Банная осечка (1805)

14 июня 2025, 17:24
Ах, как хороша зимушка на далёком севере! Это, чай, не московская ласковая матушка, что снежком, аки одеялком, укроет, да ветерком игривым шапочку легонько на бок смахнет — здесь, на просторах морских, зима ледяная, студеная! Такая, что и пискнуть не успеешь, как шапки своей лишишься — уж больно буйный ветер, крошкой колючей личико покроет, морщиться заставляя да кутаться посильнее в тулупы тёплые.

Эх, Петербург. Упрямец, даже в таких мелочах!

Да токмо уже ли надо терпеть сие упрямство, ежели душа тепла да праздника требует? Мороз щипал носы, но под пуховыми шальми и в толстых шубках девицы-подруженьки чувствовали себя, точно два разгоряченных воробушка. Снежок под ногами, казалось, сам пищал от восторга под их резвыми шажками. Мария шагала вприпрыжку, словно старалась окрасить своей игривой золотинкой заснеженную округу, застывшую в ледяной перинке, да то и дело пританцовывала, едва не падая в сугроб. Забавляясь, ловила ртом снежинки, подобно маленькой девчушке. Помнится, в детстве Митька частенько её за уши после подобного ребячества оттягивал до того резво, что она потом с неделю ходила и котёнком обиженным на него пищала — больно, обидно, и ухи красные, аки рак на столе! — Ты гляди-ка, Ками! — завопила, тыча пальцем в причудливую сосульку, свисавшую с крыши бани. — Прямо как нос у боярина Свистунова после того, как он давеча на балу в фонтан свалился! Помнишь? Ой, как мы тогда… — икнула. — Под столом от хохота катались! Зилант в ответ хихикнула, прикрывая губки рукавичкой, да всё тщетно — смешок игривый так и просился округу раззадорить. — Как уж тут не помнить! Ты ж громче всех кричала: «Батюшки, нос-то! Нос утонул!». А бедолага-то хмельной вдрызг, искал его потом в воде! — Так ты носище-то его видела?! — оглянулась, будто бы боясь, что кто-то услышит, а затем ближе к ней склонилась, к самому ушку, и глазки раскрыла, пальчиком показывая: — Такая… — попыталась найти слово. — Бандурина! Ежели б утоп, то всего фонтана не хватило! Камалия расхохоталась пуще прежнего, прижав ручки к животу. — Ой, уморишь, Маруся! Портки растеряю! — тяжело выдохнула. — Силы нет, помрешь с тобою! Пошли уж, в баньке-то хоть попаримся, а тут замерзнешь от дурачеств! — Дурачества — это балы дворцовые нынче. Ни вкуса, ни чувств — горчит только, аки кофе, а больше ничего за душою и не имеют, — обиженно поджала губки Московская, словно вспоминая последнее такое торжество. — О, как! А у нас тут чего? Уже ль искусство? — А может, и искусство! Помнишь, как мы с тобой в баньке вениками фехтовали? А?! Чем тебе не искусство борьбы? — Помню! — подбоченилась. — Ты всегда подлыми приемами пользовалась! — Здра-а-асте! Щекотка — это высшее военное искусство! — парировала, уже стаскивая сапоги. — Петр Алексеич бы одобрил. Сам, чай, со своими шутихами — та ещё стратегия неожиданности! Она вдруг сделала вид, что бросается щекотать Камалию. Та вскрикнула и шмыгнула в парилку первой. Распахнули дверь в парилку. Плотная стена душистого пара, горячего и влажного, окутала приятным шлейфом. Красота-а-а! Маша устроилась в предбаннике, сбрасывая тяжелую, отороченную соболем шубку. Длинные золотистые кудри рассыпались по плечам и спине живым, беспокойным водопадом, переливаясь в свете единственной лучины, точно расплавленное солнце в кузнечном горне. Личико светлое тотчас розовинкой румянца покрылось, позволяя веснушкам игриво заплясать на щёчках. Она вздохнула — облегченно, будто бремя тяжкое с плеч скидывая, — и потянулась широко-широко. — Ох, Ками-и-и! Благодать-то какая… — аккуратно вешая шубку на деревянный колышек. — Ей-богу, будто глыбу с души скинула. В Петербурге-то… одна суета. Бумаги, рапорты, счета… А тут — тишь, да гладь, да Божья благодать, — обернулась, и глазки небесные тотчас блеснули хитринкой. — И ты здесь, голубушка моя. Камалия уже почти разделась. Смугловатая кожа, казалось, впитала само солнышко, а глазки, аки ночь восточная, смотрели с теплым участием. Она сняла изысканную тунику, обнажив стройный стан, и обернулась в простое льняное полотенце. Каштановые локоны улеглись на груди. — Ах ты ж, золотце! Кто ж мешает чаще собираться да душеньку свою выгуливать? Маша улыбнулась, скидывая последнюю юбку из плотной парчи и тоже обернулась в полотенце. Придумала ты, Ками, тоже! Уже ли душеньки — аки псы дворовые, дабы их выгуливать? Вздор! — Куда уж! Я ж вечно туда-сюда, аки лань, ношусь: то дома хозяйство не пускает, то в Питере за бумагами чахну. А собраться… да просто вздохнуть свободно… милость небесная. Она потянула скобу, и дверь со скрипом подалась. Волна густого, обжигающе-влажного воздуха, пахнущего дубовым листом, дымом и здоровьем, окутала их.

Заходи, сестрицы, греться!

Парилка встретила их плотным, почти осязаемым паром, висевшим в воздухе молочно-белой пеленой. Светец едва пробивался сквозь неё, рисуя таинственные тени на почерневших от времени и влаги бревнах. Камни в печи-каменке раскалились докрасна, готовые принять жертву в виде воды. На полках лежали пушистые веники — березовый и дубовый. — Ох, жарко! — с удовольствием ахнула Московская. — Словно в самое нутро земли родной заглянула. Тепло… доброе тепло русской баньки. — А про наши ты слыхала, что сказывают? Мария увлечённо склонила голову на бок, означая готовность слушать. — Молва идёт, дескать, в наших старых татарских банях духи предков обитают, мудростью делятся. Может, и здесь добрые духи есть? М-м-м? — А кто ж их знает-то! Земля-то наша святая, древняя. В каждом камушке, в каждом бревнышке — память. Зилант ловко плеснула ковшом воды на раскаленные камни. Шипение оглушило на мгновение, новая, ещё более мощная волна пара рванула вверх, окутав их плотной, жаркой пеленой. Обе вскрикнули от неожиданности и восторга. — Ой, и ловко ж поддала! — засмеялась Маша, отмахиваясь от пара ручкой. — Чтоб по-настоящему! Пар, густой и молочно-белый, заклубился под потолком, оседая теплыми каплями на почерневших бревнах. Жар от печи-каменки, где тлели дубовые поленья, обволакивал всё плотной, целительной волной. Камалия грациозно потянулась, наслаждаясь жаром и глубоко вдыхая аромат дубового листа, струящийся от веника в руке. На полке пониже, спиной к горячему бревну, оперлась Маша. Полотенце давно было сброшено, лежало бесформенным холщовым комком на лавке. Стройная, аки молодая березка в весеннем лесу, плечики округлые, гладкие, спинка — прямая, с едва заметным изгибом лопаток, подчеркивающим стройность стана. Талия — тонкая, прядки золотистые струились по ней упругими волнами, огибая изгибы, что плавно расширялись к бедрам, рассыпались по плечам, спине и груди живым, мерцающим в полумраке парилки водопадом, причудливыми кольцами обрамляя лицо и скрывая самые сокровенные изгибы. Она запрокинула голову, обнажив изящную линию шеи, и глубоко, с наслаждением вздохнула. — Ох, вот она, свобода настоящая! Ни тебе парчовых пудреных платьев, ни корсетов этих душегубных! Пётр Алексеич хоть и велел европейскую моду вводить, да токмо Мария до сих пор их терпеть не может. Движения сковывают, дышать не дают, понимаешь ли, тут… красота одна! Тело дышит, душа поет! Камалия хихикнула, лениво помахивая веником. — Вижу уж, глазенок-то не оторвать! — прищурилась в лёгкой лисьей ехидце. — Только вот, Маруся, пыл-то твой не одна я замечаю… Московская деловито подняла бровки: — Да кто ж ещё смеет?! — Ай-ай-а-ай, — протянула, нарочито медленно поддавая пару. Шипение камней на мгновение заглушило её голос. — Уже ль не видишь? Сашка-то наш… уж больно деловито поглядывает в твою сторону, как делами государственными занят. Только взгляд-то у мальчишки… не казенный какой! — Ками! — расхохоталась. — Да ты что! Да этот мальчишка давно уж и не мальчишка! В лета совершенные входит, мужик настоящий! Ему б, голубчику, самому приглядываться пора! А то всё в свои карты да планы смотрит! — Ой, да уж и приглядывается! — подхватила Зилант, весело подмигивая. — Я ж говорю — деловито так, с прищуром, будто чертеж твой, Машенька, изучает! Или стратегию новую против Наполеона на твоей… — смерила её до неприличия игривым взглядом и повела плечиками. — Географии вычерчивает! Ха-ха-а! Московская залилась хохотом, откинувшись на бревнышко. — Ай, бесстыдница! Да если б он только карты мои изучал! — лукаво прищурилась. — Я ж его с пелёнок да без штанов видала! Одно дело — шпагу в руки дать юнцу, и совсем другое… — сделала многозначительную паузу, лисьи глазки сверкнули озорством. — Совсем другое — с невестой обращаться учить! Вот уж не с моей же подачи ему эту науку постигать! Последняя фраза, сказанная с подчеркнутой невинностью, но явным намеком, вызвала взрыв хохота у обеих. Камалия закатилась, едва не уронив веник, пока подруженька хохотала, держась за живот. — Ой, уморила, Маруся! Невеста! Да уж… наука та ещё! Тут и академиков не хватит! — Вот именно! Сам пущай разбирается, с чего начинать, коли по правую руку от Императора стоял удумал! Морозный воздух был густым и колючим, словно набит стеклянной ватой, снег под ногами скрипел жалобно, точно стонал от тяжести шагов одного из идущих. Александр плелся, как приговоренный к казни. Плечи сгорблены под невидимым грузом — грузом Аустерлицкого позора, предательства союзников, бесконечных докладов о потерях. Лицо, обычно выражавшее холодную столичную выдержку, ныне было бледным, как лунный свет на льду, глаза — пустые, запавшие, — словно смотрели куда-то в прошлое, где стройные ряды русской пехоты обращались в бегство. Каждый шаг давался с усилием. Рядом, как ядреный морской ветер в паруса уныния, шагал Костя. Где у братца была скорбная тень, у него искрилась жизнь и озорство. Глаза сверкали, щеки горели румянцем от мороза и энергии. — Са-а-аш, ну хватит киснуть! — толкнул он брата локтем, стараясь хотя бы так передать капельку собственной бодрости. Ну, профукали под Аустерлицем! С кем не бывает! Чего же теперь, убиваться, что ли?! — Два дня в Царском, а ты — будто ядром в трюм провалился! Не дело! — Оставь, Костя, — буркнул. Не до тебя сейчас, ей-богу! Романов-младший фыркнул, разводя руками так широко, что чуть не сбил шапку-треуголку. — А ежели мы в баньку? — хлопнул по спине так, что тот чуть не клюнул носом в сугроб. — Пар да веник — лучшие лекари от хворей телесных… да и душевных! Как войдешь, как запарит тебя по всем статьям, как хлестнет березовым веничком — вся нечисть и сомнения выйдут! Легче станет. Словно балласт за борт сбросишь! А-а-а?! — Уймись ты! Не до бань мне твоих! Но младший уже схватил брата под локоть истал решительно тащить за собой. — Брось ныть! Сам знаешь, против меня переть — себе дороже! Зайдешь — спасибо мне ещё скажешь да в ножки кланяться станешь! Чтоб тебя! Гаденыш эдакий! Вечно у них так: вот взбредет что в голову этому бесстыднику озорному, а ему потом перед самим Государем краснеть и стыдом упиваться, пока за дверьми кое-кто рыдать со смеху будет! Сопротивление против этой ходячей бури было бесполезно. Они подошли к маленькому, крепкому срубу баньки. Из трубы валил густой, душистый дымок, обещая тепло и забвение. Костя распахнул дверь в предбанник с таким размахом, будто брал штурмом вражескую крепость. Внутри пахло дымом, дубовым листом и… неожиданно, едва уловимо — духами? Младший вдруг принюхался, и хитрая улыбка пробежала по его лицу. Он, впрочем, быстро её погасил. — Ну? Чего встал, как пень?! — и тотчас пихнул братца вперед, в теплый полумрак предбанника. Сам застрял в дверном проеме, делая вид, что поправляет пряжку на шинели. — Я вот… одежду поправлю и пулей к тебе! — и прежде чем ошеломленный Романов успел что-то сообразить или рассмотреть развешанную на крючках явно не мужскую одежду, дверь в предбанник захлопнулась с подчеркнуто громким щелчком. Следом снаружи раздался сдавленный, довольный, прямо-таки предательский смешок: «Хы-хы-хы…» Александр растерянно огляделся. На вешалке… салоп с соболиной опушкой? Платок узорчатый? Сарафан парчовый? Странно… Служанки? Мысли его были туманны, он отчётливо слышал… Хохот. Женский. Звонкий, беззаботный. Доносящийся как раз из-за двери в парилку… — Пусто ведь должно быть… — мелькнуло в мыслях. Решив, что это кто-то из прислуги и что им пора уходить (и что это его шанс наконец побыть в желанном одиночестве), толкнул дверь в парилку. — Прошу прощения, но баня ныне… Не договорил. То, что открылось его потухшему взору, навсегда стерло из памяти и Аустерлиц, и пруссаков, и все думы империи. Серебристые глаза остекленели от абсолютного, животного ужаса. Его взгляд, ещё секунду назад, возможно, действительно деловито размышлявший о чем-то своем в предбаннике, застыл, впившись в сцену перед ним. Жар стоял столбом. Пар клубился под потолком, оседая теплыми слезами на бревнах. Камни в печи пылали адским румянцем. На верхнем полке, на троне из дубовых листьев, восседала Камалия и лениво похлопывала себя березовым веничком, напевая что-то под нос. Карие глазки щурились от удовольствия, а на губах играла довольная улыбка. На полке пониже, развалившись с царственной небрежностью…

О Боже, что?! Мария Юрьевна?!

Московская отхлебывала квас из деревянного ковшика. Стройная фигурка была открыта взору без стеснения. Золотые кудри, тяжелые и влажные, липли к шее и плечам, кое-где открывая гладкую, перламутрово-розовую кожу округлых плеч, изящный изгиб ключиц и… весьма выразительные доказательства того, что Москва — город сытный и процветающий. Одно колено было подтянуто к груди, обнажая стройную ногу. — Да если б он только карты мои изучал!.. Совсем другое — с невестой обращаться учить! Вот уж не с моей подачи ему эту науку постигать! — Ой, Маруся, уморила! Невеста! Да он… он же… — икнув от смеха. — Он же, кажись, от одного слова «декольте» в обморок падет! Как же ж ему… науку-то постигать?! Мария, довольная, громко рассмеялась, запрокинув голову. Квас расплескался. — А пущай падает! Может, очухавшись, смекалки прибавится! Ха-ха-ха… ОЙ! Она вскрикнула, поскользнувшись, и чуть не кувыркнувшись вниз. Отчаянно замахнув руками, чудом удержала равновесие, золотые кудри взметнулись вверх, на миг полностью открыв… весь стратегический рельеф во всей его ослепительной, влажной, розовато-фарфоровой красе. Романов замер, как вкопанный. Глаза, распахнулись, едва не став размером с царь-пушку, рот раскрылся в беззвучном «О». Все его черты, и без того бледные, побелели хлеще свежевыпавшего снега на Дворцовой. Его взгляд скользнул по хохотавшей Камалии, но застрял — прилип, вмерз, как корабль во льдах! — на фигуре Марии Юрьевны. Тишина. Густая, звонкая, напряженная. Казалось, будто бы пар перестал шипеть, а вода из опрокинутого ведра застыла в луже. Будто само время остановилось, чтобы насладиться этим апокалиптическим абсурдом.

И тут — СИРЕНА.

— РОМАНО-О-О-О-ОВ!!! Нечеловеческий рев разорвал тишину — гудок парохода, смешанный с рыком медведя, наступившего на грабли. Она взметнулась, как феникс из пепла… разъяренный и голый. Небесные глазки вмиг стали двумя миниатюрными Аустерлицами, где бушевала ярость тысячи солдат. — ТЫ!!! СЛЕПОЙ, ЧТО ЛИ?! ИЛИ ШПИОНИТЬ ПРИПЕРСЯ, АГЕНТ ФРАНЦУЗСКИЙ?! ВОН ОТСЮДА!!! Нежная ручка со всей грациозной пышностью впилась в тяжеленный, мокрый дубовый веник. Александр, увидев летящий вестник окончания жизни (который в его глазах, наверное, принял размеры Зимнего дворца), физически содрогнулся, зажмурившись так крепко, что перед глазами заплясали не то, что звезды — целые созвездия Аустерлицких фейерверков. — О БОЖЕ! БОЖЕ! Простите! Не знал! Не видел! Ничего не видел! КЛЯНУСЬ! — голос сорвался на визг, достойный напуганного павлина. Он отпрянул назад, как от удара током, налетел спиной на ещё трепещущую дверь, отскочил от неё, пошатнулся, наступил в только что образовавшуюся лужу из опрокинутого ведра, поскользнулся, замахал руками, как мельничными крыльями, и с глухим «БУМ!!!» въехал затылком в косяк двери в предбанник, которую сам же только что открыл. Камалия, наблюдая за этим акробатическим этюдом, схватилась за живот, катаясь по полку и брыкая ногами от беззвучного смеха. Она пыталась что-то сказать, но издавала только хриплые звуки, походящие на бессвязную смесь хохота и предсмертных хрипов. — ВОН, ПОКА Я ТЕБЯ ЭТИМ ВЕНИКОМ ДО СОСТОЯНИЯ БОРЩА НЕ ОТХЛЕСТАЛА! — продолжала орать Московская, делая грозный шаг вперед по мокрому полу. Веник в руке свистел, рассекая пар. — УДАВЛЮ! УДАВЛЮ, ГАД!!! Бедолага, насмерть сраженный ударом и ослепленный страхом, с зажмуренными глазами, наконец, нащупал скобу двери в предбанник. Он вывалился туда, аки мешок с картошкой с кузова телеги. Дверь тотчас захлопнулась за ним с диким грохотом. Снаружи немедленно раздался нечеловеческий, истерический, захлебывающийся хохот. — А-А-А-ХА-ХА-ХА-А! Са-а-ашка! Ну как?! Развеялся?! Невесту-то узрел?! Во всей красе?! ХА-ХА-ХА-ХА! Романов прилип спиной к прохладной, шершавой бревенчатой стене баньки, как мушка к веренью. Дышать не мог. Сердце колотилось где-то в районе сапог, готовое пробить подметку и сбежать в сугроб. Он уставился в заснеженный куст рябины напротив, в зрачках мелькали обрывки кошмара: золотые водопады, фарфорово-розовые округлости плеч, стройный стан, и… О БОЖЕ, ЭТОТ ВЕНИК! Лицо — белее свежевыпавшего снега на плацу. Ноги подкашивались, будто колени были сделаны из теплого воска. Весь его вид кричал: «Я видел смерть… и она меня сожрала!» Младший заходился в истерическом, захлебывающемся хихиканье, держался за живот, прыгал на одном месте, вытирал слезы смеха кулаком и явно пытался сдержать громкое ржание, чтобы не добить брата окончательно. — Ну что? Как банька? А? Жарко, небось, было? ХА-ХА-ХА-А! Романов медленно повернул голову. В глазах, поверх пропасти отчаяния, начала закипать магма праведного гнева. Он ничего не сказал, но этот бешеный взгляд был красноречивее любых слов. — О, взбодрился как, аж покраснел! Говорил же, банька — лучшее лекарство! Ну, всё… Словно взведенная пружина, Саша рывком оторвался от стены. Выпрямившись в струнку (хоть и дрожа от ярости), впился адским взором в силуэт братца — лицо побагровело от бешенства, затмив прежнюю бледность. Рука механически потянулась к тому проклятому холщовому полотенцу, что Мария Юрьевна швырнула в него с силой, достойной метателя диска из древних легенд — позорный трофей, окровавленная перчатка, брошенная в лицо… — Костя… — прошипел. — Дорогой… братец… Младший, завидев недобрый взгляд и слишком уж крепко сжатое полотенце в руке братца, мигом протрезвел от смеха — улыбка замерла, глаза округлились в чистом предчувствии беды. — А… а может, не надо?.. — делая шаг назад. — Я ж по-доброму! Шутка ж была! Веселая! — О-о-очень веселая… — протянул, делая шаг вперед. Полотенце ныне стало знаменем мести и орудием правосудия. — Пора и тебе… Попариться! А?! Как думаешь?! Костя взвизгнул. Развернувшись на пятках, рванул прочь от бани, в сторону заснеженных кустов, заходясь в отчаянном вопле. — Сашка, опомнись! Оно ж МОКРОЕ! ХОЛОДНОЕ! — ЧУДНО! — прогремел тот и бросился в погоню. Романов бежал, размахивая полотенцем над головой, как бедуин скакуном. Холщовый бич свистел в морозном воздухе, оставляя за собой мокрый след. — А-А-А! ВСЁ-ВСЁ! Не надо! Сашка! Господь с тобой! Прости! Я не буду! Не буду больше!!! Свист полотенца. Еще один визг Кости. Глухой шлепок — явно холщовая дубина нашла свою цель (скорее всего, по мягкому месту). Новый, ещё более отчаянный визг. — Попаримся, Костенька! Ба-а-анька! — хлоп. — Целительница наша! — ещё. — Сам же мне потом… — и ещё. — СПАСИБО СКАЖЕШЬ!!! А в предбаннике, прислонившись ухом ко всё еще теплой двери в парилку, подруженьки слушали эту какофонию. — Видала, Ками? — шепнула Маша. — Полотенчишко-то моё, чай, работает! За дверью снова раздался громкий шлепок и душераздирающий вопль: — СДАЮСЬ! МЕЧТАЮ О КАТОРГЕ! ТОЛЬКО ОСТАНОВИ ЭТОТ ХОЛЩОВЫЙ АД! Московская тихо рассмеялась. Возмездие свершилось прекраснейшей торжественностью.

* * *

Кабинет в северном крыле дворца тонул в привычной полумрачности. Высокие окна, затянутые морозными узорами, пропускали лишь рассеянный, холодный свет декабрьского утра. Стол был завален картами, донесениями, проектами новых доков — привычным грузом имперских забот. Но сегодня ничто не лезло в голову. В мыслях стоял один образ: золотой водопад в клубах пара, синие глаза, полные ярости… и свистящий дубовый веник. — Черт возьми, Романов! — мысленно выругал себя Саша, нервно поправляя мундир. Снова взглянул на часы у камина. Полчаса. Он опаздывал на собственное чаепитие, на которое сам же пригласил Марию Юрьевну письмом, полным витиеватых извинений и надежд на примирение. «Уважаемая Мария Юрьевна, осмеливаюсь просить Вас оказать мне честь…», — фразы из письма теперь казались ему верхом глупости. Он представил её сидящей в гостиной, стучащую ножкой по паркету, сверлящую его взглядом сквозь стену — её гнев, холодный и острый, как лед, был страшнее любой битвы.

Она уже там. Кипит. Как каменка в бане. О, Господи…

Скрепив сердце, Романов решительно направился к своим покоям, где и назначил встречу. Каждая статуя, каждый портрет предка казались немыми свидетелями позора. Он репетировал в уме слова извинений, но все они рассыпались, как песок, при одной мысли о её возможной реакции. Подойдя к высоким лакированным дверям… он замер. Страх парализовал сильнее французской картечи. Приложил ухо к дубу — тишина. — Может, ушла? В гневе-то… — мелькнула слабая надежда, тут же разбитая мыслью, что тогда будет ещё хуже. Он взялся за тяжелую бронзовую ручку, вдохнул полной грудью, словно готовясь к атаке, и… бесшумно, с ловкостью заправского лазутчика, приоткрыл дверь ровно настолько, чтобы просунуть голову. Дыхание перехватило. Сердце остановилось, а потом забилось с бешеной силой. Он ожидал увидеть грозную Марию Юрьевну, сверкающую гневом, но вместо этого видел… чудо. Гостиная была залита утренним солнцем, пробившимся сквозь огромное окно, выходившее на Неву, и в этом потоке света, у древнего венецианского зеркала в золоченой раме, стояла… Она. Не та яростная валькирия из бани, а прекрасная царевна. Она стояла, обращенная к зеркалу, полностью погрузившись в таинство, и совсем его не замечала. Нежные ручки бережно сжимали знакомый золотой гребень с тончайшей резьбой в виде виноградных лоз, который он подарил ей…

Боже, когда? Позорище!!!

Золотые пряди расчесаны до ослепительного совершенства. Длинные-предлинные, тяжёлые густые локоны, излучавшие теплое сияние самого солнца, спускались до пояса, подобно живому шлейфу из расплавленного света. Они лежали на спине и плечах шелковистой, пушистой волной, каждый локон будто бы дышал собственной жизнью, переливаясь оттенками спелой пшеницы, светлого меда и чистого золота. Она нежно, с бесконечной любовью перебирала их пальчиками, то разделяя пряди, то позволяя им слиться в единый сияющий поток. Легкая, счастливая улыбка трогала ее губы. Она любовалась отражением с тихой радостью обладательницы истинного сокровища — чистое, совсем детское наслаждение. Романов забыл, как дышать, забыл про стыд, про страх, про чертов Аустерлиц… видел только этот поток света, эту нежность в её движениях, эту улыбку, такую редкую и прекрасную. И тут она вдруг медленно, словно в танце, подняла обе руки высоко над головой, унося с собой блеск золотых волос и чувственно обнажая тонкую шейку и круглые плечики… и тотчас опустила руки. Волосы рухнули вниз — сначала на плечики, мягким, теплым каскадом, затем по спине, длинным, роскошным шлейфом, волной за волной, как золотой водопад, возвращающийся в своё русло… и вскоре заняли привычное место, ещё более пышные, сияющие, живые. Мария тихонько рассмеялась от удовольствия, глядя на буйство золота в зеркале. И затем… покачнулась. Легко, едва заметно, из стороны в сторону, как цветок на тонком стебельке, кончиками пальцев нежно прикоснулась к подолу нежного голубого платьица — движение чистой, беззаботной женственности, грации, рожденной внутренним довольством и радостью бытия. Александр стоял за дверью, окаменевший, завороженный. Весь его тщательно продуманный план извинений, все «Уважаемая Мария Юрьевна…» и «Я глубоко сожалею…» испарились. Он мог только смотреть, боясь пошевелиться и нарушить это волшебство, достойное кисти величайшего художника.

Она… прекрасна.

Но… что это? Московская плавно отошла от зеркала, направляясь к большой китайской вазе у окна, где пылали пышные бархатные розы. Пушистые золотые пряди мягко упали вперед, обрамляя лицо, стоило ей чуть наклониться. Бережно коснулась одного бутона, поправила другой, смахнув засохший лепесток изящным движением. Она что-то негромко напевала — простую, милую напевку, и этом виделась такая домашняя теплота, такая естественная красота… что холодный блеск Зимнего дворца на миг отступил. Романов, наконец, собрался с духом. Так… Тихо войти. Остановиться у порога. Вежливо кашлянуть. Сказать: «Мария Юрьевна, простите великодушно за опоздание…» Сердце колотилось так, будто пыталось вырваться из мундира и сбежать обратно в коридор. Бежать было поздно — скрип паркета выдаст с головой. Звать — немыслимо. Страх парализовал сильнее картечи под Аустерлицем. И виной всему был не только нынешний вид Марии Юрьевны, но и животрепещущее воспоминание, всплывшее с леденящей ясностью… Он ввалился в покои, как ураган, сбив с ноги дорогой персидский ковер. Ярость кипела в нём белой пеной. — Пруссаки! Австрияки! Подлюги, лицемеры, плюгавые выкормыши дипломатических борделей! — неслось по кабинету в сопровождении такого богатства простонародной лексики, что денщик за дверью покраснел бы до корней волос. Романов метался, размахивая рапортом, как дубиной, выкрикивая обвинения в адрес «венских щеголей» и «берлинских скопидомов», не замечая ничего вокруг. Он был уверен — он один. Его гнев требовал простора! — ТРЯПКИ ПРОКЛЯТЫЕ! ВЕНСКИЕ ПИРОЖКИ С ГНИЛЬЦОЙ! Голос гремел, заглушая тиканье дорогих часов. Он метался по кабинету, грозно топая сапогами. — Берлинские кроты! Да я их… Да я им такую коалицию под хвост засуну, что они до конца дней как свечки ходить будут! Он резко обернулся, чтобы швырнуть злополучный рапорт в камин… и застыл. Рот остался открытым в немом крике. В кресле, совершенно невозмутимая, в лучах закатного солнца сидела… Она — картина невозмутимого спокойствия. В руках у неё был огромный, кожаный фолиант — что-то про экономику или, Боже упаси, философию. Медленно, с изящным щелчком перелистывала страницу, даже не взглянув на бурю в мундире. Лишь один изящный золотистый локон легко дрогнул от ударной волны его последнего вопля. И всё. — МАРИЯ ЮРЬЕВНА?! — И тебе доброго дня, Саша. Бедняга побледнел, как полотно. — А… как Вы здесь? — запнулся. — Я… я не знал… простите… — прошептал он, и голос сорвался на визгливый шепот. Машинально поправил мундир, чувствуя, как горит лицо. Московская лишь подняла руку, изящным жестом остановив поток его сбивчивых извинений. Она закрыла книгу, положив палец на строку. — Помнится, давеча ты обмолвился, будто бы я не нуждаюсь в приглашении, дабы явиться к тебе, — чуть хмуро. — Вот и решила… проведать. Подняла на него взгляд, полный немого разочарования. — Что ж. Уже ли наши… союзники… вновь не оправдали возложенных на них ожиданий? Романов, всё ещё пунцовый, смущенно кивнул, как дитенок, пойманный на шалости. Вся его имперская важность испарилась под этим спокойным взглядом. — Они… они увиливают от обязательств! Обещанные войска, снабжение… Всё слова! А Наполеон… — он снова начал горячиться, но уже тише, сбивчиво излагая суть предательств и проволочек. Московская слушала. Терпеливо, не перебивая. Её внимание казалось странно успокаивающим… Когда он закончил, выдохнув последние обвинения, в кабинете снова повисла тишина. Она медленно поднялась с кресла, подошла к нему вплотную. Романов поднял виноватый взгляд, рядом с ней снова чувствуя себя ребёнком, который натворил что-то невообразимо. Он открыл рот, чтобы снова извиниться за свою несдержанность… И увидел. Спокойствие на её лице исчезло — его сменила стремительная, ледяная ярость. Небесные глаза сверкнули, как сабли, светлые бровки слетели к переносице, образуя острые, грозные уголки, губки сжались в тонкую, белую ниточку.

Вот и всё. Пришло его время отходить ко Господу…

Она вскинула тот самый тяжеленный, кожаный фолиант — теперь это был не том знаний, а таран эпохи Возрождения. — Значит так, Романов! — голос прорвался раскатом грома, от которого задребезжали стекла. — Ты врываешься сюда, как таран в ворота?! Орёшь, аки торговка на Сенной?! ПОРОЧИШЬ ВОЗДУХ СЛОВАМИ, ОТ КОТОРЫХ УШИ СВОРАЧИВАЮТСЯ В ТРУБОЧКУ?! Это что такое?! Саша инстинктивно пригнулся, подняв руки в защитной позе. — Мария Юрьевна, я…

Нет, голубчик. Сейчас её очередь говорить!

Московская с коротким боевым уханьем занесла фолиант по траектории, достойной лучшего кузнечного молота. Книга свистнула в воздухе и со всего размаху, с глухим, сочным, невероятно унизительным звуком шлепнулась прямиком по чужой макушке. Эффект был потрясающим. Треуголка сплющилась на его голове, превратившись в элегантный блин, каштановые кудри под ней взъерошились, образовав нелепый ореол, и бедолага присел от неожиданности и силы удара, ахнув, как подстреленный тетерев. Книга, выполнив свою миссию, звучно шлепнулась на персидский ковер, раскрывшись на главе «О тщете мирской суеты». — Руку с головы убрать! Саша, механически повинуясь, выпрямился, всё ещё держась за сплющенную треуголку. Он поднял на неё взгляд, полный немого ужаса и стыда. Голубые глаза пылали не огнем, а вечной мерзлотой, лицо было бледным от гнева, но абсолютно неподвижным, словно высеченным из мрамора — только легкая дрожь в руке, ещё секунду назад державшей книгу-таран, выдавала бурю внутри. — Плюгавые выкормыши? Тряпьяные бумажки? Подсунуть коалицией под хвост? — дословно цитировала его шедевры, и каждое слово звучало в её устах в тысячу раз грязнее и пошлее. — Ох, как звучно! Ох, как образно! Ох, как… ДОСТОЙНО СТОЛИЦЫ РОССИЙСКОЙ ИМПЕРИИ! — последняя фраза прозвучала с убийственным сарказмом. Романов вжал голову в плечи, словно пытаясь спрятаться. Он чувствовал себя крошечным, ничтожным. — Я, — ткнула себя пальцем в грудь. — Помню мальчика с ясными глазками, с любопытством к миру, которому я вслух читала добрые сказочки про любовь и жизнь «долго и счастливо», про героев из былин, про честь и отвагу! Которому объясняла тонкости дипломатического протокола! — голос её дрогнул. — Я душу в тебя вкладывала, Романов! Петруше наследника достойного воспитать обещала! А выросло ЧТО?! Она резко шагнула к нему, заставляя инстинктивно отпрянуть. — Выросла ТОРГОВКА С СЕННОЙ! — взвизгнула. — Которая не способна выразить возмущение без того, чтобы не окунуть собеседника в ПОМОЙНУЮ ЯМУ своей лексики! Отшатнулась, смотря с таким нескрываемым отвращением, будто он был чем-то липким и вонючим, принесенным на сапоге с улицы. — Где тот мальчик, Саша? — внезапно тихо, почти с болью. — Куда делся юноша, который так мечтал строить корабли и крепить державу УМОМ И СЛОВОМ, а не пьяным ревом и площадной бранью? Покачала головой, и в этом жесте было столько разочарования, что ему стало физически худо. — Не таким речам я тебя учила. Бесстыжая ты дубина. И отвернулась. Взгляд упал на злополучный фолиант, лежащий на ковре. Молча направилась к двери. Не спеша, сцарственным достоинством. Но каждый её шаг звенел в тишине, как приговор. Дверь закрылась, но как гробовая крышка над его самоуважением. Воспоминание эхом отозвалось ушах. Он непроизвольно охнул, чуть не выдав своего присутствия, рука рефлекторно полезла к макушке, нащупывая шишку. Глаза в ужасе забегали по полкам — нет ли рядом, случаем атласа Российской Империи в кожаном переплете?! Он уже начал отводить ногу назад, чтобы закрыть дверь и войти «правильно», как вдруг… — Ежели ты думаешь, что дверная щель делает тебя невидимым, то, голубчик, следует не ко мне на чай, а к лейб-медику на визит явиться. И побыстрее. А то вдруг зрение совсем откажет, и в следующий раз ты в пруд вместо парадного входа нырнешь. Саша ахнул так громко, что чуть не проглотил собственный язык — отпрянул от двери настолько резко, что ударился плечом о косяк в коридоре (опять, черт возьми!). Щеки вспыхнули алым пожаром, мгновенно затмив былую бледность, стыд нещадно жег изнутри жарче банной каменки. Мария Юрьевна стояла посреди гостиной, повернувшись к нему. Никакой ярости — чистейшее, безжалостное торжество и едва сдерживаемый смех. Один локон золотых волос игриво спадал на плечо. — Ну что? Чай, говорят, остывает. Или предпочитаешь продолжить… стратегическое наблюдение из коридора? Романов, пунцовый до корней волос, сделал шаг внутрь. — Мария Юрьевна, я… Позвольте… Московская же, с видом полного спокойствия и легкой иронии в уголках губ, не слушая, грациозно опустилась в кресло у камина. Солнечный луч, пробившийся сквозь морозный узор на окне, ловил золотые искорки в её волосах. Она поправила складки платья цвета утреннего неба и указала на кресло напротив. — Сядь. Чай ныне не вечен. Как и моё терпение, впрочем. Он рухнул в кресло, как подкошенный. — Мария Юрьевна! Я… прошу прощения за моё непростительное, кощунственное, ослепляюще глупое вторжение! — зажмурился, будто снова видел пар и золотые кудри. — Оказался слеп и глух ко всем предостережениям судьбы и… и к моему собственному, непутевому братцу! Не видел, не слышал, не ведал! Клянусь честью, шёл лишь с намерением… В это время дверь тихо отворилась. Старый слуга с каменным лицом внёс поднос, где дымились две изысканные фарфоровые чашки. Аромат… был не чайным. Горьковатым, терпким, глубоким.

Кофе.

Романов, вспомнив, как Мария Юрьевна морщилась при одном упоминании этого напитка, но отчаянно желая угодить, приказал подать лучший, отборный мокко. Она взглянула на поднесенную чашку.

Вот мы и встретились, заклятый вражина…

Напиток, чью горькую сущность она считала оскорблением. Помнится, Саша, ещё будучи юнцом, с серьезным видом подносил ей разные сорта — от венского с пенкой до турецкого в джезве, — умоляя «дать шанс благородной горечи». Она вспомнила его разочарованное лицо, когда сама, сморщившись, отодвигала чашку. И сейчас, видя его искреннее (хоть и многословное) раскаяние, почувствовала… милосердие. Ну, почти. — Попробую! — решила она с героическим самоотвержением, пока Саша продолжал свою тираду. «…именно поэтому, осознавая всю глубину моего падения и причиненного вам непоправимого морального ущерба…» Мария отвлеклась от его речи, взяла изящную чашку с блюдцем. Пухленькие румяные губки сжались в решительную линию. Поднесла чашку к лицу. Аромат ударил в нос — мощный, землистый… враждебный. Она сделала маленький, осторожный глоток… распробовала. Напиток коснулся языка. Мгновенная, невероятная, концентрированная…

Г О Р Е Ч Ь.

Настоящая, злая, обжигающая гадость! Это была не просто гримаса, скорее шедевр представления об отвращении. Небесные омуты её глаз сначала расширились до размера блюдец, отразив чистый ужас, а затем мгновенно зажмурились так, что на переносице встали морщинки; носик сморщился, как у обиженного котёнка, губки искривились в невероятном гримасном жесте, уголки поползли вниз, как у плачущего ребенка.

Боже, за что?!

Лицо сложилось в маску абсолютного, карикатурного страдания и брезгливости. Казалось, она только что проглотила лимон, вымоченный в полыни. — Фу-у-э! — негромкий, но выразительный звук вырвался у неё, больше похожий на стон умирающего лебедя, чем на возглас. Она тотчас отдернула чашку от губ и поставила её на блюдце с таким звонким стуком, что фарфор едва не треснул. Московская с силой выдохнула, будто пытаясь сдуть с языка жуткий привкус, затем отчаянно тряхнула головой, заставляя золотые кудри брезгливо дёрнутся, а затем схватилась за горло облаченной в белую перчаточку ручкой, делая вид, что задыхается, а другой — отчаянно потянулась к кувшину с водой. — Мария Юрьевна?! — вскрикнула, наконец, Романов. — В чём дело?! Вы… Вам дурно? Та же, наконец, запив кофе большим глотком воды и сделав несколько драматических вздохов, устремила на него полный горечи и немого укора взгляд. — Знаешь, Саша… — сделала паузу, переводя дух. — Душу изливаешь ты весьма мило, но… — дрожащим пальчиком указала на злополучную чашку. — ЭТО… — глубоко вдохнув. — Это это не извинение! Это… — пытаясь найти слово. — ИЗДЕВАТЕЛЬСТВО! Она нарочито медленно повернулась к нему, драматично надув губки — пухлые, обиженные, невероятно соблазнительные и абсолютно фальшивые. — Сначала святыню женскую нарушил и сраму подверг, теперь ещё и травить меня вздумал?! Этим… варевом адским?! Показала на чашку изящным, дрожащим (от смеха или от возмущения?) пальчиком. — Я думала, ты, в лета совершенные входя, умнее стал! Ан нет! — надула губки ещё сильнее, сделав вид, что вот-вот расплачется. — Обижена я на тебя, Саша! В этот раз по-настоящему! — заявила, и в голосе прозвенели те самые колокольчики, которые всегда предвещали неприятности. Но в глубине небесных глаз плясали бесенята веселого издевательства. Сердце Романова буквально разрывалось на части. С одной стороны — неподдельный ужас от её реакции и жгучий стыд за банный провал. С другой — смутное подозрение, что этот «обиженный» спектакль разыгрывается специально для него. Он знал её слишком хорошо. Знавал эти надутые губки! Чем старше он становился, чем важнее был его чин, тем больше она любила сбить с него спесь этим приемом. И каждый раз он, как дурак, велся! — Мария Юрьевна, прошу… Я не хотел! Лишь думал… лучший сорт… — лепетал он, чувствуя, как краска заливает уши и шею под тугой воротник мундира. Рука невольно потянулась к её чашке, словно он мог исправить ситуацию, убрав источник зла. Но та резко отдернула чашечку, прижимая её к груди с преувеличенной защитой. — Нет уж! Не тронь моё мученичество! Не дай Господь кому ещё такой дьявольщиной травиться! Взглянула на кофе с таким выражением, будто это была отрубленная голова врага, а потом снова уставилась на Романова обвиняющим взглядом. — И как теперь доверять тебе, а? — наивно склонив голову набок. Золотые кудри мягко спали на плечо. — Сначала подсматриваешь, где не надо… уже в который раз! Потом травишь, чем не надо… Что дальше? Кремль штурмовать вздумаешь?! Саша почувствовал, как земля уходит из-под ног. Его извинения были забыты. Его кофе был признан орудием преступления. А он сам превратился в какого-то недотепу-злодея, помесь подглядывателя и отравителя. И самое ужасное — он не мог понять, где кончается её искреннее возмущение и начинается чистейшей воды издевательство.

Эта дьявольская женщина мастерски смешивала правду и притворство!

Это был крах всего. Он мог только безмолвно смотреть на неё — на надутые губки, на слезинку, так и не упавшую с ресницы, на злополучную чашку и на победоносный блеск в лазурных глазах, который кричал громче любых слов…

Ну что, Романов? Попался, голубчик! Опять!

Кофейный аромат теперь казался ему запахом неминуемого поражения. Мария наблюдала, как бедолага буквально растворяется в кресле под тяжестью стыда, кофе и её театрально-обиженных губок. Внутри ликовал маленький, хитрющий бесенок. Она уже мысленно примеряла следующий укол — что-нибудь про «господина отравителя» или «адмирала подглядывайского флота». Пальчики нежно поглаживали злополучную чашку, как трофей поверженного врага. И тут… его взгляд упал на розы. Те самые пышные бордовые розы в китайской вазе, над которыми она так нежно склонялась. Серебряные глаза, ещё недавно полные паники, внезапно прояснились. В них мелькнула искра — последняя надежда тонущего человека, ухватившегося за соломинку. Соломинку в виде цветов. Он указал на вазу изящным жестом, будто представлял дипломатическую ноту. — Мария Юрьевна, — тихо. — Простите мою назойливость и поправьте, ежели окажусь не прав… Но эти розы, кажется, пришлись Вам по душе? Московская, застигнутая врасплох, медленно перевела взгляд на цветы. Триумфальная улыбка дрогнула, она бросила на розы беглый, почти небрежный взгляд, будто это были не роскошные бутоны, а заурядные полевые ромашки. Но Романов был зорок — уловил мгновенное смягчение в её глазах, едва заметную теплоту, промелькнувшую при виде бархатных лепестков. И самое главное — губы. Те самые пухлые, только что надутые в обиженную дульку… согнулись в легкую, едва уловимую, непроизвольную дугу нежности. Словно сами собой, против воли хозяйки. Это было мимолетно, как взмах крыла бабочки, но для него — ярче солнца.

Он попал!

«Ага!», — мысленно воскликнул он, чувствуя, как лед отчаяния начинает таять. Осанка выпрямилась, в глазах загорелся азарт дипломата, нащупавшего слабину в обороне противника. И улыбнулся. Не робко — с внезапно обретенной галантной уверенностью, слегка склонив голову. — Будучи виновником стольких… недоразумений, могу ли я предложить путь к искуплению? — почти игриво снова указал на розы, но теперь уже с почтительным благоговением. — Позвольте отдать в Ваше полное и безраздельное подчинение… этих прекрасных пленниц моего невежества? Быть может, они станут кротким напоминанием о моем раскаянии и… предметом вашей заботы, которой они, судя по их цветущему виду, так достойны? Мария замерла. Торжество на её лице сменилось спекулятивной задумчивостью. Хитрая лиса почуяла ловушку, но… приманка была слишком хороша. Розы действительно были прекрасны. А мысль о том, чтобы «владеть» ими прямо здесь, в его апартаментах, щекотала её любовь к власти и красивым вещам. Приставила указательный пальчик ко всё ещё чуть надутым губам, изображая глубокомысленное раздумье. Глазки поднялись к потолку, будто пытаясь найти совета у золоченых ангелов на плафоне. В этом жесте была вся её театральная сущность — кокетливая, чуть надменная, обожающая держать в напряжении. Несколько томительных секунд тишины. Александр затаил дыхание. — Хм-м-м… — протянула она, делая паузу для драматического эффекта. — Ладно уж. Твои речи, как всегда, длиннее зимней ночи в Архангельске, а толку… — многозначительно кивнув в сторону кофейной чашки. — Чай, цветы не виноваты, что хозяин у них — тот ещё дубина невежественный, не способный ни кофе приличный заварить, ни… — сделала многозначительную паузу. — Ни в бане вовремя сориентироваться. Грациозно поднялась и подошла к вазе, нежно коснулась самого большого бутона, пальчиками скользнув по бархатному лепестку. Золотые кудри мягко упали вперед, обрамляя лицо в сияющем ореоле. — Так и быть, беру их под своё крыло… Но смотри у меня, Романов! — грозя пальчиком. — Ежели хоть один бутон завянет от твоего нерадивого взгляда или… кофейной дряни… Тогда пеняй на себя. Москва гневается нешуточно. Особенно когда дело касается её цветов… или достоинства! Она повернулась к окну, спиной к нему, снова погрузившись в созерцание роз и Невских просторов. Но Александр видел легкий довольный изгиб её губ в отражении стекла. Кофейная война была проиграна, банный скандал — не забыт, но… розы стали первым белым флагом. И теперь он, впервые за этот безумный день, чувствовал, как ледяной ком в груди начинает таять, уступая место осторожной, хрупкой надежде. Путь к примирению был долог, но теперь он знал слабое место неприступной Москвы — её нежную слабость к прекрасному. И он намерен был этим пользоваться. Разумеется, с величайшим почтением и готовностью подносить лейку!

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!