Проблеск (1818)

1 августа 2025, 16:52

Доверие — признак мужества, и верность — свидетельство силы

— Мария фон Эбнер-Эшенбах

Что может быть лучше трапезы? На уютной скатерти — небольшая фарфоровая чашечка, полная душистого чая. Лёгкий аромат приятным шлейфом окутал убранства столовых покоев, смесь спелых ягод тягучим сладковатым привкусом теплилась на языке и приятно покалывала теплом. Рядом — блюдечко со вкусной румяной сайкой. Вкуснейшая булочка за последние годы стала частой гостьей во дворце, и каждый раз по случаю приезда Марии Юрьевны её любезно подавали на лучшем подносе прямиком в опочивальню светлейшей особы. При дворе давно ходит слух — дескать, пекари столичные только и ждут, дабы княгиня приездом своим почтила их город. Сами служивые упрёков не принимают, любезно глазки строя и предлагая вкуснейшие лакомства… Да только народ и без того знает: поступки подобные только ради денежек совершаются. Мария Юрьевна особа знатная, богатая — то сама в Петербурге надолго задержится, то с собою в дорогу домой целые запасы булочек возьмёт. А коли запасы — значит, много. А коли много, стало быть, спрос. А где спрос, там и богатства. Но ныне до денег дела не было. Александр Петрович к ней приехал. Сам! В кои-то веки. Да ещё объяснил приезд свой так красиво, дескать: «Не гоже Вам, Мария Юрьевна, в нынешнем Вашем положении подолгу в карете засиживаться. Сие для суставов дурно, и Вам спокойнее будет у себя дома…» Ну, диво! Ежели б красноречивых сантиментов добавил, как умеет (а умеет складно!) — точно б велела речи его на свитке древнем переписать да фолиант в церковную библиотеку отнести. И в храм сей ходить бы она стала каждое воскресенье, да после службы лично свечку бы за здравие его ставила. Вот приехал он, значится, и её на чай позвал — сказывают, сам заваривал, тщательно ягоды отбирал, приказав перед этим послать в леса самых проверенных знатоков. Черника и чёрная смородина, щепотка клюквы для лёгкой кислинки… И мяты привёз. Для успокоения и нежных ноток.

А она что же? Глупенькая разве, от удовольствия сего отказываться? Ха! Не тут-то было!

Ежели зовёшь, Сашенька, то зови по-серьёзному. А не то не только чая и саек, но и чего иного не напасешься. Уж она умеет мстить за обман… Да так, что ты о сем не узнаешь.

Хе-хе-хе…

Солнце ласково пригревало каменные плиты террасы. За столиком с изящным фарфоровым сервизом сидели двое. Московская выглядела… почти прежней. Пшеничное золото волос вновь засияло здоровым блеском, локоны с лёгкой небрежностью из-за былой слабости уложены в изящный узелок, похожий на эдакую игривую «кулю», как она окрестила её лично. Особо юркий завиток выбился из-под укладки и щекотливо казался кожи у самого виска, заставляя то и дело тянуться пальчиками, дабы приструнить шалунишку и скрыть за ушком. Личико сохранило легкую прозрачность, привычная розовинка румянца медленно и лениво возвращалась на хрупкие щёчки. В уголках губ и глаз притаились едва заметные морщинки устатости, скрываемые золотистыми ресничками, налившимися былой пышностью. Небесная лазурь светлых глаз сверкала живым, знакомым огоньком — хитринкой, озорством, узнаваемой стальной волей. Передвигаться всё ещё было трудно — приходилось подолгу расхаживаться подле креслица или кровати и терпеливо ждать, когда ножки соблаговолят потеплеть и позволить сделать первый шаг после долгого затишья. Трость отставлена доживать свой век в самом тёмном углу комнатушки — Мария каждый раз морщила носик, стоило взгляду упасть на без вины виноватый предмет, ибо себя нуждающейся в помощи «безмозглой палки» не считала, ссылаясь на то, что палка сия делает её похожей на дряхлую старушку. Однако сегодня нужно было выглядеть… гордо. Романов сидел напротив. Сказались ли годы ухода, страха и бессонных ночей, или же в самом деле свою роль сыграло долгожданное (а может, и не слишком?) взросление, но выглядел он… Иначе. Более резкие складки у глаз, серьёзный взгляд, холодные искры в гранитном серебре, готовые вонзиться в любого, кто осмелиться нелестно отозваться о чести Империи или же… о дражайшей Марии Юрьевне. В его взгляде на неё была глубокая, тихая радость. Он наливал ей чай, следил, чтобы ей было удобно… Ах, настоящий джентльмен. Как же она раньше сего не увидела?

Ох, Саша! Ну почему же ты не мог повзрослеть немного раньше, а? Отчего она вечно вынуждена тебя ждать?!

А сквозь резное оконце неспешно пробивается солнечный лучик. Яркий свет щекочет кожу, вынуждая жмуриться и отводить взгляд прочь от назойливого блеска. Да так отведешь и кой-чего интересное увидишь. Торжественный день. На Красной площади, обращенный ликом к Кремлю, стоит ныне памятник— да не простой, а живое свидетельство подвига геройского, в камень заточенного. Дань памяти воинам, что под знаменем да командой Минина и князя Пожарского шли до самого Кремля, гадюк польских да шведских псов прочь из страны родимой гнать. И всякий теперь проходящий видит и знает — подвиг сей жив, покуда страна жива. А страна жить будет, покуда не перевелись герои на земле русской. Стены белоснежные ярким солнцем озаряются, точно с небес благословение сеется на Матушку-Москву. И та, в золоте куполов купаясь, вновь лик свой показывает, становясь живым примером героизма и силы духа — ныне, стало быть, и сама стихия ей более не враг.

Но то всё — лирика.

Чашечка с легким стуком опускается на блюдце. Александр замирает, замечая, как подняла на него взгляд Мария Юрьевна. Хитрющий, испытующий… с привычной иголочкой. — А скажи-ка мне, Саша, вот, чего… Ну, всё. Он попал. Обычно, когда она начинала свою просьбу подобным образом, истинный смысл обращения таился в выпытывании чего-либо, о чём сама она догадаться была не в состоянии. Или же знала, желая посмеяться над его видом и потешить женское самолюбие в стремлении вогнать его в такой багровый румянец, коему завидует самый прекрасный закат. Это было хуже пытки. Ещё и голос её звучал сладковато-невинно… Ох, плохой знак. — Расскажи-ка мне… о тех годочках. Романов вздрогнул, будто его окатили холодной водой. Тень прошла по его лицу. Он отставил чайник, потянулся за сахарницей, чтобы занять руки. — О каких, Мария Юрьевна? — Не притворяйся, ты знаешь, — с лукавой улыбкой. — О тех, когда я была немного… ну-у, не в себе. Всё. Он точно попал.

Господь всемогущий, спаси раба твоего, Александра, от смерти мученической в объятиях хитрости женской, и дай надежду на исцеление душевное после разговора тяжкого.

— Это… кхм, простите, — тихо. Прокашлялся для уверенности, тайком желая потянуть время. Может, она всё-таки решит, что он захворал, и мучить его не будет? — Это было… тяжелое время. Для Вас. Для меня. Зачем? — Как это «зачем»? Мне интересно! — парировала она, бодро разломив сайку. — Хочу знать, какие подвиги мой верный рыцарь совершал во имя любви. В её тоне звучала насмешка, но в глазах горел искренний, совершенно детский интерес. Уголки пухленьких губ поползли вверх, в глазах зажглись игривые искорки. Он знал, что она издевается. Крутит им, хитрит, точно лисица, за нос водя, как глупого зайчишку. Но отчего-то именно сейчас по спине пробежали мурашки предчувствия. — Говорят, ты меня тогда выхаживал. Лично. Вот… хочу убедиться, что не лукавят! Александр глубоко вздохнул, стараясь не терять самообладания. Бежать —поздно, да уже и некуда. Он не у себя дома, а в Кремле, в коем Мария Юрьевна знает каждый уголок лучше своих пяти пальцев, так что даже если он решится залезть в сундук — она с лёгкостью его поднимет и шустро оттуда вытряхнет. Воспоминания о тех днях — о боли, о гноящихся ранах, о бесконечных перевязках, о страхе потерять её каждую секунду — были свежи, словно живая картинка, и то и дело всплывали перед глазами при взгляде на неё. Он не любил об этом говорить.

Молиться всё ещё необходимо? Или от кары Божьей, что вот-вот на него обрушится, это уже не в состоянии его спасти?

Воздух яростно вибрировал от напряженного смущения… и ядовитого любопытства. Солнечные лучи, казалось, специально выхватывали алый румянец, заливший его шею и уши. — Ну? — постучала ноготком по фарфору. — Жду. Дословно. Только чур без «эээ» и «нууу» — ты меня знаешь, я этого не выношу. Милости просим, Александр Петрович, на «бис»! И, издеваясь, грациозно похлопала в ладоши, заговорщицки улыбаясь. Романов сглотнул, чувствуя, как горло сжимается. Он откашлялся, потянулся к чайнику, будто надеясь найти в нём спасение. Нашёл только остатки чаинок, горячий стыд и своё глубокое разочарование. — Хорошо, — шумно выдохнув, прохрипел он. — Но помните, Вы сами напросились. — Уже начинаю дрожать, — перекрестившись с преувеличенной набожностью. В глазах — чистейшее дьявольское веселье. И понеслось. Под её неусыпным взором нельзя было и помыслить умолчать о чем-либо. — Я… боялся… Каждый день превратился в борьбу за Вашу жизнь, которую я вёл, как мог, — крепче сжал ручку чашки. — Выиграть время. Хотя бы несколько дней, но вырвать Вас из лап смерти. Глядя на свои руки, он будто бы снова чувствовал ту холодную дрожь под пальцами. — Медикус велел раны обрабатывать. Каждые пару часов, сначала водой тёплой, а после — мазью. Везде, куда укажут, везде, где были ожоги… И они в самом деле были везде. Спина, живот, ноги… Мне казалось, такого попросту не может быть, — сжал кулаки. — Вы… иногда стонали. Сквозь беспамятство. Ваша кожа лопалась в моих руках, едва наложенные повязки пропитывались кровью, отчего приходилось начинать всё сначала. Я… готов был на колени встать, лишь бы боль унялась. Видеть, какие мучения причиняет Вам моё малейшее вмешательство, было страшнее всякого кошмара. Он поднял на неё взгляд — решительный, испуганный, полный невероятной тревоги, словно каждый эпизод из страшного прошлого вновь и вновь кровавой росписью всплывал перед глазами. — Я видел каждую рану. Видел, как кожа натянута, как она трескается, не успевая восстановиться. Видел Ваш болезненно-тонкий силуэт под бинтами, как выпирали ребра… Это было… — голос сорвался. — Это было невыносимо. Видеть, как жизнь утекает, а я… вынужден молча смотреть на это и осознавать, что не способен ничем помочь. Рассказ продолжил сухо. Скупо, общими фразами. О бессонных ночах. О снах, в которых видел он её мучения. О том, как читал ей книги. Как говорил о победе, о новостях про дворе, о розах… Как верил. Как молился. О том страшном кризисе… Умолчал о худшем — о запахе тления, о том, как её тело билось в агонии. Ей не нужно было этого знать… Не сейчас. Московская слушала, не перебивая. Да только от него не укрылось, с какой странной настороженностью глядели на него её глаза — будто охотник, разыскивающий добычу. В них не было благодарности или умиления. Был… укор? Недовольство? По мере его рассказа, светлые бровки сдвигались всё ниже, губки поджимались. В конце она сложила руки на груди — жест, который он слишком хорошо знал.

Плохи дела.

Когда он, наконец, замолчал, облегченно выдохнув и в тайне надеясь, что худшее позади, и его земное существование ещё продлится хотя бы несколько минут, повисла тишина. Даже пение птиц внезапно показалось слишком громким. Впрочем, тягучее забвение с громким треском рухнуло под неожиданным (совершенно неуместным!) вопросом. — Так ты видел меня нагишом? Романов побледнел, как полотно. Глаза стали круглыми, как блюдца. Чай в горле встал комом. Он подавился, закашлялся. — Что… что за вопрос?! В каком смысле… — В прямом, — холодно. Кончик её носика, такой милый и вздернутый, покраснел от внезапно нахлынувшей ярости. — Ты же был рядом всегда, как сам сказал. Бедняга остолбенел. Мозг начал лихорадочно соображать хоть что-то, способное сойти за ответ, да только паника оказалась сильнее любого мыслительного процесса. — Душа моя, Вы… Вы же были между жизнью и смертью! О каких… приличиях речь?! Я думал только о том, чтобы вытащить Вас с того света! — Не уходи от вопроса, Романов. Видел?! Он беспомощно опустил голову, чувствуя себя абсолютным идиотом. — Да.

Вот и всё.

Прощайте все, кто когда-либо его знал и любил. Знайте, что отпускает он Вам все грехи, ибо ныне не имеют смысла никакие обиды, ежели оказаться ему суждено перед ликом самой смерти от той, кого он считал самым близким сердцу человеком.

Как жаль. А ведь ни исповедаться, ни причаститься не успел.

Но Московская ещё не закончила. Женская энергия отчаянно требовало большего накала страстей… И более яркой краски его стыда. — Любопытствовал?! Ужас, чистый и первобытный, исказил лицо. Он вскочил, чуть не опрокинув кресло. — МАТУШКА ЦАРИЦА НЕБЕСНАЯ! — завопил, теряя остатки достоинства. — ДА КАК МОЖНО?! Я… я молился! Сутками! Думая только о том, чтобы Вы очнулись! Какой ужас! Как же Вы можете?! Замолчал, тяжело дыша и явно ожидая, что его искренность и боль наконец дойдут до неё!.. Но вместо этого увидел, как лазурные глаза сузились до опасных щелочек. Она медленно (слишком медленно), собирая в кулак всю свою ледяную сущность, поднялась во весь рост, опираясь на стол. Весь её облик излучал огненную ярость.

Это как понимать?! Да как только в голову тебе, божедурье ты заморское, пришла мысль эдакими словами разбрасываться?! А ежели она сейчас замахнется и хорошенько вдарит тебе? А?! Чайничком-то, да по макушечке!

— УЖАС?! — ткнула себя пальчиком в грудь, обидчиво поджав губки. — То есть, я была для тебя УЖАСОМ?! Кошмарным видением?! Вот так ты обо мне думал, когда я беспомощно лежала?! Александр потерял дар речи. Его рот безмолвно открывался и закрывался. Он чувствовал, как почва уходит из-под ног. Его слова, вырванные отчаянием, обернулись против него с чудовищной силой. — НЕТ! Нет, Боже… Нет! Я не это имел в виду! Я говорил о ситуации! О Ваших страданиях! О том, как мне было страшно Вас потерять!

Ох, Господи, спаси и сохрани.

— Ага, конечно! — фыркнув с ледяным презрением. — Ситуация была ужасна, а я — просто её частью! Кошмарной частью! — скрестила ручки на груди. — Вот спасибо, Александр Петрович! Очень приятно!

Господи, ну и характер… Да она… она просто невыносима!

Но в глубине этих мыслей не было злости. Было изнеможение, бессильная ярость, безумная досада… и глубочайшее, непреодолимое обожание. Она чуть не умерла. Она прошла через ад. Она вернулась. И первое, что делает…

Закатывает ему сцену ревности к самой себе из прошлого, чёрт возьми!

А всё почему? Потому что она — Маша. Его Маша. Невыносимая, блистательная, вечно доводящая его до белого каления, но живая. Кажется, только сейчас он понял, что готов терпеть любые её выходки, лишь бы видеть этот яростный блеск в небесных глазах, этот покрасневший от гнева кончик носика, слышать этот стальной, неумолимый голос… даже если тот сейчас явно желал назвать его последним подлецом и бессердечным чудищем. Потому что это и была та жизнь, которую он боялся потерять. И какую теперь не променяет ни на что. Даже на тишину и спокойствие. — Да. Я видел всё. Каждый стон, каждую слезу. Каждую… унизительную процедуру. Каждый кусочек Вашей истерзанной кожи, каждый вздох мучительной борьбы… И знаете, что?! Я не жалею! Ни секунды! Ни одной чёртовой бессонной ночи! Потому что я видел не тело. Я видел Вас! Вашу волю. Вашу ярость жизни, которая билась даже в самом беспамятстве. Видел, как Вы цеплялись за каждый вдох, за каждое биение сердца! Он вдруг схватил её холодную ручку, глядя снизу вверх в потерянные глаза. — Я видел всё. И это… была величайшая честь моей жизни. Видеть Вашу силу. Беречь Вас. Даже такую. Особенно такую! И… И когда Вы открыли глаза, я почувствовал себя самым счастливым человеком на земле, ибо понял, в чём на самом деле смысл моей жизни!

Что?..

О чём ты говоришь, Саша? Какой ещё смысл жизни? Разве смысл твоей жизни не в том, чтобы защищать честь и достоинство своей державы, вверенной тебе не только отцом-Государем, но и самим Господом? Разве смысл не в том, чтобы под своим крылом греть каждого — от крестьянина до вельможи, ибо в людях и есть истинный источник силы и жизни таких, как вы?

Уже ли в самом деле смысл твоей жизни… Она?

Вздор! Быть того не может, нет! Хотелось сказать, что он по-прежнему слишком мал, чтобы разбрасываться подобными речами. Слишком юн, чтобы за пылкостью характера увидеть эту тонкую грань, где кончается личный долг и начинаются собственные чувства. Но что-то не давало произнести ни слова из подобных речей. Внутри что-то щелкнуло, и она словно… Прозрела. Чувство было похоже на странное облегчение и умиротворенное благоговение — как душа очищается, стоит зайти в дом Божий и поклониться иконам святых, покаявшись в грехах и позволив сердцу очиститься от мирской тьмы, что пожирала изнутри едким пламенем. Голову вскружила приятная лёгкость. Хотелось его обнять — так крепко, на сколько хватит сил. Только объятия эти ныне носить бы стали совсем иной характер — открытый и лёгкий, и вложила бы она в них всю благодарную нежность, что ныне теплилась в сердце. Что это с ней? Неужто пламя пожарища не токмо тело затронуло, но и душу опалило, ежели она подобными мыслями вдруг стала одержима?

А может, так и рождается доверие?

Когда-то давно он обижался, отчаянно не понимая, отчего вдруг с каждым годом вынужден оказываться в опале, отчего приходится сталкиваться с новыми колкими шипами её чудного нрава. Ночами мучила мысль — чем старше он становится, тем сильнее отстраняется от него Мария Юрьевна, выстраивая вокруг себя неприступный ледяной бастион, пред которым он стоял безоружным мальчишкой, поддаваясь власти холодных штормов, завладевших её сердцем.

Он не требовал объяснений. Он просил шанса.

Быть может, после всего того, что было… Он в самом деле его заслужил? Романов видел всё. Случилось то, чего она когда-то боялась сильнее всего — её слабость показала лицо. И что же? Уже ли случилась беда с нею? Уже ли рухнула Вселенная, и ныне все против неё одной, как раньше? Нет. Об этом знает только он. Для остальных её история — чудо, подобное возрождению феникса из пепла. Для всех она — герой.

А для него… Выходит, жизнь.

Мария не выдернула руки — лишь молча смотрела на него широко открытыми глазами, в которых бушевал ураган — стыда, благодарности, боли, облегчения и чего-то невероятно нежного. Защита рухнула. Хитрая маска растрескалась. Осталась просто Маша. Уязвимая. Потрясенная. Принятая. Вот уж в самом деле не ожидала.

Вот уж в самом деле… Спасибо.

Романов не спешил говорить. Самое важное он уже сделал — выложил всю правду. Самую страшную, самую постыдную, самую святую.

И… Кажется, выжил после возмездия?

Он медленно подвел её к столу. Взял чайник. Налил в её остывшую чашку свежего, горячего чая. Аромат мяты и смородинового листа заполнил пространство между ними, смягчая запах прошлой боли. Поставил чашку перед ней. Молча. Потом сел на своё место. Взял свою чашку. Отхлебнул. Глаза его не отрывались от её фигуры. Она медленно опустила руки. Потом взяла чашку. Сделала глоток. Глаза поднялись на него. В них не было больше ни хитрой искры, ни ледяного гнева… Была просто усталость. И тихое, бездонное доверие. Уголки губ дрогнули в слабой, искренней попытке улыбнуться. Отблески огня из камина плясали на его лице, подчеркивая нездоровую белизну мраморной кожи и глубокие тени под глазами, в которых поныне стоял немой ужас пережитого кошмара. Казалось, весь его имперский каркас рухнул, обнажив израненного, напуганного мальчишку. Не хотелось говорить ни слова. Весь её гнев, вся бравада испарились, оставив лишь ледяное… понимание. Она видела не просто воспоминание — рану, вонзившуюся в его душу глубже шрамов на её собственном теле. Травму, чьей причиной, пусть и невольной, стала она сама.

Ох, Саша. Что же ей сделать? Как отблагодарить тебя?

Ты ведь строишь из себя ледяного великана, чьё сердце даже самое горячее пламя растопить будет не способно. Серьёзный, неприступный — настоящий жандарм, кто кроме службы Отечеству ничего иного в душу не пускает. Как же с тобою быть?

Хотя… Есть у неё она задумка.

Не спеша, преодолевая привычную слабость в ногах, подошла к нему… и обняла. Ручки ласково обвили его плечи, щека прижалась к виску — один хитрый золотой локон, выбившись из-под причёски, легко пощекотал бледную кожу. — Много же ты видел, — прошептала едва слышно. — То, чего не должен был — смерть, ещё и так близко… Это не та судьба, которую я тебе желала. Помолчала. Хотелось малого, ныне совсем непозволительного — прижать к груди, как дитенка собственного, и погладить кудри тугие. Чтоб не переживал больше. Нечего тут… — Ты уж прости, что заставила тебя пройти через… это. Она слегка отодвинулась, а затем наклонилась к нему. Близко-близко. Настолько, что её носик почти касался его носа. Её дыхание, теплое и сладковатое от чая, омывало его губы. Романов втянул воздух, почувствовав, как жаркая волна стыда и смущения заливает лицо и шею.

После страшной исповеди — такая… близость? Она сбивала с толку.

Она не отодвигалась — смотрела ему прямо в глаза, пухленькие губки дрогнули в едва уловимой улыбке. В лазурных глазах, ещё мгновение назад полных боли и стыда, вспыхнуло нечто чистое, теплое, невероятно хрупкое.

Прозрение. Принятие. Бесконечная благодарность.

— Ты знаешь, — тихо. — Я ещё в детстве в чудеса верить перестала. Мол, ерунда это всё, и есть только упорство да Божья воля, — ласково улыбаясь, перешла на шёпот и кивнула в его сторону. — Ошибалась. Вот оно… Чудо моё ненаглядное, что к жизни вернуло. Она сделала паузу, собираясь с мыслями, с чувствами, которые было так трудно облечь в слова. — Спасибо, Саша. Глубже этих двух слов не было ничего. — Я и не знаю, чем теперь тебе обязана. Как тебя… Она явно хотела сказать «отблагодарить». Слышать от неё подобные речи было непросто. Прежде стойкая и холодная царевна с прочной маской таинственной отстраненности, в чьих глазах мелькают ледяные искры, способные превратить в пепел любого, осмелившегося пойти против её воли или усомниться в её чести. — Я скажу, — перебивая её. Не грубо. Твёрдо. Его взгляд был серьезным, глубоким, полным понимания. — Прошу Вас… не притворяйтесь больше. Московская удивленно подняла бровь. — Притворяюсь? Я? — Да. Все эти… словесные пикировки. Вечные попытки уколоть. Шпильки. Эта маска неприступной холодности, которую Вы надеваете, точно кольчугу. Я знаю… это игра. Игра, чтобы никто — и я в первую очередь, — не подошёл слишком близко. Чтобы не увидели ту… ранимую, теплую, невероятно сильную девушку, что прячется внутри. Чтобы не сделали больно снова. Он провел большим пальцем по её ладони, по шрамам, которые были не только на коже, но и на душе. — Я видел Вас… Видел Вашу боль, страх, невероятную волю к жизни. Видел Вас настоящую. И эта настоящая… она прекрасна. Гораздо прекраснее любой маски. И поднял на неё взгляд. — Пожалуйста… перестаньте играть. Хотя бы со мной. Мария замерла, глядя на него. Глазки широко раскрылись, отражая его силуэт, боль и абсолютную искренность. Потом… тихий смех сорвался с губ — теплый, немного смущенный. — Ой, Саша! И нашёл же ты время для откровений! Прямо как лекарь-немец занудный, ей-Богу! В её голосе не было злости. Была нежность. Она отняла одну руку, прикрыла глаза ладонью, будто размышляя. Потом опустила руку и взглянула на него снова. В глазах светилась знакомая хитрая искорка, но теперь — смягченная, лишенная защиты. — Ла-а-адно. Так и быть… — протянула она, делая вид, что это огромная уступка. — Подумаю. Но-о! — подчеркнуто подняла указательный палец. — Ничего не обещаю! — тут же растянула губки в озорной, почти девичьей улыбке. — Уж слишком мне нравится смотреть, как ты весь краснеешь и пыхтишь от моих выходок! Это… — легко подмигнула. — Моё маленькое, грешное удовольствие! Александр улыбнулся. Кажется, впервые за долгие годы их пикировок не боясь, что она вновь схитрит. Быть может, хотя бы сейчас, такими маленькими хрупкими шажками, получится выстроить мостик через глубокие ледяные воды её нрава, и он сумеет прикоснуться к хрупкому её доверию?

Но… Что она делает?

Московская не даёт ему опомниться. Ловко, в одно движение, склоняется к самому его лицу, и в следующее мгновение он чувствует её тёплое дыхание на своей коже. Пухленькие губки оказываются в непростительной близости, какую он не мог себе и представить. Приятный запах свежих ягод выпитого чая окутывает приятным шлейфом. Миг — и всё тело замирает от… Ощущения. На щеке чувствуется лёгкое, почти невесомое прикосновение. Это даже не похоже на поцелуй, но в сей жест она вложила всю свою трепетную благодарность, что носила в сердце, не в силах выразить словесно. «С чувствами у тебя туго, Маша», — шептало что-то внутри, но ей было безразлично. Что же, Саша совсем дурачок, чтобы не понять очевидного, а? Румяные губки оставляют на мраморной коже влажный, едва ощутимый след. Мария легко отстраняется, задерживая на нём тёплый взгляд — лазурные глазки блестят ныне уже не лисьей хитринкой, а чем-то нежным и ласковым, похожим на… материнское? Романов машинально, словно поддаваясь невидимому рефлексу, касается рукой щеки, чувствуя под пальцами приятное жжение. Поднимает на неё взгляд — ошарашенный, полный немого негодования. «Что это было?», — отчаянно кричит весь его вид, из-за чего Московская прикрывает рот ладошкой. Игривый смешок сорвался с губ озорливым задором. — Ой, Саша! Ты бы видел свою мордашку! Ей-Богу, портрет писать можно, ха-ха! — Мария Юрьевна, что… — сглотнув. — Как это понимать? Довольная собой, она легонько складывает ручки за спиной, склоняя голову на бок. Губки изгибаются в невинной улыбке. Личико озаряет детское любопытство. Кажется, она снова играется с ним. — А на что это похоже? — Вы… Вы… — Я что? — Вы поцеловали меня! — едва заметно хмурится. Он выглядел до того забавно, что тяжело было сказать — такую мордашку он скривил потому, что ему страшно неловко, но нравится, либо нравится, но он не знает, как реагировать. А как же так — Столица должна знать всё, ведать, как поступать в любых ситуациях! Его же этому обучали!

Бедняжка! А в амурные дела тебя как-то посвятить и не додумались, хи-хи!

— Пра-авда? — замигав глазками. — Что ты, в самом деле? Может, показалось тебе? — окинула взглядом покои, деловито поправляя белоснежную шторку. — Чай, ветерок гуляет — авось, тебя и запутал! — Мария Юрьевна, пожалуйста… — поджав губы в каком-то виновато-обиженном жесте. — Вы обещали… — Я обещала «ничего не обещать»! — нарочито подняла пальчик. И тут же тихо рассмеялась, забавляясь его немыслимым выражением лица. — А-ха-ха, Боже милостивый, Саша! Ты так ничего и не понял? — А должен был? Она терпеливо вздохнула, закрыв на мгновение глазки. Словно отпускала ту игривую детскость, позволяя былой серьёзности сместить (хотя бы немного) лисью натуру. В несколько неуклюжих шажков оказалась за спинкой его кресла — он даже протянул руку, дабы поймать её под локоть и помочь дойти, но она лишь невесомо коснулась пальчиками его запястья, всем видом говоря: «Благодарю, мой рыцарь, но я сама…» Остановилась. Бережно опустила руки на его плечи, чувствуя напряжение не то от незнакомых доныне чувств, не то от непосильной ноши пережитых кошмаров. — Совсем ты, Саша, не разбираешься в девушках… — хмыкнула, подняв уголок губ в лёгкой ухмылке. — Это, ангел мой, называется доверием. Ты ведь, помнится, этого старался добиться? Чувствует, как мигом он оживился под её прикосновением. Ожидала ласковых речей о том, что он невероятно польщен и тронут, и всё в таком духе… Но Романов лихо развернул голову к ней и хмуро сдвинул брови, смерив её возмущенным взглядом. — Неужели?! После всего того, что Вы говорили, после всех этих… колючих словечек? — взглянул ей прямо в глаза, отчаянно требуя правды. — Неужто равного во мне разглядели, Мария Юрьевна? Спустя столько лет? — Равного я в тебе давно разглядела. Почти правда! Ты когда её на Финский в тот день принёс, и она, очнувшись, тебя увидела, на пару годков повзрослевшего — вот тогда звоночки появились! — Что-то я не замечал, — хмуро. — Конечно, не замечал, — с лёгкой улыбкой. — Ты просто не смотришь. А женщина, Саша, никогда не скажет… У неё во взгляде всё-всё написано. Александр хмыкнул, складывая руки на груди. На лице проглянулась лёгкая ухмылка. Кажется, он начинает понимать её уловки. — Вот как? Выходит, мне нужно отныне чаще на Вас смотреть? — Саша! Ну что за манеры! — наигранно нахмурилась. — Ежели часто на даму глазеть, можно и в немилости оказаться, ибо она подумает, что ты на неё откровенно пялишься! И, может, чего непристойного о ней думаешь. Вздохнула, склоняясь чуть ближе — так, чтобы губки оказались на уровне его висков (быть может, так лучше услышит её намёк?). — А в твоём случае достаточно простой… Внимательности, — мурлыкнула. — Уж с этим-то явно справишься? — Во внимательности мне равных нет, Мария Юрьевна, — улыбнулся. — Можете не сомневаться. — Чудно. Вот и проверим! Не зря же я, в самом деле, на тебя такие большие надежды возлагала? Вот что мне делать, ежели ты врунишкой окажешься, а? Рассмеявшись, он притянул её к себе, обняв за плечи и чувствуя, как она легко, по-кошачьи прижалась к нему, не сопротивляясь. Маска не упала. Она просто… сдвинулась. Ненадолго. До следующей возможности подразнить его. Но стена — та самая, ледяная стена страха и защиты — дала трещину. И сквозь неё пробивалось настоящее солнце. Выстраданное. Заслуженное. И теперь, после всего, сиявшее ярче, чем когда-либо. А её смех в его объятиях был музыкой, обещавшей, что игра только начинается. И теперь — по новым, честным правилам.

Кто знает… быть может, до лучших времен осталось не так уж долго?

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!