Спаленная, но непобежденная (1812)

11 июня 2025, 12:53
Война… Одно слово — сколько боли. С показной жестокостью, совершенно необоснованно уносятся чужие жизни, разрушаются вековые памятники культуры, славой и достоянием которых гордится Отечество, разоряются монастыри и храмы, чьи святыни вот уже несколько веков подряд хранят священные таинства древней истории… Гибнут люди, гибнет искусство, гибнет память. Но могут ли погибнуть города?

* * *

— Нет, быть того не может! — сам не осознавая абсурдности своего положения, резко выпалил Александр, крепче сжав измятое письмо побелевшими пальцами. — В чем дело? Чего ты раскричался? Святогор выглядел возмутительно спокойным и сонным. Неужели он не в курсе этого вопиющего беспредела, творящегося за воротами города буквально у них под носами? — Хотите сказать, что Вам ничего не известно?! — Известно что? Привыкший к порой слишком резким выпадам племянника, он все же успел поймать наспех всученное ему письмо. Окинув Сашу недоверчивым взглядом, принялся изучать написанное в донесении. Романова трясло изнутри. Ещё немного, и он точно опрокинет этот ни в чем не повинный стол. Москву, древний, святой город — оставить без боя… В его детстве она, пускай и неохотно, но всё же рассказывала, как однажды уже пережила подобное — тогда полчища польских и шведских войск чумной волной нахлынули на русские земли и стали стремительно продвигаться к самой Москве, сжигая и разоряя все стоящие на пути непокорные города. Но тогда за неё бились до последнего воина, а сейчас?..

Сейчас от неё уходят.

Отворачиваются, оставляют одну наедине с Великой армией, с бесчисленным множеством французских войск, готовых не только разграбить богатейший древний город, но и разорвать его на части… Лёгкое касание крепкой ладони по тёмным волосам немного оживило и привело в чувства. — Война есть война, Саша… Нам сейчас армию как никогда беречь надо, а иначе над всеми опасность нависнет… — Прекратите этот абсурд! Для генерального сражения у них было всё, чего душа пожелает, а они… это ещё Мария Юрьевна не знает!

Он даже не предполагал — она в курсе всего.

— А французы? Что потом делать с французами — это они продумали?! — То же, что и всегда, — пожимая плечами. — Напакостят — те сами выбегут. — В каком смысле «напакостят»? — Ну, как что… Сожгут, что гореть способно, и дело с концом. Сашу окатило холодом с ног до головы. Что же это получается? Они… сожгут город?! — Им придётся, — напряженно вторит Святогор. Ловить падающего в обморок от переизбытка чувств Сашу в его планы явно не входило. — Но… Его передернуло. Ему самому не раз, пока город только возводили, доводилось переживать пожары. Но никогда они не были сильными, и уж тем более никогда его не поджигали свои же люди — наоборот, все тут же бросались пламя тушить, любимый царем парадиз спасать!..

Москву оставят совсем одну. Никто её спасать не будет.

— Этого не должно произойти… Он привязался к ней настолько, насколько не привязывался, кажется, ни к кому из своего ближайшего окружения. Её добрый лёгкий смех даже в самые тёмные хмурые дни солнечным лучами щекотал ему лицо, заставляя расплыться в умилительной улыбке, длинные золотые пряди юркими витиеватыми локонами убегали вниз, скрывая за собой гибкий стройный стан и изящную осанку — никогда ему не забыть, как Московская за очередной кружкой чая в шутку предложила ему попрактиковаться в плетении кос. А он взял и согласился! И, стоит признать, получилось довольно неплохо, ежели сама Мария Юрьевна сей факт подтвердила. Небесные глаза смотрели с до того чарующим блеском, что он иногда терялся, за что пару раз был удостоен резвого (не сильного, конечно) толчка в плечо, дескать, она тут целый час распинается, а он и слушать её не собирался! Что же это получается?.. Мария Юрьевна, со всем своим очарованием, никак не стоящим вровень с неприлично чудным характером, останется наедине с захватчиками?.. — Что тут говорить, если врага теперь только и можно, что огнем да голодом взять? — И поэтому город надо бросить… — Ох, прекрати, право слово! Ну, что она, умрёт от этого, что ли? — Но они выведут всех жителей. Город останется совсем пустым… Александр видит, как на целый тон у дяди бледнеет лицо. Симпатией к Марии тот известен никогда не был, скорее напротив — после животрепещущих событий всей душой надеялся никогда впредь с ней не видеться и знать её не желал, однако даже для него подобное заявление прошлось холодком по коже. Города, оставленные жителями, долго поддерживать самостоятельное существования не в силах, отчего надолго погружаются в некое подобие мертвецкого сна до тех пор, пока в него вновь не вдохнут жизнь люди, но… Что произойдёт с городом, оставшимся не только без единого жителя, но и наедине с бушующей стихией?..

«Что она, умрет от этого, что ли?»

А что, если… — Надумал всякого, Сашка, и меня в свою шарманку тянешь. Отдохни лучше. Вон — кофия своего хваленого попей, а не забивай голову всякими мыслями дурными. Иди, иди! Что на меня, как чудной какой-то, ей Богу, смотришь?

* * *

После совета в Филях положение дел для неё стало предельно ясным: ежели желает она спасения России, придётся пойти на этот шаг. — Матушка-Москва, помилуй… — шептались командующие, покорно расступаясь перед нею, точно видят ныне самого государя. Но ей было безразлично. С потерей Москвы не потеряна Россия — и она об этом знала, как знала и то, что могла погибнуть. Мария помогала жечь город. Как только был предан огню первый дом, сама принялась ходить по дворам и отдавать приказы. Кто-то крестился, кто-то кланялся в ноги, цепляясь за её платье в попытках воззвать к покаянию и помиловать собственный город… она не слышала. В ушах стоял пронзительный гул — кажется, загорелась очередная изба у Китай-города… или, быть может, обрушились балки у собора? Молча бродила по дворам, желая убедиться, что все средства пожаротушения успешно вывезли; внимательно вслушивалась в каждый звук подворотен и укромных местечек, пытаясь уловить тех, кто решил ослушаться и остаться в городе вопреки её приказу бежать. Держа факел в руке, стояла неподвижно, лишь поднимая взгляд к небу и шепча едва слышно, словно извинялась перед своею Москвой: — Прости меня, милая, я должна… иначе погибнем обе. Боль накатывала волнами и казалась… не смертельной. Сначала по коже расползались крохотные пузырики, знаменующие новый поджог; но следом показывались крупные ярко-красные рубцы, что заставляли кожу мучительно растягиваться от растущей температуры пожарищ. Сейчас стало совсем плохо. Ей казалось, она теряет рассудок в мучениях. Кожа чернела от копоти и сажи, липшей к сочившейся крови, местами запекшейся и превратившейся в твёрдую корку, что от малейшего прикосновения тотчас спадала, обнажая новую, красную кожицу. Внутри бушевал яростный вихрь боли — кости ломали друг друга, ребра трескались, вонзаясь в лёгкие, из-за чего она то и дело заходилась в мучительном кашле, не позволяющем разогнуться. Из уголка губ тонкой ниточкой сочилась кровь, окропляя тонкую рубашонку, и она противно липла к телу — обожженному, моркому от крови и жара. Это походило на агонию, из которой не было выхода. Дым клубился в груди, не позволяя сделать вдоха, в ушах — протяжный гул бесконечно рушащихся зданий, нескончаемая дрожь, накатывающая с новой силой после очередного оскверненного французами собора… Сжала руки в кулаки. Ногти впились в кожу и тотчас разорвали её, высвободив горячую кровь, хлынувшую густыми каплями на землю. Она не понимала, почему. Почему всё ещё жива? — Зачем… зачем вы, я же велела… — шептала, как в забытьи, вспоминая. — Что хочешь твори со мною, матушка — не покину Москву! — щебетала Агафья, купчиха с соседнего двора, что торговала наливными яблочками. — Сам сгорю, а тебя не оставлю! — вопил верный крепостной Фёдор, кому она обещала вольную, когда всё кончится. — Все умрём, но победим! — в одно горло кричали москвичи, готовые идти в штыковую даже на вилах. Остались… остались все-таки. Не уследила она за вами, не сумела прогнать, от пожара уберечь, от дыма удушливого…

Вы здесь, вы рядом… только поэтому она всё ещё жива.

«Наполеон — это поток, который мы сейчас не в силах остановить. А Москва… станет местом, которое всосёт его, как губка…», — говорил Кутузов.

Я смогу… сделаю всё… Задержу… на сколько хватит сил…

Языки пламени больно обжигают оголенную кожу. Она в одной белоснежной рубахе босиком стоит на самом краю кремлёвской стены, и лишь один шаг отделяет её от падения вниз. Открывает на мгновение глаза и видит, как вьющиеся золотыми локонами волосы теперь горько тлеют в пламени, чернеют, опадая целыми прядями. Сзади уже слышались обеспокоенные возгласы французских солдат, тщетно пытающихся утихомирить бушующий огонь, но ей было безразлично. В любой момент она готова без всякого сожаления сорваться прямиком в кровавое пламя. Она закрывает глаза. Воспоминания мелькают яркой вспышкой, сменяя друг друга, точно в танце. Вот любимый Митя снимает с шеи собственный золотой крестик и отдаёт ей — вручает, точно святыню, и надевает бережно. Он говорит — береги… знай, коли помощь будет нужна — сожми его крепко и имя моё произнеси, я тотчас услышу и молиться стану, так беда тебя и минует. И она клянется. Вот сестрички-озорницы тащат её в белоснежный яблоневый сад, и она едва успевает угнаться за ними, придерживая подол кружевного платьица. Они смеются, и этот лёгкий игривый смех тотчас уносится ввысь, навстречу ветерку, сливаясь с нежным шелестом берёзок у ручейка. А вот кудрявый мальчик — дивный, совсем ещё крошечка, да не по годкам своим смышленный. Шагает ей навстречу, вытянув вперёд пухленькие ручки, сияет в беззубой улыбке — чистой, искренней, совсем ещё детской, и глазки серебряные блестят под нежным сиянием лучиков солнца. Он топает к ней, и она поднимает его на ручки, кружа в объятиях, пока его влажные губки забавно блуждают по её щеке, пытаясь оставить поцелуйчики, в которые малыш вложил всю любовь, что теплится в сердечке… — Ма-ма… лю! Лю-би! Она слышит это голосок, будто всё в самом деле происходит наяву. И нет никакого пламени, нет боли… только они и тихое мгновение в светлой горнице. — И я… тебя люблю… соколик мой… — шепчет Московская, чувствуя, как по обожженной щеке скатывается слезинка. Боль пронзает тело, улыбка искажается, но она не реагирует. Тот мальчик бы заплакал, увидев её такой.

Сашенька не любил, когда его маме было плохо…

Громкие звуки французской речи слышатся совсем рядом, и вскоре теплый морок спадает, вынуждая вернуться в реальность — к пламени, к боли… К концу?

«Надеюсь, ты сдохнешь в огне, Москва!»

— Прости… меня… Василиса… — шёпот срывается с губ лёгким облачком пара. Она прощает всех, кто когда-либо причинял ей боль. Какой смысл таить обиду, ежели вскоре предстоит отойти ко Господу? Только он один ныне и станет судить её поступки да деяния. И, быть может, сумеет простить грехи? — Attendez! — слышится за спиной громкий командирский голос. Ах, Пьер… Пришёл по её душу? Глупый наивный мальчик. Её волю не удалось сломить ни Есугею, более двух веков глумящемуся над её честью и достоинством безо всякого сожаления, ни полчищам поляков да шведов, кои возомнили себя хозяевами земли русской и дозволяли себе топтать святыни, кровью и телом выпытывая из неё слова?

Неужели ты правда думаешь, что Она преклонит пред тобой колено?

— Немедленно спустись, Mari! Она оборачивается, медленно склоняя голову на бок, и улыбка на её лице устрашающе сияет под блеском пожара. — Спустись, и мы обещаем, что не тронем тебя. Твой город в огне, неужели ты хочешь, чтобы это продолжалось?! Она закрывает глаза и… смеётся. Смех выходит сдавленным — легкие забиты едким черным дымом, — но даже так заставляет вражеское войско поежиться в леденящей дрожи. Сенье замирает в ужасе. Она… она — не человек. Не город. Существо, стоящее на пороге гибели и продолжающее издеваться над ним самим, вгоняя всё в более ужасное положение. Он прошёл половину Европы, его солдаты заняли огромную часть России… Но здесь он не был победителем. Он растерял почти все орудия, лишился половины великой армии, а она… так и не досталась ему. Не покорилась, не открыла свое сердце, не продала душу. Хотя могла, чтобы остаться в живых. В её глазах он — ничтожество. Ребёнок, так и не получивший любимой игрушки. Она не человек. Не город.

Сумасшедшая…

Глупый ты, Пьер… глупый мальчик. Она оглядывается. Спуститься сейчас — значит сдаться. Даже хуже. Позади — толпы французов и верная смерть, впереди — языки пламени, с каждой минутой подбирающиеся ближе и заставляющие кровоточить её обожженное сердце. Московская знает: выход только один. Завидев светлый силуэт, развернувшийся к нему лицом, Пьер уже был готов ликовать в предвкушении победы. Значит, вот оно, какое — хваленое сердце Империи, — за милую душу готова в руки к нему сойти, стоит только приказать… и Александр говорил что-то о её великодушии?.. Но вот…

Что…?

Она вдруг протягивает руки. Что означает этот жест? Она готова сдаться? Или это — очередная ловушка? Страшная, страшная женщина! Как можно? После всего, что выдалось терпеть, в таком пламени, сходя с ума от боли!

Великая женщина…

Сенье видит, как один из его офицеров вдруг делает резкий шаг вперёд. Озираясь по сторонам, гордо поднимает руки и кричит, предаваясь гордости: — За Императора! За Францию! Я сделаю это, я притащу сюда эту русскую дрянь! Слава Великой Франции! И, срываясь с места, мчится к Московской. Они замерли, не в силах шелохнуться. Мария дожидается, когда глупый мальчишка окажется совсем рядом. Глаза застилает удушающая горячая пелена, и она почти уже ничего не видит, однако улыбка не сходит с её лица. Ей нужно пойти на это. Она не винит Сашу в произошедшем. Когда-то ведь и сама была такой. С охотным упоением заключала договоры с иностранными столицами в попытках найти выгоду для собственной страны… Разве он не делал то же самое? Разве не хотел лучшего для неё и всех, кто сейчас живёт с ними под одним небом? Он идёт по её стопам, и она не в праве винить его в действиях, кои сама же и совершала.

Ученик превзошел учителя.

Виват, Петербург…

Она сделала всё, что было в её силах — задержала врага на столько, на сколько это было возможно. Великая армия уже не такая великая — рассыпается в бурном потоке пламени и мрёт от голода. Сжечь все запасы продовольствия всё же было верным решением. Дальше Саша справится сам.

А сейчас… её битва. Последняя битва.

— Позаботься о нём, милая… Офицера отделяет от неё несколько шагов. Вот, он взбирается на самые зубцы, протягивает к ней руку, намеревясь ухватиться… И тотчас замечает её глаза. В лазурном блеске бушует пламя — совсем не то, что пожирало её город, нет… страшнее. Пламя настоящей ярости и неизмеримой гордости, что не в силах были понять больше никакие европейские народы.

Она — русская женщина. А русские… не сдаются никогда.

— Виват, Россия! — из последних сил срываясь на крик. Голос громовым рокотом уносится ввысь, смешиваясь с треском пламени и адским ветром — французы дрогнули, замирая от леденящего душу ужаса, бегущего по спине колючими мурашками. Словно в замедленном действии она запрокидывает голову назад и, изо всех сил хватая офицера, прижимает его к себе. Кричит от боли, сгорая заживо, и, оттолкнувшись, падает со стены Кремля в пучину кровавого пламени — туда, где багрянец разгорался сильнее всего. — НЕТ!!! — крикнул Сенье. Но было поздно. Нечеловеческий вопль, стоны горящих заживо тел, треск пожарищ — всё смешалось воедино, и в этом адском вареве тонуло его отчаяние. Отчаяние, которое окончательно загубило его надежды на мир. Александр не глуп. Он уже не раз показал, что не станет говорить с тем, кто посягнул на святое — то, что стало ему дороже собственной жизни, — но теперь… теперь Пьер, кажется, лишил его самой этой жизни. Человека, ставшего светом, ведущего его сквозь туман бесконечной борьбы. И за это… ему прощения не будет.

* * *

Скрепя сердце, Романов выходит из белоснежной кареты и окидывает взором представшую перед ним картину, больше напоминающую страшнейший вышедший из книги кошмар, но никак не суровую реальность. Первопрестольная ещё вся дымилась. Едва возможно было проложить себе дорогу через трупы людей и животных. Развалины и пепел загромождали все улицы. Не было здесь больше белоснежных яблоневых садов, где он в детстве так любил играть в прятки, узких улочек, по которым, задорно смеясь, обожал бегать и резвиться… одни только разграбленные и совершенно почерневшие от дыма церкви служили печальными путеводными точками среди этого необъятного опустошения. Нет больше города, которого он так любил. Он искал везде. В пепелищах знакомых теремов, возле уцелевших, но мертвых церквей, в подвалах, куда, по слухам, прятались последние жители. Находил лишь ужас: обугленные скелеты, сплавленные в последних объятиях; тела, изуродованные не огнем, а саблями; детскую игрушку, наполовину расплавленную в груде щебня. Каждый раз сердце сжималось в ледяной ком, страх становился всё острее, невыносимее… Кремль пострадал, но выстоял. Взорванные башни тлеющими развалинами лежали на изможденной земле, на которой виднелась… кровь? Что?.. Среди груды обломков лежит знакомая фигура. Сердце остановилось, а потом рванулось в бешеной скачке. Он не побежал — рухнул вперед, спотыкаясь о камни, падая, срывая в кровь руки, снова поднимаясь… Он содрал колени о щебень, не чувствуя боли, добежал и рухнул на колени рядом с ней. — Маша… Он не узнал своего голоса — хриплый, сдавленный, полный животного ужаса. Она лежала без движения. Лицо, обращенное к нему, было покрыто слоем сажи и копоти, но черты… Он надеялся, что обознался. Ошибся, и сейчас она где-то прячется, томится в одиночестве, но жива… жива и невредима, ждёт его, как когда-то дожидалась после особо беспокойного военного похода против Турции… Сейчас эти самые черты казались пощечиной — она. Не ошибся, не обознался. Из того похода он вернулся победителем, сумев разделить радость победы вместе с ней. Сейчас же… сейчас он чувствует себя хуже разгромленного на голову врага. Глаза её широко открыты, и в них, в этих бездонных голубых озерах, отразилось самое небо — серое, пепельное. И его лицо. Искаженное страхом, покрытое грязью и копотью. В её взгляде не было ни боли, ни страха. Только странное, неземное… умиротворение. Глубокий, бесконечный покой, будто увидела нечто прекрасное и ушла туда, унеся с собой всю боль мира…

Она не дышит.

Мысль ударила, как обух. Романов замер. Весь мир сузился до этого лица, до этих открытых, безжизненных глаз. И тогда из его груди вырвался звук. Не крик — вопль. Дикий, безумный, раздирающий глотку и тишину мертвого города. Вопль существа, у которого на глазах убили душу. Он ревел, не чувствуя слез, которые ручьями текли по грязным щекам, смывая сажу белыми дорожками. — Нет! НЕТ! НЕТ!!! Прошу… умоляю, пожалуйста!!! Он схватил её, прижал к себе с силой, способной сломать кости. Но тело было ужасающе хрупким, легким, как пушинка. Он впивался пальцами в чужую спину, в плечи, пытаясь вдохнуть жизнь силой своей ярости, своего отчаяния… На него смотрели широко раскрытые потухшие глаза. В их мертвом блеске не было боли и ужаса — лишь спокойствие и умиротворение чувством выполненного долга. Сердце захлестнуло отчаяние. На ней не было живого места. Её великолепные, длинные, как спелая рожь, золотистые кудри, которые он обожал с детства, которые перебирал пальцами, когда она убаюкивала его… увядали. Когда он прижал её голову к своей груди, прядь соскользнула ему на руку. Сухие, ломкие, безжизненные пряди золота, превратившегося в пепельно-серую труху, опадали, как осенние листья после заморозка. Они падали ему на колени, на землю, смешиваясь с пеплом… Хрупкая нежная кожа обуглилась под алым багрянцем, пока с почерневших рук сочилась кровь, неостановимым потоком окрашивая разорванную рубашку. Веки налились кровью — по щекам текли кровавые слезы.

Нет… этого не может быть…

У него затряслись руки. Кожу противно тянуло от впитавшейся чужой крови.

За что? За что, Боже, за что?!

Почему именно она…

— Нет… нет-нет-нет… Она сгорела заживо. Пыталась спасти… что?

Кого?

И тогда понимание ударило с новой силой, смешавшись с дикой, разъедающей виной. Она приняла удар на себя. Вобрала в себя огонь, боль, разрушение, всю ярость и страдания народа, самой России…

Чтобы спасти его. Своё милое дитя.

Полчища пришли с Запада — и она стала щитом, исполнила своё обещание, данное века назад малышу с серебристыми глазками… — Запомни, соколик… Мама всегда с тобой. И я никогда не дам тебя в обиду. Слышишь? Никогда, Сашенька, никто не посмеет сделать тебе больно, пока мамино сердечко бьётся, — она легонько приставила его ладошку к своей груди. — Слышишь? Вот так… Тук-тук, тук-тук! — и улыбнулась, бережно, почти невесомо касаясь губами его нежной щёчки. — Мама всегда будет рядом, чтобы защитить тебя…

Она защитила. Ценой собственной жизни.

— Я не уберег… Прости… я не уберег тебя… Он тряс её, прижимал к себе, целовал покрытое сажей и кровью лицо, холодные, неподвижные губы, умолял, шептал… Но она была безмолвна. Холодна. Не дышала. Только открытые глаза, с этим ужасающим покоем и его отражением, смотрели сквозь него в вечность. — Господи…

Неужели это — конец?..

Конец нечастым, но таким долгожданным визитам, когда они целыми днями обсуждают последние новости и делятся впечатлениями о происходящем в городах друг друга. Конец улыбкам и случайно брошенным добрым взглядам, от которых он смущенно хлопает глазами и теряется окончательно, когда она вдруг тихо смеется, прикрывая губки скрытой в белоснежной перчаточке ручке в ответ на его бесподобное: «Чего?». Конец прогулкам под одним зонтом по закоулочкам Летнего сада, которые за обсуждением «Ведомостей» кажутся бесконечными и блуждающе-витиеватыми, чем напоминают её собственные Московские улочки. Конец… всему? — Ма… Голос сорвался. Ком в горле задушил последний звук, словно не позволяя нарушить обещание, данное когда-то отцу. По щекам катятся удушливые слезы, и он не в силах их унять. — Мама… — сорвалось с губ. — Мамочка…

«Что она, умрет от этого, что ли?»

— Нет… нет, пожалуйста… Он никогда не простит себе этого. У них был шанс. Шанс дать чертово генеральное сражение! Собрать оставшиеся силы в кулак и отбросить французские войска, вышвырнуть с территории Империи, не позволив им и пальцем коснуться святынь древнего города… Нужно было всего лишь подождать. Немного, совсем немного… И ничего бы этого не случилось. Сердце разрывается от боли. Саша жмурит глаза, отчаянно убеждая себя, что колючая влага в них — проклятая усталость. Он не хочет её потерять. Он не может её потерять.

Только не её… Пожалуйста, только не её…

Не её… В голове вспыхивали воспоминания, яркие, как молнии. Её нежные руки, крепко держащие его под мышки, его ножки на её ступнях… Его первый, шаткий самостоятельный шаг. Её смех, смешанный со слезами гордости… Её ласковое: «Ам! Лети, птичка, прямо в ротик!» Его смех, когда каша размазалась по щечке. Душистая солнечная улочка, где он, восторгаясь, тянется к ласточке, указывая: «Ви-и!» После чего она подкидывает его вверх, и он визжит от восторга: «Ма-ма! И-и-их-и-и!» Он засыпает у неё на груди после прогулки, и её тонкие пальчики нежно почесывают ему висок. — Спи, соколик мой ясный… — шепчет она тихонько, чтобы не нарушить его сон. — Мама любит тебя больше всего-всего на свете… Ты — моё самое ясное солнышко, самый нежный мальчик… — и ласково целует его в макушку. Каждое воспоминание — нож в сердце. Каждая улыбка из прошлого — насмешка над ужасом настоящего. Она была его миром, вечной опорой. А теперь? Сгорела его Москва. Нет больше его любимого города. Родные улицы теперь утопают в крови, дымящимися развалинами тлеют в закатном мареве. Нет больше лучезарного человечка, способного своими увлеченными беседами вытянуть его из изрядно надоевшей рутины. Когда чтение утренних донесений превращается в сборник увлекательных историй под возмущенные нотации Марии Юрьевны, которая в этот момент, с упрямо поджатыми губками и хмуро сдвинутыми бровками, уперев ручки в бока и то и дело смахивая с шелкового платьица особо юркие локоны, норовящие пушистым золотом рассыпаться по всему подолу, выглядит поистине бесподобно. Нет больше верного помощника, ставшего правой рукой. Придет он поздно ночью, уляжется в постель и проспит в беспамятстве до самого утра, а потом на столе его будут ждать чашка кофе и разобранные бумаги с аккуратно сложенными в стопку приказами Императора — не посмела позволить себе прикоснуться, помня о собственных полномочиях (да и не все же ей — хрупкой девушке, — на себе тянуть, верно?!)

Нет больше его матушки.

Однажды ему уже пришлось потерять близкого сердцу человека. Второй такой потери он не переживёт. Хлынул дождь. Казалось, сам город плачет, не в силах смириться с утратой. Ему слышалось, будто бы сквозь лёгкий стук капелек несся родной, затерянный во времени голос: «Не плачь, соколик… Мама всегда с тобой…» Руки бесконтрольно дрожат под взглядом на бесчувственно лежащее в его объятиях тело девушки. Тлеющие мечты перестали давать надежду. Что-то тихо шептало: «Она не проснется»… — Не умирай… Не смей, ты слышишь?! Я… я не смогу без тебя! НЕ СМОГУ! Он жмурится и к голове её склоняется, крепче сжимая в руках окровавленное бездыханное тело. Ветер коснулся каштановых прядей, небрежно сбивая из на лоб, словно говоря: «Сможешь». — Не умирай… Донесение об оставлении города так и не было дочитано до конца. В самом конце генеральского рапорта стояла её подпись. Над дымящейся Москвой сгустились серые тучи. Из-за тлеющих досок бывшей избы, хромая, в сторону Александра неспеша брела белоснежная, изувеченная кровавыми пятнами кошка. — Москва..? — едва слышно. — Мяу… Кошечка обессиленно рухнула рядом, устроив голову у него на коленях. Сердце пронзило догадкой. Сквозь боль, сквозь отчаяние, сквозь немыслимую вину пробивалась другая мысль, тихая, но упорная…

Жива! Она жива!

Но… что делать? Как помочь? Куда везти? Он осторожно, как драгоценную реликвию, поднял обеих на руки, снял офицерскую шинель, пропитанную порохом и пылью, и закутал, стараясь укрыть, спрятать… прижал к груди, чувствуя холод чужой щеки сквозь ткань мундира.

Я знаю, что делать. Я спасу тебя… как ты всегда спасала меня.

— Всё хорошо… всё будет хорошо, — шёпотом. — Сейчас мы уедем… я увезу тебя в Петербург, слышишь? Там твой любимый залив, твои прекрасные розы… — он вдруг улыбнулся сквозь слезы, словно вспоминая. — Тоскуют без тебя совсем, некому о них заботиться… ни от кого ласки не принимают, только тебя и ждут… Романов бережно касается губами холодно лба, словно стараясь через прикосновение согреть её ледяное сердце и вздохнуть жизнь в сожженное тело. — Ты поправишься. Ты должна поправиться! Я… я буду рядом! Всегда! Буду ждать, сколько угодно! Как ты ждала меня… Он посмотрел в её открытые, ничего не видящие глаза. В них всё так же отражалось пепельное небо и его лицо, озаренное ныне безумной надеждой. — Я буду ждать. Пока ты не откроешь глаза, пока не скажешь мне снова, какой я дурак… Я буду ждать. Обещаю, слышишь? Твой соколик дождётся тебя! Обещаю… Он пошел по пепелищу Москвы, неся на руках её душу, израненное тело… и свою бесконечную надежду. Шаг за шагом, увозя её от смерти. К жизни. К будущему, которое, он клялся себе, будет. Она спасла его как сына. Теперь он спасет её как мать. И будет ждать. До последнего вздоха. До первого луча солнца в её открывшихся глазах. До конца. Чтобы однажды вновь увидеть лазурный блеск её глаз и услышать родное сердцу: «Сашенька…»

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!