе не по своей воле находится. Хоть в первые месяцы и было какое-то чувство новизны, но сейчас стало ясно – темная конторка. Да и что с того, если уже поздно? На самом деле, Маяковский был несказанно рад, что живет он в Москве и видит всех тех прохвостов сильно реже. И все же, зная Евгения и Михаила Афанасьевича, он не удивился, что все это – их затея, из шутки. И организация принадлежит им. Юмор их, который они обращали ко Владимиру, всегда был кощунственной черноты. Если Замятин ещё как-то пытался свои шутки разбавить спокойным дружелюбным тоном, то Булгаков, видя его, словно с цепи срывался и открывал для себя игру «Попытайся задеть, явно и не очень, унизить». Хотя Маяковский считал, что он сам сдержанно указывает на недостатки или какие-то очевидные промахи Михаила Афанасьевича. Хотя Булгаков вел себя так еще с самой первой встречи в бильярдной шесть лет назад. Знакомство с ним произошло незадолго до разрыва с Лилей. Она… Брик – обвораживающая, яркая женщина, которая своей улыбкой могла очаровать и прибить к себе на век. Темно-вишнёвая помада и томный взгляд. Вся сбежала из декаданса, как воплощение черного квадрата, висящего в красном углу. Новое искусство, бог и Солнце. Такое впечатление было у Маяковского, когда он впервые встретил Брик на вечере, куда она пришла с Осипом. Это была одна из первых послевоенных вечеринок эсперов, на которую Маяковского пригласили друзья из Линии Единой Веры. Правда, с верой они ничего религиозного не связывали, просто продвигали в массы единственно верный и правильный вариант будущего, где эсперы и люди существуют дружно, вместе, и одинаково равны. И вот там, посреди шума пьяных разговоров, ленивой игры в карты и бренчания гитары с завывающим саксофоном, она – глоток свежего воздуха. Он, как прикованный, следил за ней до конца вечера и в полной мере осознал, какой Осип счастливец. Она потом признавалась, что его тоже тогда заприметила. Мало-помалу они стали всё больше общаться. Лиля приглашала его вместе с ней и Осипом. Сначала на концерт в филармонию, потом на прогулку по центральному парку. А потом позвала на премьеру сезона в театре, где она – главная героиня. Осип уехал тогда в командировку, и она сетовала, что это нечестно и хотя бы он, Маяковский, должен быть там и поддержать ее. С тех пор их встречи тет-а-тет становились все чаще. И Маяковский с ужасом для себя осознавал, что происходит. Пытаясь себя оправдать хотя бы в своих глазах. Правда, по возвращении Брик, узнав о произошедшем, даже не отреагировал бурей ревности, которой от него ожидал Владимир. Лишь сказал: «О, Лиля –женщина свободная, пусть делает, что хочет. Или ты думаешь, пока она не видит, я не куролешу? Не в первый и не в последний раз это происходит. Так что успокойся, нет в этом ничего», – и Маяковский был готов клясться, что видел ее улыбку тогда в отражении серванта. Она все слышала. И вот, когда все стало стабильно и кристально ясно, явился в жизнь тот, кто спутал все планы. Он объявился, как черт из табакерки, вырос стенкой. Быть может, был ещё кто-то рядом с ним в тот вечер, Маяковский лишь помнит долговязого в клетку и круглобокого в смешном фраке не по размеру. — Доброго полудня, милейший! Разрешите-с присоединиться к вам? — голос сладко-приторный. Маяковский, оторопев, утвердительно кивает. Это сейчас, спустя время, было очевидно, что подошел к нему Михаил Афанасьевич не просто так, он целенаправленно искал Маяковского. Тогда же была только смута в душе. Вот только кто ему рассказал, что он играл тогда именно в том заведении, если по Москве было несколько салонов с похожим названием. Булгаков ходил за ним везде, все примерялся и рассматривал. Ходил от стола к столу, вел рукой по ткани. Как-то подозрительно пощелкивал. Крутил в руках шары. Маяковский все это время старался делать вид, что его не напрягает подобного рода внимание. Как вдруг резко и громко ему летит: — А давайте сыграем-с! Идея ударяется, и по инерции мысли разлетаются во все стороны. Сыграем? Зачем? На что? Кто он вообще такой, чтобы предлагать игру? И какой ему резон играть с человеком, которого он видит в первый раз? Пока Маяковский пытался собрать мысли в одну кучу, Булгаков резко и по одной выталкивал их ответами. — Да, сыграем! Зачем? Ради веселья, разумеется! Кто я? Михаил Афанасьевич. И смех кругло покатился по комнате. Когда вопросов практически не осталось, Булгаков принялся за кий. Но Владимир его остановил. — Так на что играем? — Я врач частной практики, понимаете? Если выиграете вы – дам вам бесплатный абонемент на год на лечения у меня. Я хирург-травматолог. И абонемент не просто на вас, но и на трех ваших ближайших людей. Мы можем подписать бумагу у нотариуса. Булгаков хитро улыбался. И, сразу подвоха не заподозрив, Маяковский ударил по белому шару. — О! Так вы, стало быть, даже не станете слушать, что я вам предлагаю отдать в случае моего выигрыша? — несколько разочарованно-печально — Впрочем, раз вы уже начали, вы приняли мои условия игры. И потом вам не отвертеться, хорошо? Играем до трех побед. По началу все шло удачно. В первом туре Владимир вышел сильно вперед. После, во втором, выиграл Булгаков. Но хиленько и едва-едва. В третьем – вновь Маяковский. И вот уже четвертая игра, почти самый конец. Как вдруг шары, куда бы Маяковский их ни толкнул, летят не туда, куда он рассчитывал. Все больше и больше разлетаются. А Булгаков, словно сговорился с нечистой силой, стал выигрывать. Он с лёгкостью закончил четвертую игру, и в пятой тоже выиграл он. Вот он встал в полный рост, рядом кий. И внезапно клетчатый, который судействовал на их поединке, объявляет громко, на весь салон: «Победитель на дуэли – Мастер! Похлопайте-похлопайте Михаилу Афанасьевичу! Похлопайте». Все пространство заполняется грохотом аплодисментов. До этого Маяковскому казалось, что людей здесь значительно меньше. Когда всё стихло, Булгаков сказал уже другим голосом, не слащаво-придурковатым, а холодным и низким: «Я выиграл. А значит, вы покорно выполняете мое условие. Ваша ставка была – жизнь. Но не беспокойтесь, я вас не убивать собрался. Вы вступите в нашу организацию. Я врач, и моя задача –лечить людей. Но вот вам не помешало бы горькой микстуры и болючей прививки, чтоб научиться слушать и думать, а потом уже делать». В глазах Булгакова читалась какая-то злая ирония. В зале было тихо и мертво. Но, стоило ему закончить говорить об этом, люди как будто отмерли, ожили и продолжили делать свои дела. Маяковский тихонько сглотнул слюну. — Но вы не беспокойтесь! — снова весело и задорно, — Я приглашаю вас в театр! Пойдете, развеетесь, можете пригласить девушку на это рандеву. Я дам вам два билета, — здесь он остановился и понизил свой тон, — Подумайте. Кого вы хотите видеть в этот вечер рядом с собой и действительно ли...? И через мгновение из серьезного лица выбивается резкая улыбка. Тут он с разворота ставит с ударом трость, когда она только там появиться успела – Маяковский до сих пор не знает, ведь за долю секунды до этого в руке Булгакова был кий. Набалдашник у трости – с черным пуделем. Михаил Афанасьевич вставляет билеты ему в петлицу и исчезает быстро, точно так же, как и появился, оставляя в душе камень, что тянул вниз. Маяковский поспешил убраться из салона. Владимир поворачивается на кровати и, распластавшись, глубоко вздыхает. Он думает ещё несколько секунд, стоит ли дальше продолжать вспоминать те события, если все равно будет больно, ведь Лиля… Но предательски память подводит, и ярким всполохом перед глазами сцена театра. А в голове проносится: «Нет, нет, нет, не надо», — и камень на сердце снова вырастает, и под его тяжестью снова всё ноет и болит. Процесс запущен – и он видит злые картинки воспоминаний. О! Как хорошо он видит, как ярко, словно снова там сейчас. Это был небольшой театр. Маяковский хорошо помнит, людей в зале было не больше сорока. И сейчас он понимает, что его ждет. Но тогда… Булгаков встретил его приветливой улыбкой около театра. Почтительно снял шляпу. И пропустил внутрь. Сдав вещи, они поднялись в зал. Маяковскому с самого начала это казалось подозрительным, однако он все странности списывал на усталость и на то, что просто перерабатывает в отделе. Виделось, что контролерша без уха, а глаза ее серо-желтые и мертвые. Он приглашал Лилю, ведь она тогда в городе была одна, но она лишь сказала, что, к сожалению, не может, и ей нужно встретиться с теми, у кого она одалживала денег на организацию постановки предыдущего мероприятия. Что люди достаточно серьезные и их лучше не злить. О… Если бы он знал тогда, что встретит ее там! Занавес развели. Началось представление. На сцене так много зеркал и стекла, все сверкает. Свет освещает лицо главной героини, все остальное во тьме. Начинается монолог. Маяковский уже не помнит, о чем, но слишком хорошо помнит, как она во тьме стоит, а на лице ее – грим грустного клоуна. Костюм фантасмагоричен. Пачка, пальто, волосы дыбом, и она под грустную гармонь как-то неловко шевелится, словно заводная кукла. А потом врывается второй и говорит, что так не пойдет. Персонаж оживает и перестает двигаться как марионетка, и тогда Маяковский верит – человек, живой, реальный человек. Движения плавные и размеренные, лица у них не слишком отторгающие и… Быть может, потому что Маяковский сидел не в первых рядах. Снова яркий всполох в памяти. Люди падают. В зале напряженная тишина, и появляется какой-то карикатурный мальчик. На голове – коротко стриженные светлые волосы, глаза белые и внутри как огромные точки черные зрачки. Он сидит на диване, что доселе стоял на высоком кубе, закинув ногу на ногу и подперев голову от скуки. Вдруг он словно замечает взгляд Маяковского и улыбается. Хищно. Он резко, одним движением встает. Раскручивает трость, с грохотом ее ставит и громко на весь зал говорит: «Я рад вас видеть в зале! Мастер, и вы Владимир, и, разумеется, Лиличка! Рад вас всех видеть! Надеюсь, вам понравилось мое представление, уж мы очень все старались. Особенно наш костюмер долго ворчал, что ему не дали достаточно времени. Но я им очень доволен. Великолепная вышла работа. Вы, Владимир, уже догадались, я вижу по вашему лицу – да, догадались. Здесь нет живых людей, кроме вас троих. И я вам советую не злить и не перечить просьбе Мастера. Просто, если нет... Ну, тогда буду честь иметь вас снова встретить. И взять к себе в рабочую труппу, нельзя же оставлять вас без работы? Как можно, такой талант – и без работы?» Маяковский хорошо помнит, что у него две штанины разные, одна в рубчик, а другая в полоску. Что костюм у него – сочетание черного, белого и красного. И он сейчас бы многое ему сказал, да что толку, если это ничего не изменит. Тогда он лишь смог выдавить из себя: «Как посмели?!» Он помнит гомерический хохот всего зала и очень глупую, ехидную улыбку того, кто на сцене: «Как? Ну вот взяли и посмели. Скажем, быть может, великая любовь оказалась не больше, чем интрижкой и вас нам продали? Продать другого, чтоб самой стать свободной, – цинично, но ведь Брик не привыкать, да?», — он поворачивает голову в сторону балкона и слышит ее голос. Слышит ее «Вы обещали!» и дальше поспешные попытки объясниться, но ей затыкают рот. Снова смех по залу. Оглушающий, душащий. «О! Свои обещания и обязанности я хорошо помню. Чего я не заметил за вами. Вы все еще должны Грешнику крупную сумму. В этот раз мы вас милостиво отпустим. Но если вы и в третий раз не отдадите – тогда, боюсь, вам придется встретиться с нашим костюмером. А уже после воссоединитесь с вашим дрожащим поэтом здесь, на сцене! Так что… Не затягивайте. Я добр. Но доброта имеет свойство заканчиваться», — последнее сказано было с таким холодом и так контрастировало с предыдущим ласковым и шутливым голосом, словно перед ним был сам Дьявол сейчас. Под шум толпы он сказал: «Прощайте!» – и шагнул с куба. Пока тело падало, занавес сомкнулся. Громкие овации по всему залу, а Маяковского держат за плечи мертвой хваткой. Он не может и пошевелиться. Кулисы снова разошлись. Актеры, которые валялись секунду назад, вышли на поклон. А тело, которое только что казалось самым живым на свете, выглядело сейчас как обезображенный труп. Было кристально ясно: Гробовщика на сцене не было. Быть может, его не было даже в здании. Маяковского разъедал тот факт, что его предали. Нет, не просто предали, но и продали. Бесцеремонно. Она потом даже не пыталась извиниться, просто испарилась. Осип сказал, что Лиля уехала за границу повышать свои знания. И он использовал тот момент, чтоб насладиться свободой. Маяковский, понимал, что он сам отчасти виноват в произошедшем, – сам ведь недослушал то, что ему сказали на встрече, приняв это за шутку. Но как паршиво было. Яд плескался, и он все лежал и думал, как он бы сейчас высказал все и Гробовщику, и Грешнику, и Лиле – ей в особенности, есть, что сказать этой падшей женщине. И камень в груди словно был источником яда. Вдруг сам для себя Маяковский осознал – нет больше боли в голове. Он прислушался к реальности. Только машина проезжала за окном. Из форточки тянуло приятной влажной прохладой. Владимир решил не киснуть в квартире, а пройтись по улице. Стоило просто посмотреть на людей, на их улыбки, уверенные походки, смех и блеск в глазах. Если вечно смотреть на сослуживцев, тех, кто приходит в департамент, и сводку новостей, можно действительно поверить, что все живут только новостями. Что люди существуют только в поле его зрения и что, когда он отводит взгляд, люди исчезают. Он переоделся, натянув вместо форменных брюк джинсы, заправил рубашку, надел кроссовки сорок шестого размера. И, выйдя на лестничную площадку, закурил. Он поспешно спускался с четвертого этажа. На улице уже были сумерки, и он шел, не особо разбираясь, куда. Смотрел на проходящие мимо парочки, на горящий теплый свет из окон. Как дети высовывались из колясок и указывали пальцем то на кошку, то на машину, и как матери кивали головой и говорили: «Да, киса, это киса. А как говорит котик?». Проезжали мимо велосипеды. Маяковский шел, разглядывал украдкой каждого и думал: «И я один из них. Никогда не был одинок. Они все люди, как я. А я – как эти люди. Со своими проблемами, болью. Но ведь и радость есть! Вот бы нарисовать эту широкую улицу, яркими пятнами пастозно нашлепать и движение, как сверкает колесо у машины…» И вдруг другая печальная мысль: «И все они однажды умрут. Как умру я. Разве? Разве это возможно? Чтоб я больше не открыл глаз? И не поднялась во вздохе грудь? Разве может быть такое, чтобы я однажды закрыл глаза навсегда? Ведь нет ничего вечного, как выглядит это навсегда? И ведь никого не спросить. Быть может, Гробовщик ответил бы мне?» Маяковский садится на лавочку. Патриаршие в сумерках прекрасны, там недалеко плещется вода в пруду. Тише, чем в пять вечера, детей уже загнали домой. Ветер теплый и гуляет приятно. Только сейчас он замечает, что сидит не один. Рядом с ним художник. Он укутан в кофту, волосы свои собрал в хвостик на затылке и не замечает Маяковского. Острые, треугольные линии лица. И он всматривается куда-то вдаль. Владимир заглядывает ему через плечо, что же рисует этот парень. Проходит около минуты, прежде чем Владимир замечает, что художник иногда переводит взгляд на него, а после обратно возвращается к этюду и улыбается. — А здорово выходит! — Маяковский говорит это, сам не зная, зачем. Возможно, чтобы не смущать творца своим наблюдением? — Нравится? Мне тоже. Голос тихий, но отчетливый. Незнакомец проводит ещё одну линию и, отстранившись от рисунка, поднимает голову и поворачивается к Владимиру. Маяковский может поклясться, что на долю секунды ему показалось: в карих глазах сверкнуло пурпурным огнем. Но потом он понял, что это просто проезжавшая машина с подсветкой по бортам. На лице у парня искренняя улыбка. И лицо какое-то знакомое, но Владимир не может припомнить, где видел его. — А что ж ты сидишь-то тут так поздно? Маяковский пытается продолжить разговор, сам не понимая, для чего, но, наверное, просто хочется поговорить с человеком, который ничего о нем не знает. И завтра забудет о нем. И не нужно потом будет виновато прятать свои глаза. — Я-то? А я весь день здесь на пленэре. Когда ещё будет такая хорошая погода… не холодно, не жарко и не снег с дождем. Можно выйти и наконец-то порисовать акварелью. Я, правда, больше керамикой занимаюсь, но брат давно просил прислать что-то из картин. Сколько уже можно ему отвечать «завтра-завтра». Ведь мое «завтра» может и не наступить… — сказано в сторону и едва слышно. — Чем-то болеешь? — Можно и так сказать. А вы? Так одиноко шли сюда с таким поникшим взглядом. Я вас ещё в самом начале аллеи увидел. Маяковский в удивлении поднял брови. После чего достал пачку, открыл и вытащил сигарету. Поджег ее и закурил. — Просто грустное вспомнил. Я вот в детстве так сильно верил в Бога. Но сейчас так странно выходит. Говорили, что он милосердный и что все испытания дает по силам, но я не верю. Если он такая добродетель, то почему позволил такому случиться в моей жизни? В ответ ему рассмеялись. Смех сверкал как стеклышко на солнце. — Да, действительно. Но неужели вы думаете, что Бог может быть с такой же моралью, как у человека? Искрится и, кажется, вопрос задан без издевки. — Ну, ведь говорят, что он создал человека по своему подобию, так что, наверное, да? Маяковский говорит это, а сам смотрит в даль улицы, там деревья смыкаются и кажется, что прохода нет. — О! Сомневаюсь. Вы только сравните, как мораль человека менялась за последние десять веков от страны к стране, от народа к народу. И что, неужели все это – тоже мораль Бога? Я так не думаю. Если он живет несоизмеримо больше человека, то жизнь простого смертного для него не ярче искры зажигалки и не больше атома. Не думаю, что он кому-то посылает испытания. Если Бог всеведущ, время для него не процесс, а всего лишь ещё одна плоскость. Как фреска в храме, которая одновременно и про рождение Христа, и про его смерть. Но не слишком ли это эгоцентрично со стороны человека, думать и считать, что во всех его проблемах виноват Бог? — А кто другой? — Маяковский сам понимает абсурдность заявления, но теперь ему интересно, что думает его новый знакомый. — Вы когда-нибудь были писателем? Если нет, то, может, кого-то создавали как персонажа? — Случалось. — Тогда вам должен быть знаком такой момент: придумал вот полностью человеческую личность, особенности, идеи, конфликт и придумал мир. Все правила вселенной и ее проблемы. Помещаешь своего человечека туда – и вот курьез! Персонаж ни в какую не хочет идти по той дорожке, что ты придумал. У него вообще другие планы на жизнь. И что делать? Заставлять его идти туда? Но это тогда будет не тот, кто мне нравится, не тот, кого я создал. Сломается персонаж. Менять мир? Но ведь помимо него много других точно таких же, равнозначимых ему людей. Да и вселенная нравится именно такой, какая есть. И вот… выходит, что у персонажа больше воли, чем у меня, создателя. Интересный поворот, правда? Маяковский задумчиво хмыкнул. — Хотите сказать, что Бог просто создал картину, и теперь она висит у него на стене в столовой? — Главное, чтобы картина эта была не «Сатурн, пожирающий своего сына». Я думаю, он написал нас в своей книге, а теперь мы живем как хотим. Он всего лишь пишет каждое наше действие. — Но я бы никогда так не поступил и не…, впрочем, вдруг книгу у него украли? И теперь сюжет пишет не он, а кто-то другой, кто правил и персонажей не знает? — Вы быстро схватываете. Думаю, Бог не захотел бы творить чудес, невозможных в природе. Все можно объяснить. Но вот думаю, что же будет потом, когда он устанет и захочет на покой. Смогут ли его персонажи жить дальше без него? Смогут ли? Есть вселенные, которые фанаты сами продолжают после смерти автора. Выйдет ли у нас так? — Тогда, выходит, полная свобода будет? — В рамках разумного, абсолютного нет в природе. И художник улыбнулся. Маяковский, который был увлечен разговором, не сразу заметил, но лист с улицей давно уже был перевернут. Теперь там уже красовался чей-то портрет. Художник отодвинул руку от страницы, вырвал ее и подал прямо Маяковскому. — Держите. И меньше хмурьтесь. Ведь, если богу все равно на молитвы и без своей книги он их не слышит, человек должен сам решить проблему. А тот, кто нашел силы искренне посмеяться над своей трагедией, найдет силы ее пережить. Не сдавайтесь этому миру и не топите себя в собственных страданиях. Никто не оценит. А вам будет все казаться нечестным, глупым и продажным. В этот момент паренёк встал, отряхнул свои джинсы, поправил рукава серой кофты. Снял резинку с волос, вот они по плечи болтаются, и ветер развевает их. — Я пойду, брат должен скоро приехать. Было бы неправильно, чтобы он пришел к закрытым дверям. Опять начнет переживать, не случилось бы чего. Спасибо за компанию. Прощайте! Маяковский ещё долго провожал взглядом спину художника. Он удалялся, и походка его была так легка, каждый шаг – словно он босиком по траве в летний дождь. Странное чувство, словно все печали и тревоги куда-то ушли. Маяковский опустил глаза на портрет цветными карандашами, а там – его взгляд тяжелее тучи и брови нахмурены. Внизу подписано фиолетовым «Д., от знакомого незнакомца на улице». Когда он снова вернулся к аллее, художник уже пропал. И все-таки речь его как сверкающий закат. Маяковский было хотел спорить, но как-то ничего сказать ему не нашлось. Как будто весь человек был из улыбки и благоговения. Такое виденье Бога внушало больше уверенности в себе и в том, что завтрашний день зависит от тебя. Маяковский ещё немного посидел на лавочке, после чего решил, что нужно тоже возвращаться. Ведь завтра работа, департамент, Авербах, Каменский, Осип, Гр обовщик, Грешник, Шинель. Впрочем, лучше не портить себе настроение и все-таки пойти и поесть чего-то вкусного. С этими мыслями он встал со скамейки и пошел в сторону выхода с Патриарших.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!