Откровение (1807)

12 февраля 2026, 16:21
Этот вечер — впрочем, как и все иные, если они собирались вместе, — ничего хорошего за собою иметь не обещал. Однако Мария, привыкшая за годы шибко предвзятого к себе отношения держать лицо вне зависимости от вынуждающих на крайние, совсем не подобающие ей как второму человеку в Империи меры, сохраняла самообладание. Все то время, что длится чаепитие, Василиса взгляда ядовитого с неё не сводит. Смотрит, в душу самую заглядывая — колким, ледяным пламенем обжигая каждую клеточку, коей касается взор. Строго поджатые губы, хмуро сдвинутые брови и надменный взгляд — верные её спутники на сегодняшний вечер, без которых себя она на застолье не видела. Началось вполне мирно. Александр собрал узкий круг, кому мог доверить все, что на душе, да поделиться последними известиями прогремевшего на весь мир дипломатического триумфа. Личного своего триумфа. По условиям договора, России присваивалось право присоединения земель Финляндии и долгожданное освобождение от вмешательства всюду норовящей сунуть свой хвост Франции в русско-турецкую войну, что означало окончательный переход итогов битвы в победное для Империи русло. Взамен же Россия обязывалась не вмешиваться в Наполеоновские планы по расширению сфер влияния своей державы на континенте, в том числе и на территориях, зависимых от власти русского Императора. Как Александр вёл беседу с Наполеоном — так и Романов удалился для встречи с Сенье. Переговоры вели большее четырёх часов, и за это время Пьер вынужден был признать высокий навык оппонента владеть мастерством дипломатии. Говорят, столицы походят на правящих монархов, подстраиваясь под их власть и стиль управления государством, однако Александр — совсем иной пример. Его грациозная изящность сливалась в единое целое со строгой монументальностью. Тонкость и плавность движений — всё казалось мороком. Достаточно было лишь кроткого взмаха облаченной в белоснежную перчатку руки, и Европа падёт у его ног, точно старая порабощенная дева. Блеск холодного серебра его глаз — невыносимый вгляд, выдержать который способен был далеко не каждый вынужденный вести с ним беседу при встрече. Утонченный аристократ, он умел читать людей и с лёгкостью использовал их в своих целях. Ради блага России он не остановится ни перед чем, даже если блага сего требовать будут тысячные жертвы. Россия — вот истинный смысл его хитрой игры, в которой все они, и это вынужден был признать сам Пьер, лишь пешки. Точно две капли воды, оба были совершенно неподступны — кроткие, утонченные, они казались лукавыми византийскими принцами, умело берущими ситуацию под собственный контроль, управляя другими, точно марионетками. Невозможно было вот так просто растопить их сердце и влезть в самую душу — тотчас упираешься в прочную стену неприступной крепости, и со всех сторон, не успеваешь оглянуться, как начинают яростную атаку пушечные залпы и штыковые орудия, не давая и шанса раскрыть истинную сущность, живущую внутри этих хитрецов. Хитрость, холодность и тонкая изворотливость — постулаты дипломатии, в которых ни Императору, ни его столице не было равных. Однако каким бы искусным дипломатом Александр ни был — всё же во имя сохранности и блага России пришлось избрать не самый приятный путь. Англия — отныне Империя разрывала торговые отношения с колониальной державой, присоединяясь к её континентальной блокаде взамен на мир со стороны Франции. Мир, передышка — Романов был убежден, что конфликт неизбежен, и таковой исход был очевиден, ибо Европа уже несколько лет походила на пороховую бочку, что дымится под боком у России. — державе нужно было хотя бы несколько лет, чтобы оправиться от прошлых битв и восстановить силы. Никто не давал обещаний — никто не знал срока, но очевидно было одно: войне быть, и быть опустошающей, воистину масштабной и кровавой. Но насколько кровавой — Александр тогда себе ещё не представлял. Гораздо более важной повесткой стала для него новая экономическая хитрость — вопреки запрету продолжать торговать с Англией, лишь заменяя флаги русских кораблей: так можно было и денежный оборот сохранить, и отношения с державами не портить — пускай между собой воюют да грызутся, точно дворовые псы, а России с них только прок. Но не все поддерживали подобные решения — как не все и считали правильными. — Всё же я считаю мир этот крайне неустойчивым, — тихо произносит Мария, аккуратно складывая салфетку после трапезы. — И для России он имеет мало выгоды. — Отчего же Вы так уверены в этом? — любопытствует Романов, переводя взгляд. — Англия не в обиде, да и отношения с Францией сейчас портить не имеет никакого смысла ввиду приближения большого конфликта. Или же сомневаетесь, что таковой будет? — Вовсе нет, — терпеливо. — Война будет, и это безусловно. Однако ошибочно полагать, будто бы Наполеон упускает из виду наши корабли под чужими флагами… Это не похоже на него, и я уверена, что подобным положением дел Франция крайне недовольна. — Полагаете, мы совершаем ошибку? — Скорее играем с огнем. По левое плечо вдруг раздаётся чужой смешок. Легкий, похожий на слабую усмешку, отчего-то он проник в душу, отзываясь до самых костей. Неприятно и холодно — словно бушующая за окном вьюга, — ядовитая ухмылка пробежала по телу. Будто бы издеваясь, опустился чужой взгляд — и налились ненавистью блестящие синие глаза, вбирая в себя пышную темень летней ночи. Только вот звезд в её небе не было. Вместо них — лишь искорки жгучего презрения, больно обжигающие кожу, они жалят, впиваются, точно хищник рвёт острыми когтями несчастную жертву, и не деться от них никуда — не спастись… — С огнём играть — это связываться с тобою. Холодный тон Василисы вгоняет в лёгкое недоумение, и Московская тихо вопрошает: — Прошу прощения? — Не стоит извиняться, тебе в каком бы ни было случае помочь это не сможет. Александр чувствует, как закипает внутри острое чувство несправедливости в отношении наставницы. Много раз он становился случайным свидетелем их словесных перепалок, что зачастую оканчивались большим скандалом, виноватой из которых выходить приходилось именно Марии. Однако узнать суть и разобраться в причинах ему не доводилось. Чувствуя необходимость вмешаться, одновременно с этим осознавая, что зарядит обстановку ещё больше, Романов предпринял попытку встать, дабы обратить внимание присутствующих на себя… Но тотчас же был остановлен лёгким движением поднятой вверх ручки Московской, облаченной в тонкую белоснежную перчаточку. — В моей речи что-то задело тебя? Василиса вновь усмехается, небрежно упираясь кулачками в бока, и брови деловито сдвигает. — Задело… Ха, как же! Да токмо не меня, а столицу нашу. Бросив взгляд на Александра, девушки переглядываются. Мария изумленно брови светлые вскидывает. — С чего ты это решила? Откуда у тебя такие мысли, Василиса? — Ох, нет, милочка! — головой качая. — Откуда у тебя такие мысли — по что хочешь ты всё время Россию нашу на колени поставить? Замечает взгляд лазурный, полный непонимания и явных сомнений в умственных её дарованиях, бойко продолжает. Голос звучит громко, словно ожидала она сего разговора долгие томительные годы, и теперь энергия вперемешку с необузданным праведным гневом кипели в ней жгучей силой. — Что ни мир — ты высказываешь недовольство, что ни день — то на лице твоём бесконечная скорбь и презрение. Да ты даже против самого Петра Алексеича во времена давние выступать имела наглость, каждому шагу его противилась, будто бы срамоту какую увидала! — руки на груди складывает, пальцем грозя. — Говорила я, опасно с тобою Сашу оставлять: в тиски дитё возьмешь. Скрутишь, как змея, да клыками ядовитыми вопьешься. И вот — вот оно, пожалуйте, милости просим! — слова своего против воли твоей сказать не может, боясь, будто ты гневаться станешь. — Василиса Ярославовна, достаточно, — не стерпев, встревает Александр. — Ваши доводы ничем, кроме злого вымысла, не подкреплены, и меня крайне злят подобные речи в мою честь и в адрес Марии Юрьевны. — Ещё бы они не злили тебя, Сашенька, — горько губки поджимает, головой качая. — Ещё бы не злили! — вновь взглядом в ненавистную соперницу впивается, гневаясь всё больше. — Когда под самым боком, на глазах у всего двора — змея подколодная козни демонские против России строит! — Хватит! — Саша, успокойся, — вполголоса приструнив его, отзывается Мария, вновь подняв ладонь. — Дай ей сказать. — Вот уж в самом деле — дай, — щурится, будто бы передразнивая, и на племянника смотрит с сожалением, тоской: — Бедный, бедненький, угораздило же только тебя с нею связаться. Холила, лелеяла тебя, да токмо не знаешь ты, миленький, чего на душонке-то её чернушной лежит. Грех страшный — ах, какой страшный! Против Руси великой — всего честного народа пошла! Она руки вперёд вытягивает, ладони возводя — к нему тянется, словно изобразить пытаясь несчастную девицу, что последний кусочек хлеба отдаёт врагу злейшему во имя сохранности жизни своей. — Последнюю одёжку, грошь последний — всё отобрала. Честь, достоинство — не про неё это! Перед врагом — дьяволом во плоти, супостатом, деспотом, мучителем детей да женщин, — пресмыкаться! Да как! — возводя очи горе и руки к груди прижимая. — Ох, чего ни делала: города разоряла, колокола снимала да на пушки пускала, все драгоценности зато себе мешками таскала, а потом — давай с ним делить, задобрить пытаясь, чтобы по душеньку её не приходил! В ней кипела дьявольская ненависть. Словно каждая частичка кричала, отчаянно требуя возмездия — возмездия за все, что она ей сделала, за всю ту боль, что причинила. Внутри будто бы по сей день жила память о том злаполучном мгновении, когда увидела она перед собой ту самую Машеньку в окружении войск монгольских во главе с Есугеем, а во взгляде — ликование, триумф и безграничная радость. Радость, гордость, счастье — поставила на колени красавицу-Тверь, отобрала, отвоевала Ярлык, и теперь всю власть к рукам своим прибрала, чувствуя неоспоримое превосходство — возвышаясь над ней, точно над поверженным врагом. «Надеюсь, ты сдохнешь в огне, Москва!», — фраза, которая снится ей изо дня в день, из года в год. Её хотелось кричать, отчаянно стуча кулаками о землю, кричать, раздирая горло — но не позволить ей жить спокойно. Она причинила ей слишком много боли — нож возила в спину по самую рукоять, и теперь попросту нельзя оставаться в стороне. Однажды Московская совершила главное предательство в своей жизни — с Сашей обойтись так же Василиса ей не позволит. — Как могла ты после всего, что сделала, на коленях стоять у икон и прощения у Господа вымаливать? — стукнув кулаком по столу. — Как могла входить в святой храм и в ноги кланяться, зная, что на душе несешь? Да есть ли вовсе душа у тебя? Есть ли совесть?! В это самое мгновение, когда казалось, что хуже быть уже не может, она вдруг встаёт во весь рост и, грузно уперевшись руками в пышную скатерть, восклицает ядовитое: — Куртизанка!!! Это стало последней каплей. Резко поднявшись, Романов вытягивается, точно солдат на вахт-параде, и громкий его голос тотчас сотрясает стены дворца, эхом разнося гневное: — Немедленно прекратите! Слышно в тишине, как бешено колотится в пылкой груди обожженное подобным хамством сердце — сердце, где теплилось необъяснимое чувство, трепет в отношении человека, кого считал когда-то собственной матушкой. Разве же мог позволить он себе и дальше продолжать слушать столь постыдные обвинения в её адрес? Ему с детства прививали стремление к справедливости — и теперь он намерен её восстановить. Ибо никому и никогда не позволит он нелестно отзываться о той, кто с юных лет воспитывал его, вкладывая частичку собственной души, той, кому обязан собственной жизнью и кого ценит безвозмездно. Той, благодаря которой сумел он стать тем, кем ныне является — могучим правителем и искусным дипломатом, взявшим в руки бразды правления огромной державой и сделав её воистину Великой. Сумел бы добиться всего того, что имеет, без её помощи? Александр уверен — нет, — ибо без неё ему и жизни бы не было. — Кто право дал Вам разбрасываться подобными речами? Может, в давние времена Мария Юрьевна и сумела как-либо ранить Вас, но ныне — она второй человек в Империи, и посему, оскорбляя её, Вы так же оскорбляете и меня! Это недопустимо, и я не позволю Вам этого, Василиса Ярославовна! — Зря ты, миленький, словами таковыми сыплешь, ох, зря, — качает головой снисходительно, будто бы списывая подобные выходки на подростковую пылкость. — Не знаешь ты, родной, ничего — многое утаила она от тебя, иначе и слушать бы ты её в жизни не стал! — Я требую прекратить эти унижения немедленно, — Романов брови строго хмурит, и серебро его взгляда острыми, подобно наточенной гусарской сабле, колкими искорками гнева зажигается. Блестит холодным пламенем — жжется, колется, — и от одного его вида по спине бегут пугливые мурашки. Злится… не на шутку злится… — В противном случае буду вынужден перестать держать ответ за последующие свои слова. Даже не просьба — приказ. Приказ, точно приговор на ступенях эшафота. Марии больно здесь находиться. В груди неприятно покалывает острое чувство — жуткое, страшное, — которое она предпочла бы раз и навсегда забыть, но которое вновь и вновь возвращалось к ней после нахлынувших в очередной раз воспоминаний. Василисе это только в радость — заметила, углядела, как резко все изменилось в её облике. Кружево белоснежного воротничка едва заметно подрагивает на хрупких плечиках, голову виновато опустила, будто признавала злодеяния свои демонские, ручки, в перчатки облаченные, небрежно в замок у самого подола собрала и сидит, притихла — боится, Бог видит, как страшно ей, совестно вспоминать всё, что сделала, всех, кому боль причинила и у кого последний кусок хлеба отбирать приходила. Этого она и добивалась — зажглось в тёмных глазах жгучее пламя триуфма. — Ты уже за них не отвечаешь, Сашенька! — не унимается. — Совсем задурманила тебя, околдовала — как околдовала всех, кто на пути ей встретился. И не совестно совсем! — разворачивается и в глаза ей вглядывается, словно добить пытаясь, как своего заклятого врага на грани разгрома. — Как не совестно было в ложе к супостату ложиться, позабыв о чести! Косы растрепать — распутница! — телом собственным от набегов откупаться, дабы душонку её не трогали войска татарские! Срамота одна, да и только — тьфу! Помяни слово моё, Саша: многих предала она, предаст и тебя! Повод только дай — предаст! Хватит… хватит, нет больше сил. Она молча встаёт и уходит, оставляя за дверью банкетного зала и Александра — очевидно, не оставляющего надежды обелить её и без того залитый ядом образ, — и старательно предпринимающую яростные попытки убедить его в обратном Василису. Ей-Богу, что ни день — то сущее наказание. Да за что? Кто знает… быть может, это и есть тот ад, что в сердцах ей обещали каждый раз, стоило появиться ей на пороге очередного сожженого непокорного города, явившись за данью? Может, таковая в самом деле уготована судьба тому, кто идёт по головам, дабы к цели вырваться? И нет никому дела до того, во благо сия цель, или во зло — что одному благо, то второму мука, и, выбрав свободу для России, она обрекла на страдания других.

Так оно, выходит, получается?..

Останавливается у широкого окна, небрежно опускаясь на подоконник. В голове протяжно воет — мысли путаются, склеиваясь в неприятный ядовитый сгусток. Руки дрожат, совершенно её не слушаясь, в ушах стоит протяжный гул. Чёрт! Снова это! Сколько можно?! Василисе бы впору уже всё забыть да примириться, наконец, с тем положением, в коем она ныне находится, так нет. Не может она, не хочет успокоиться и жить, наконец, в мире, которого всеми силами они все так долго добивались. Что ни день, то повод напомнить, раскрыть ту кровоточащую рану, что едва успела срастись. И чего ей только спокойно не живется? Было время — друг другу косы рвали и носы ломали, избы громили да хозяйства жгли. Но ныне что?! Неужто самой не надоело в вечной злобе жить, давясь собственным презрением, точно ядом? Бог видит, она пыталась помириться. С визитами приходила, дабы поговорить, наконец, и закопать топор войны — да только любые попытки диалога походили более на унижение, нежели стремление к перемирию, и ей едва ли не приходилось оправдываться за собственный приезд. И вскоре старания Московская бросила. Ибо чего она и ненавидела больше всего, так это пустых оправданий за то, в чем не виновна. В тишине слышит она биение собственного сердца. Стук тяжелый, гулкий… да не деться никуда, не заглушить ничем. Слышатся чьи-то шаги. Неужто по её душеньку идёт Василисушка? Уже ли снова, как в «старые добрые» друг другу за косы тягать начнут прямо здесь, во дворце? Ну, ничего. Сейчас она не будет стесняться глазок Сашеньки да на словцо ловкое не поскупится. Ай-да, Ярославовна, смелее — или не привыкла за слова собственные отвечать?! — Мария Юрьевна? Она голову поднимает на звук — пшеничные локоны дрогнули от резкого движения. Смяла в пальчиках летящую ткань кружевного платьица.

Какого черта здесь делает…

— Саша? — Я прошу простить меня за столь ужасный инцидент, — торопится изиниться, хмуря брови и потирая переносицу. От всех этих споров с тетушкой изрядно гудела голова. — Мне поистине стыдно за поведение Василисы Ярославовны. От всего сердца надеюсь, что впредь подобного не случится, и… — Всё в порядке, — холодно, уводя взгляд к окну. Нет. Не в порядке, Маша. Тебя изнутри на части разрывает, сердце в груди птицею раненой мечется, слезы в глазах застывают, и сдерживать их становится всё тяжелее, да позволить себе душу излить ты не можешь, ибо рядом — он. Нет. Не в порядке, Маша. Ты дрожишь, сродни котенку, матушкой брошенному, и терзают сердце твоё злость и обида, от которых реветь да выть хочется. Нет. Не в порядке, Маша.

Ты не в порядке.

Романов ладони выставляет, головой качая — словно прервать спешит её благосклонный порыв тетушкино поведение списать на дурной нрав или, не дай Господь, оправдать поистине отвратительный поступок. — Ну уж нет. Подобное поведение явилось недопустимым и непростительным, и мне искренне непонятен мотив, — хмурится. — Таковые речи впору мне считать и личным оскорблением, ибо для меня Вы являетесь далеко не последним человеком… — Ежели тебе неизвестен мотив, значит, и не стоит обвинять другого напрасно, — отстраненно перебивает Московская, взор свой ему возвращая. — Ты ведь не знаешь, почему она так сказала, верно? Не дожидаясь ответа, лишь слабо сгибает уголки губ, а затем вполголоса произносит: — Поверь, у неё есть повод. — Каким же должен быть повод, дабы позволил себе человек говорить подобные… — замолчал, подбирая нужное слово, и выпалил первое пришедшее на ум: — Гадости? Мария смотрит на него с сожалением. Веки устало опущены, а в лазурном блеске застыла немая скорбь. Он чувствует, как силится внутри неё горечь и обида, высказать которую ей будто бы что-то мешает — что-то, что гложет изнутри, сжимает, держит, точно в тисках, больно режет кожу, душу и сердце. Бьется, колется о ребра, стонет, воет — изнутри съедает, мучает. — Ты в самом деле ничего не знаешь… — Не знаю чего? — изумленно. Дрогнули пышные светлые ресницы. Московская угрюмо вздыхает, прочь уводя юркие пряди за хрупкое плечико. Отчего-то ему кажется, будто в это мгновение взгляд её вдруг исказился легким укором — словно в этих самых прекрасных душистых локонах и крылась вся беда. — Я долго откладывала этот разговор, и в этом моя вина неумолима, — не поднимая на него взгляда. — Ошибочно было уповать на скупые надежды, будто однажды ты не захочешь всего выведать… — всё же бросает на него взор и легко улыбается. — Это так похоже на тебя: бороться до конца и не иметь успокоения, пока своего не добьёшься… — В чем дело, Мария Юрьевна? — в его глазах блестит боязливое любопытство. Ей противно от самой себя. Противно и до неприличия мерзко. Вновь погружаться в воспоминания, от которых на душе невыносимо гадко скребут кошки, лезть в самую пучину всего того безобразного — ещё и рассказывать об этом Саше… А сумеет ли он её понять? Поймет ли, или так же, как и остальные, ограничится ядовитой ухмылкой, полным отвращения вглядом? Ежели станет вдруг она ему противна, и её появление на пороге дворца отныне станет недопустимым — ровно таким же, каким сегодня счел он поведение родной и горячо любимой тетушки? Что, если он отвернется от неё? Единственная её надежда — тот, кто близок и по статусу, и по духу, — вдруг станет очередным уроком в её жизни? Уроком, истина в котором всё так же болезненная и правдива — не доверяй никому…?

Мои руки чисты.

Но не разум.

Но всё же… быть может, с ним всё сложится иначе? Поймет? Не отвернется? Примет?

Простит?

— Ты уже достаточно взрослый для того, чтобы я могла посвящать тебя в подобные вещи, — не спеша отвечать на его вопрос, отстраненно отзывается она. — И я пойму, если после моего рассказа твоё отношение ко мне впредь будет совсем иным, однако… — Я уверен, что сумею понять Вас, — перебивает совершенно бестактно и мысленно желает отвесить себе богатый подзатыльник, коим хорошенько умел одарить его батюшка, посему виновато шепчет: — Простите… прошу, продолжайте. — Наверняка ты помнишь из наших с тобой уроков о такой… сложной для нашей страны эпохе, как… Иго? — с трудом заставляет себя сдержаться и обрушивает на Романова тяжелый взор. Слабо покачивает головой, завидев его кивок: — Именно о нем и придётся мне тебе рассказать. Так уж вышло, что порабощения не удалось избежать никому… Помолчала. Александр увидел, как бледнеет её лицо. — И я не исключение. Она думала поначалу, за ней вернутся. Вернутся, как возвращались за многими, кого насильно угнали в далёкие пустынные степи. Быть может, нужно ещё немного подождать, и он явится — Владимир ведь в здешних местах гость частый, давеча приезжал у хана Ярлык на княжение Великое забирать да полномочия свои подтверждать: такова уж традиция, коли хан новый на престол взошел, надобно явиться всем князьям, да по отдельности, ибо каждый свою вотчину ныне не по наследству получал, а токмо с ханской милости. Так, быть может, в самом деле явится? Он ведь… Великий. Город его — могучий, древний, центр большого их, богатого княжества. Быть может, воротится он за крохотной девчушкой — маленьким городочком, форпостом, тылом княжества его, что осаду долго держал да князя его укрывать пытался? Нет, не явится… сколько ни проси, моли, жди — не явится. Каждый нынче сам за себя, и она ему токмо обузою будет — сам, поди, раны зализывает после набега полчищ монгольских, что земли русские разорили наскоком огненным. Все пожгли, все пограбили… а людей скольких зарубили, скольких в степи — как её саму, — угнали… Надежда одна в сердечке крохотном — Митя. Митя, родной, любимый, дорогой сердцу Митя, старший братец, гордость её — единственный, кто остался, — как же он к ней, непутевой, не приедет? Говорил ей, голова её буйная пропадёт, беды кучу наворотит, а она не слушала. Вот, видать, и наворотила дел — а страдать всему княжеству… эх, как же оно так? Как же так, Митька?.. Она, когда особо сильно плетью её излупят, ночкой тёмною не спит и тебя зовет. Тихонечко так, ручки к груди прижмет, лобиком в коленки упрется и шепчет имя твое. Страшно и без того до одури, ноженьки гудят — давеча явился хан с охоты да потребовал запрячь её, точно кобылку, и везти повозку с добычею, пока сам восседал горделиво… с плеткою в руках. Бил больно так, что слезки из глаз летели — да не то слезки, не то искорки, сама не разберет, — она чуть остановится, он по спинке ударит, а заплачет — так пуще прежнего лупить начнет. — Митька… Митенька, Митя… где же ты, миленький? — едва-едва голосок дрожит, лишь бы не слыхал никто. Уши каждый востро держит, тут особо и не разговоришься — тотчас выскажут, кому надо, и тогда жди беды: излупят пуше прежнего, и мольбы твои о пощаде слушать не станут. — Страшно мне тут, Митенька… Давеча Василиса за ярлыком приезжала, счастье попытать. Увидев её — кинулась Машенька со всех ног, на коленки рухнув, и за подол сарафана взялась крепко-крепко, что той даже боязно стало — невесть, чумная какая, ишь, чего токмо удумала!

«Пожалуйста! Заберите меня! Умоляю, не оставляйте меня! Прошу, прошу, пожалуйста!»

И ответить не успел никто — увели прочь, за волосы растрепанные утянув, да вышвырнули прочь, как котенка, в какую-то страшненькую комнатушку. Туда и Есугей потом явился. Да такое творил — вовек не забыть ей, уж Бог знает, как кричала — страх, страх, как кричала. За головушку светлую возьмется злыдень ордынский крепко-крепко, что ей и не пошевелиться никак, да как дернет с силою шейку — у неё так слезки вмиг по щечкам побегут. А как увидит он эти слезки — ударит, и ещё, и ещё сильнее, чтоб замолчала и звука не проронила боле. За ручки схватит, бросит больно — снова плетью, снова по личику, по спинке, — куда только дотянется. А потом — тьма. Бездна черная, страшная, жгучая — ей так худо не было, когда деревеньку её дотла сжигала рать ордынская, — а ему всё в радость, на всё улыбка, оскал демонский. Так и лежит она, бедненькая, одна-одинешенька. Ручки к груди приставит, лобиком в коленки упрется, и имечко твоё только повторяет, да про себя молится: — Митя… Митенька, Митя… Помоги, помоги, Господи… А волосы растрепанные, спутанные — нет на месте их больше косичек пышных. Всё распустили и плести не дают — ибо грешным, без чести оставшимся, как она, не положено с косами ходить. Токмо простоволосой и быть ей ныне — как знак того, что крестом кровавым запятнана. И крест сий под потерей живота своего не снять. Она думает по-прежнему: за ней вернутся. Вернутся, как возвращались за многими, кого насильно угнали в далёкие пустынные степи. И пускай не любят да козни ядовитые строят — вернутся? Не чужая ведь, своя… пускай и совсем уж непутевая. — В то время я была совсем юной, около девяти лет от роду, — шумно выдыхает она. — Тогда мне и не виделось иной жизни: казалось, будто бы так тому и надлежало быть… как и длиться вечность. Эмоции и чувства были написаны у Александра на лице. Ловкие навыки прятать истинную сущность под маской на дипломатической арене будто бы упорхнули прочь юркой бабочкой, и теперь Марии открывалась невероятная возможность лицезреть весь спектр кипящей внутри него адской смеси. Что это? Ненависть? Презрение? Отвращение? Страх? Стыд? Ей не понять. Да и нужно ли понимать, когда самой от себя противно насколько, что хоть сквозь землю падай, да путного ничего не выйдет, а наипаче не изменится ничего, и память скверная ещё долго по просторам Зимнего бродить будет несчастным призраком. — Я сумела заставить себя… Отпустить, — тихо. — Сумела сделать так, чтобы ни единой живой душе больше не пришлось пережить то, что выпало на мою долю. Пускай и не самым… достойным способом. Она помолчала с мгновение, а затем взгляд небесный устремила в вечернюю дымку. Ночь близится. Луна нынче полная — Господь видит, быть несчастью.

Полно тебе, Маша. Давно ли стала ты в подобное верить?

Распрямила хрупкие плечики, выгнув спину. Камень вековой ответственности и жгучей боли, напоминающей о себе жаром в каждом из шрамов, что так отчаянно она прятала под тканью, наконец, дал трещину.

Не бывать боли. Только не рядом с ним. Прочь, химеры…

— Впрочем, память, как ты можешь видеть — не простое слово. Пером не перечеркнешь, на лад иной не скажешь… А уж время вспять повернуть нынче ещё никому не удавалось, дабы истину из пучины достать. Её пухленькие губки тронула едва заметная ухмылка. — Ты, вероятно, и сам всё слышишь. Сегодня о ней шепчутся, и шепот этот в коридорах эхом слышится. Вьются сплетни ядовитым клубком да вокруг шеи её обвиваются, точно колючий плющ. «Ветреная девица, токмо на утехи постельные и годна!»

«Где же видано сие, чтоб молодая такая, да столько сердец побила?!»

«Вокруг пальца обведёт да бросит за ненадобностью. Чернь на девке, оно и видно!»

Яд, похабщина и грязь. Грязь, от которой просто так не отмыться, покуда живы те, чьи языки злые козни против неё строят.

И за что?

Уже ли права на счастье не имеет после всего того, что на плечах своих несла? Уже ли перевелись на земле русской люди, сердце свое впору ей доверить? Уже ли не заслужила? Просто потому, что… Другая? — Слышу. Он слышал. Слышал каждый раз, когда разговор заходил о ней. Слышал мерзкий шепот за её спиной, когда под руку её вел галантный офицер — и не было им дела, что сей юноша обязан ей жизнью, ибо её велением в роковой час после битвы на место боя отправлены были медикусы. Слышал, как строят козни вокруг неё, болтая такие небылицы, от которых в жилах кровь стынет даже у заядлых видаков. Слышал. И, кажется, начал понимать её нелюбовь появляться на виду у вельмож. — Они безумцы, — резко ответил он. — Невежды, чьим чёрным от яда душам не доступна простая истина. Им нет прощения, и они не заслуживают понимания… — А ты? Он замолчал. Фраза оборвалась на полуслове, цепкий взгляд ухватился за взор Московской. Она медленно обернулась, обращая на него взгляд. Небесная лазурь её глаз блеснула чем-то иным, совершенно новым — не то вопросом, не то просьбой. — Прошу прощения? — Ты сам что думаешь, Саша? Ты им веришь? Он не верил. Ни единой чертовой секунды, ни единому ядовитому слову, брошенному в адрес её чести. Не верил. И потому готов был разорвать каждого сквернослова, как только представится подходящий момент. — Я верю только тому, что вижу сам. А вижу я совсем иное. — Вот, как? — взгляд её смягчился. — И что же ты видишь? Он ждал этого по меньшей мере полвека. И теперь не намерен молчать. — Я вижу не стыд или черноту, не коварство или злобу. Я вижу… Женщину, — голос Романова обрел неожиданную для него самого уверенность. — Женщину, на долю которой выпало слишком много — столько, сколько порой не вынести самому сильному мужчине. И эта женщина вынуждена была совершать вещи, на которые не пошла бы, если бы судьба распорядилась иначе, ибо она была вынуждена… защищаться. Любой ценой. Он поднял на неё взгляд. В серебряном блеске отразилась ледяная сталь. — Цену, которую она заплатила, не дано осознать никому, ровно как не дано и понять, через что ей пришлось пройти. А что касается слухов… Он помолчал, отводя взгляд лишь на мгновение. Но затем тотчас обернулся, отвечая со всей уверенностью. — Зависть издавна была скверным чувством. В погоне за собственными мечтами некоторые ошибочно стали полагать, будто бы только им благоволит судьба, считая недостойным всякого, кто перечит их убеждениям. А говоря о придворных, — он тихо фыркнул, его губы тронула ухмылка. — Что ж, я бы дал им совет внимательнее следить за своими жёнами. В чистоте их чести сомнения посещают порой самого Императора. Мария не в силах была поверить в услышанное. Эти слова… Он в самом деле не шутит? Неужели в самом деле ему её искренне жаль, он не считает зазорным то, через что была она вынуждена пройти в столь юном возрасте, закрывает глаза на слухи, и вместо ненависти и отвращения слышит она в его голосе… сочувствие?

Неужели он… Понял её?

— Я не знаю, кто причинил Вам боль в прошлом, — продолжил он. — Но мне ужасно жаль, и я изрядно злюсь от невозможности возмездия. Однако… в моих силах теперь сделать всё, чтобы больше никто и никогда не смел поднять на Вас руку, ровно как и заставить пережить подобный кошмар снова. — Не считаешь ли ты меня теперь… — Нет! — перебивает на полуслове, повышая голос. Взгляд Московской дрогнул. — Нет. Прошу, не смейте. — Спасибо. Она отводит взгляд. От Романова не укрылось, как небрежно она поправила подол кружевного платьица. Не укрылось та недосказанность во взгляде, с какой она смотрела на него всё то время, что они вели разговор. Воздух дрожал от напряжения. Нужна была разрядка. Поначалу он считал её поведением чем-то сродни лёгкому укору, с каким обычно Мария смотрела на него, стоило завести речь о прекрасных перспективах развития отношений с Европой да стремлении внедрить в повседневную жизнь прекрасный по звучанию (и по мнению самого Александра) французский язык, что и без того пользовался шибкой популярностью у интеллигенции. Но затем… чем старше он становился, тем отчетливее прослеживались в этом взгляде нотки чего-то странного, похожего на… на что? Холод? Страх? Презрение? Или это было что-то глубинное — то, чего не в силах объяснить ни Божья рукопись, ни его собственное слово? — Вы хотите мне что-то сказать, Мария Юрьевна. Прошу, позвольте мне узнать, что именно. Она оборачивается. Он смотрит на неё полным сочувствия и безграничной горечи взглядом — словно осознавая, что одним своим присутствием заставляет себя представать перед ним совсем не такой, какой является на самом деле. Пихнуть в плечо, съязвить, бросив колкую фразу, или шутливо приблизиться к самому носу, состроив полную гнева гримасу — всё это было таким привычным и обыденным, будто бы иначе и быть не может, будто бы так и следует… Но была и иная сторона. Холодная и закрытая, полная немых взглядов и тяжелого: «Нет». Она пыталась его предостеречь. От сплетен, шёпота за спиной… От самой себя. И чем старше становится он — тем сильнее жжется в её сердце непосильный страх. Страх того, что когда-нибудь и он — тот, кого она помнила совсем крохотным, кого безгранично любила и в ком души не чаяла, — однажды так же станет объектом ядовитых слов. Это было сильнейшим ударом. — Ты не должен был… — Не должен был что? Выбирать Вас? — Это опасно, Саша! — вдруг нахмурилась она. — Ты сам слышишь эти сплетни, этот шепот, нескончаемый яд, который течёт в этом треклятом дворце изо дня в день! Хочешь стать его частью? Хочешь слышать, как о тебе говорят подобное? О том, что связался с девицей без чести, в чьем ложе «полгорода побывало»? Господи, прости… Тихо выругалась, скривив губы в гримасе отвращения. Шумно выдохнув, провела рукой по лицу, смахивая назойливую прядь. Затем медленно перевела на него взгляд. Смотрела, не мигая, словно давала ему шанс обдумать всё в последний раз. — Мне не нужны проблемы, Саша. Не потому, что сплетни обо мне — Бог видит, мне на них плевать! — её дыхание сбилось, грудь под тканью платья вздымалась часто-часто. — Я волнуюсь за тебя. И не допущу, чтобы твоя минутная слабость обернулась катастрофой для всех будущих и ныне здравствующих Романовых! В особенности для тебя. Для него это было сродни комплименту. Лучшему в жизни. Лучше любого победоносного мирового договора, ценнее самого дорогого сокровища, что только сумели бы вручить иностранные послы. — Вы боитесь за меня? Она вновь тяжело вздохнула. — Да, — тихо. — Боюсь, Саша. Ты не заслужил того кошмара, который — помяни моё слово, — обязательно начнётся, ежели спутаешься со мной. Ты ещё слишком молод, чтобы ощутить, что такое «нож в спину». Она боится за него. Он дорог ей… Значит, в его силах помочь ей побороть этот самый страх? Сделать всё, чтобы ничто и никто — никогда, — более не сумело заставить её чувствовать, будто она является угрозой для него и его чести? Ежели так, то… он готов. — В таком случае, я выберу не «путаться» рядом с Вами, а быть. Кем захотите. Другом, союзником, надёжным защитником… — Саша, это не… — Я не ребенок, Мария Юрьевна, — отрезал он. — Вы сами это говорили. И я сумею за себя постоять. А тем более — за Вас. Ту, благодаря которой я ныне дышу и стою на святой земле. Его невозможно было переубедить, нельзя остановить. Он больше не был ребенком, переставал быть юношей и превращался в мужчину. Мужчину, способного отвечать за свои слова и брать ответственность за чужую жизнь. Жизнь той, кто была дорога ему сильнее всего. — А что касается сплетен… Значит, мне пора стать тем, кто покончит с ними раз и навсегда. А тех, кто изъявил волю их распускать, ждет участь, о которой они не смеют помыслить в самых своих пугающих видениях. Огляделся, словно оценивая обстановку вокруг, и совершенно бесцеремонно опустился на подоконник рядом с ней. Московская внимательно следила за каждым его движением, боясь, что мрамор не выдержит их милого уединения. — Я не всегда бываю прав, — продолжил он, словно признавая очевидное, что совершенно не было в духе его весьма вспыльчивого характера. — Однако рядом с Вами мне хочется им быть. Посему я уверен, что поступлю правильно, если сделаю то, о чём сказал. Мария не знает, что сказать. Дыхание спирает, речь не идет, взгляд дрожит под его взором.

Он… совершил невероятное.

Не стал ненавидеть, презирать — принял, выслушал… сумел понять. Сумел сделать то, чего не смог никто иной. Ядовитым сплетням и колким фразам предпочёл поражающее своей банальностью, но невероятно ценное для неё стремление — понять… — Это опасно, Саша, — стараясь сделать голос твёрдым. — И я не устану это повторять. — А я не боюсь опасностей, — с улыбкой. — Иначе какая из меня столица? Помолчал, смотря на неё с легким ожиданием. Плотина, казалось, прорвана. Он давно уже не видел её такой: на удивление спокойной, расслабленной и какой-то… Домашней? Он не знал точно, уместно ли это слово, дабы описать то, что предстаёт перед ним сейчас, но в одном был уверен — лёд тронулся, и она медленно, но все же начинает ему верить. Московская улыбается в ответ. Слабо, но искренне — ему вполне достаточно, её улыбка была ценнее тысячи слов, которые сейчас были излишни. Назойливая золотистая прядь дрогнула под его слишком близким и, как оказалось, шумным дыханием, и вновь упала на плечико, скрыв за собою светлую кожу её лица. Она не спешила её поправлять. Романов тихо усмехнулся. — Вы бы точно хотели сказать, что я невыносим, но у Вас для этого сейчас слишком хорошее настроение. Я прав? — Моё хорошее настроение вовсе не означает, что я этого не скажу, — легкий смешок сорвался с её губ. — Ты невыносим, Саша. Порой настолько, что хочется окунуть тебя в Неву. — Но Вы этого не сделаете. — Отчего же? — Вам будет меня жаль… Я полагаю. Мария фыркнула, согнув губки и вздернув носик. — Не обольщайся. В Неве ты имел честь купаться с век назад, и, помнится мне, опыт был весьма прозаичным. А что насчет твоего мундира… — она смерила взглядом его силуэт. — Пожалуй, окажись ткань в воде, ей надлежит выразить сочувствие. Она посмотрела на него ещё с мгновение, а затем тихо рассмеялась, прикрыв губки рукой. Легкий румянец выступил на щеках, а у носика собрались забавные морщинки — счастливые знаки её искреннего веселья. Светлые реснички отбрасывали лёгкую тень, открывая взор на крошечные слезинки, застывшие в уголках глаз. Кажется, он её здорово рассмешил.

Она такая красивая, когда счастлива. Интересно, ей об этом известно?

— Мария Юрьевна, — шепчет он вдруг едва слышно. Не торопится, терпеливо ожидая, когда она переведет на него взгляд, и давая ей отдышаться. — Да? — с легкой улыбкой. — Можно Вас обнять? Она поначалу теряется, не зная, как реагировать. Смех тотчас стих. Объятия — вот так сразу, после всего того, что он о ней услышал… неужели в самом деле ни капли смущения или едкости не бьется в его сердце? Хотя… Право слово — о чем это она? Как могла позволить себе подумать о нем так низко и подло? Не такое у Саши сердце — у него оно теплое, доброе и чистое, — нет в нем места презрению да ненависти. Другой он человек… совсем, совсем другой. Не такой, как… они. — Конечно, — прикрывая глаза, сама двигается навстречу. Осторожно, он позволяет себе легко коснуться руками чужой спины — Мария отвечает тем же, скрепляя ручки на его плечах. Такое необычное чувство… похожее на легкость. Словно стоит она в самом сердце душистой солнечной опушки, расставив ручки в стороны — ветерок, гонимый с широкой речушки, вольно кружится вокруг, приятной прохладой касаясь светлого личика, и солнышко теплое целует ласково румяные щечки, заставляя плясать россыпь озорных веснушек на кругленьком носике. Она стоит, и прядки блеском душистым наливаются, золотом пшеничным переливаясь, и сарафанчик, Митькой сшитый, легко развевается под порывами ветерка, пока локоны пушистые щекочут ножки, стекая к чуть влажной от росинок травушке.

Всё важно так отважно

Внутри храним:

Он хранил покой той,

Что была за ним.

Саша обнимал бережно — словно боялся спугнуть это чуткое, хрупкое мгновение, стремясь укрыть её, закрыть от всего остального мира, причинившего столько бед и горестей. Она охотно прижималась ближе, желая раствориться в этих объятиях, будто бы чувствуя — с ним ей ничего не страшно, с ним она — точно за каменной стеной, крепостью, в которую не посмеет никогда ступить вражеская конница, не посмеет выстрелить орудие, не проникнет поветрие моровое… — Спасибо, Саша, — шепчет она наконец. — За правду не благодарят, Мария Юрьевна. А за долг — тем более. Хороший ты, Саша. Ошибалась она на твой счёт… Прости уж ты её. Не привыкла она доверять. Главное — ты это доверие сохрани. А уж она в долгу не останется. В конце концов, вы — столицы. Вам вдвоём — вместе, рука об руку, — ещё столько пройти предстоит… Держитесь уж рядом, и ничего тогда вам не будет страшно. — В следующий раз можешь не спрашивать, если захочешь обняться, — с улыбкой произносит Мария, спрятав лицо в черном его мундире. Голубая императорская лента приятно коснулась шелком нежной кожи на щеке. — Это неприлично, — наигранно хмурясь, отзывается Романов. — Я разрешаю. — Только если на то Ваша воля… — Ты иногда такой благородный, Саша… и это благородство шутку злую с тобою играет, выставляя занудой, — вздыхает устало, наконец, позволяя себе остраниться. — И в кого ты только такой? Романов на это лишь усмехается, пожимая плечами. — Этого знать мне не дано… а все же учителя у меня были достойные. Быть может, стоит поинтересоваться у них? Московская на это лишь глаза широко раскрывает — вот же эдакий гад, всю вину на неё переложил! — да едва понять это успевает, как подопечного уже и след простыл, и видит она только сверкающие пятки, спешащие удалиться в соседние покои. — Романов! — слышится громкий голос, за которым тотчас следуют торопливые постукивания каблучков. — А ну, вернись, немедленно! Александр смеется. Похоже, его ждёт серьёзный разговор… но, быть может, если он поторопится и окажется чуть быстрее, нежели горячо любимая наставница, его удастся избежать? А это идея…

Упасть в объятия, быть необходимой.

Я ощущаю себя молитвой

Бережно для него хранимой.

Такой непоколебимой,

Важной, никем неразрушимой…

Как же это красиво…

Быть защищенной, несломленной,

Ранимой.

— «На минном поле расцвели сады».

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!