Пламенная робкость (1829)

28 мая 2025, 16:21
Прохладный воздух, насквозь пропитанный влажным дыханием Невы и дымом бесчисленных печей, недвижно висел над городом. Но сегодня светлые покои Зимнего превратились в безмолвные сумрачные комнаты. Саши не было. Целых три недели. Три недели, растянувшиеся в вечность. Он отбыл туда, на Юг… мир подписывать. С Турцией война закончилась, и он должен был присутствовать при рождении мира. Она же осталась здесь, в его городе, в его доме… ждать.

И как же невыносимо это давалось!

Она привыкла к шумным пирам в кабаках и своей матушке-Москве — быстрой и озорливой, той, про какую говорили будто танцует она как в последний раз. А здесь… здесь все было чинно, размеренно, элегантно и… холодно. А без него — и вовсе пустынно. Тоска грызла её изнутри, как мышь под полом. Она пыталась хоть как-то себя отвлечь, заняться привынчыми делами, что раньше окрыляли не хуже поцелуев — ласковых прикосновений, чьё тепло, касаясь кожи, приятно коужило голову… Ой! В общем… Было тяжело. Крайне тяжело, тоскливо и совсем не то, что бы она ни делала. Перебирала любимые книги — буквы расплывались, превращаясь в замысловатую змейку. Вышивала — игла колола пальцы, а узор выходил кривым. Гуляла по набережным — гранитные львы казались ей каменными стражами одиночества, а свинцовая Нева — зеркалом уныния. Даже яркие краски только что возведенного здания Главного Штаба на Дворцовой площади не радовали глаз! Саша так ею гордился… До сих пор помнится, с каким трепетом он отзывался о «новой грандиозной постройке, что станет живым свидетельством подвига русского народа в великой победе» — следил за каждым этапом, контролировал каждый камушек, вплоть до размера и огранки, внимательно осматривал внешний вид арки, деловито скооняя голову то на один бок, то на иной, словно старался предвидеть, впишется ли очередной шедевр в общую картину.

Ныне без него всё казалось серым… выцветшим.

И только одно приносило крохи утешения — чай. Чай с малиной и мятой, её любимый. Тот самый, который умел готовить только Саша. Она пыталась сама — клала и листочки мяты, и душистую малину, заливала кипятком… но выходило не то! То мятный холодок был слишком резок, заглушая нежность ягод, то малина кислила, не согревая… У него же получалось волшебство. Он угадывал, как ей нравится: когда мята лишь легким облачком касается нёба, а малина, словно солнышко нежное, разливает сладость и тепло по всему телу. Он знал ту самую меру, когда горечь чая, сладость малины и прохлада мяты сливались в идеальную симфонию вкуса… Без него чай был лишь бледным напоминанием, горьковатой пародией на уют. Она пила его, сидя у окна, смотрела на улицу, и каждая чашка была глотком одиночества, лишь сильнее оттеняющим его отсутствие. «Когда же? Где же ты, Саша?» — стучало в висках неотступно, сливаясь с тиканьем напольных часов. Уехать в Москву? Нет. Она должна встретить его здесь. В его городе. Первой. День клонился к вечеру. Первые фонарщики зажигали масляные огоньки на улицах, отбрасывая длинные, дрожащие тени. Мария в который раз подошла к высокому окну, обхватив себя за плечи от внезапного озноба тоски. И вдруг… Сердце на миг замерло, а потом забилось с такой силой, что захватило дух. На огромную, вымощенную гладким камнем Дворцовую площадь, въезжала карета. Знакомая до каждой позолоты на колесах, до темно-синего оттенка кузова…

Его карета!

Время сжалось. Чинные нормы, приличия, напоминания о гордости — всё разлетелось в прах. В глазах вспыхнуло чистое, неудержимое голубое пламя. Она рванулась от окна. Золотистые кудри взметнулись, ловко подпрыгнув от неожиданного движения, и тотчас ухнули грузно на плечики, сползая по груди и спине, точно игривые змейки. Шуршание дорогого платьица — нежного, цвета утренней зари… Сашенька, золотце, сам выбирал, да говорил, мол, лучших мастеров дела своего привлёк, дабы с точностью по фигурке ткань пришлась! — зашелестело под частыми шажками. Ручками ухватила тяжёлый мешающий бежать подол, высоко подняв его и обнажив краешек нарядной туфельки, что когда-то он сам, бережно придерживая тонкую лодыжку, надевал на хрупкую, израненную пожарищем ножку… Тогда он впервые посмотрел на неё… Так. Странным, невиданным прежде взглядом, увидев какой раньше, она бы точно приняла сие действо за шутку или нахальное бесстыдство. В гранитном серебре она увидела вдруг не просто нежность — страсть, бесконечное обожание и искреннюю преданность, смешанную с восхищением и… желанием? Последние годы мысль о том, что Саша взрослеет, давалась… Тяжело. Разум неустанно твердил — это нормально, ему не всегда быть твоим ребёнком, он ведь мужчина, хранитель огромной страны, ему не до телячьих нежностей… Но сердце отказывалось верить. Принимать весьма… обидную вещь — Саша вырос и смотрит теперь на неё далеко не как на матушку или объект подражания, на ту самую златовласую царевну, что пряталась под маской ледяной отстранённости, точно за щитом, и метко бросалась колючими шпильками. Их разговоры часто походили на артиллерийские залпы войск по позициям друг друга, а когда аргументы кончались, начиналась страшная штыковая атака — один ранил другого, находя слабые места и тотчас метая колкости… Теперь ей было даже обидно. Как могла, такого светлого, прелесного… дитя? Юношу? Нет больше ни дитя, ни юноши. Он вырос, Маша. Твой соколик уже давно могучий гордый сокол, что взором внимательным сторожит границы Империи, не позволяя ни единой пушке выстрелить в их сторону… и он больше не хочет видеть в тебе мать. А кого хочет? Союзника? Подругу?

Любовь?

Жар ударил в лицо, заливая щёчки алым багрянцем. Внезапная мысль вскружила голову. Она — гораздо большее, нежели просто подруга…

А он для неё?

Ох, уж давно можно было понять, что с ним дела намного сложнее обстоят, нежели он в головушке своей кудрявой рисовать изволит! Тот эпизод на балу, разбитый бокал… лишь крайняя точка. Она сама не заметила, в какой момент позволила этому с собой случиться. Проснувшись однажды и увидев его за обеденным столом, где её вновь, как и всегда, ждал душистый ягодный чай, а на блюдечке возле — румяная сайка и пара ягодок черники, — почувствовала, как внутри что-то щелкнуло. Хотелось сказать спасибо, но уже не тем холодным «Благодарю», каким удостаивала его прежде. Чем-то иным, светлым и ласковым — теплым, как касание лучиков ранним утром, как этой чай, что он готовил с любовью… Его ласковый взгляд, брошенный будто бы случайно, а на деле — ищущий любую возможность увидеть её, ласково изогнутые в теплой улыбке уголки губ, полный заботливой нежности голос, приятным шлейфом касающийся слуха, в котором она изо дня в день слышит фразу, без которой ныне и жизни не представляла… — Доброе утро, Мария Юрьевна. Тогда что-то заставило её отложить «Ведомости» — немыслимо! — и поднять на него взгляд. В небесной лазури лучистым блеском отражалась игривая нежность, которую никогда прежде видеть ему не приходилось — в детстве нежность сия была материнской, полной искренней заботы и желания защитить своё дитя, — но теперь… Вместо привычных колкостей — тёплая улыбка, вместо хитрой озорливости — лёгкий трепет и… интерес? Она склоняла голову, уже не слушая, а будто бы приглашая его сделать первый шаг — подойти, заговорить… быть может, сказать то, что она хочет услышать, но никак не может признать это перед самой собой?

Ох, нет, конечно, Саша! Ты ведь сам не сообразишь!

В тот вечер она подошла сама, всем видом до этого показывая, что желает оказаться в его обществе — не бросая ни единой шпильки, слушая со всей внимательностью, не сводя взгляда… даже к «Ведомостям» не смела притронуться, хотя до сего дня пропустить хоть один выпуск считала сродни измене Родине. Они стояли у большого окна, Романов, указывая на Неву, без устали твердил что-то о новых судах, что вскоре планируется спустить на воду под видом торговых, а на деле под их невинной маской скрывались настоящие корабли с целью разведки, которые при необходимости и вдарить как следует по неприятелю могли… А затем в покои ворвался поток ледяного ветра — воздух вмиг закружился, выбивая из укладки, за которой он в немыслимых стараниях провел порядка пары часов, густые каштановые кудри. Локоны вмиг разметало, и особо непослушные небрежно опустились на светлый лоб, касаясь мраморной кожи.

И она увидела всё.

Как деловито, с лёгкой обидой на город, который, казалось, сам подталкивал их на первый шаг подобной шалостью, поджимал губы. Как потянулся рукой к окну, желая скорее унять поток ветра и не позволить холодку коснуться её кожи — слишком привередливой, явно не согласной с его мыслями о том, что прохлада прекрасна. Услышала, как глухо он вздохнул тогда, бросив взгляд на свои растрепанные прядки, и в этом звуке читалось всё его недовольство, которое он, в силу острых рамок приличия, высказать при даме не мог. Она не поняла, что случилось, и не знала, как. Но земля в тот миг впервые ушла из-под ног. Он среагировал мгновенно — ловким движением поймал её, осторожно, со всей бережливостью, опустив руку на тонкую талию, потянул к себе, помогая подняться… И следом услышала она его дыхание, приятно обжигающее кожу, за которым послышалось тихое: «Всё в порядке, Душа моя?» Что происходит, чёрт возьми?! Как знала — эти «чувства», о которых иной раз только и шепчутся придворные дамы и фрейлины, до добра не доведут. Раньше она была… воином! Одним взглядом рубила лучше и больнее меча, одной фразой на место ставила, одним взмахом руки на колени падать заставляла! А теперь что? Теряется, как девчонка малая, не в силах открыть рот и слова произнести. Она подняла взгляд. Чувственно приоткрытые губки застыли в немом «о», а золотистые реснички лёгким шлейфом окинули светлой тенью румяные не то от смущения, не то от чего-то ещё неизвестного щечки, где плясала озорная россыпь веснушек. Его тёплая ладонь на талии. Собственные золотые локоны, опавшие на его руку, словно связывающая их обоих нить… Губки зашевелились. Она хотела что-то сказать… Казалось, он тоже. Медленно склонился над ней, словно давая время отпрянуть. Она должна была отстраниться, напомнить о границах, о веках разницы, о том, что он — дитя её уроков! Но вместо этого инстинктивно (и откуда только это?!) прикрыла веки, словно готовясь к… Дверь распахнулась с немыслимым грохотом, и в покои ввалился мололой лакей, сходу выпалив: — Ваше Величество! Император Всероссийский, Александр Павлович, требует! Ох, слава Богу! Спасибо, мил человек! Уберег ты душу её от великого греха, а его, бедолагу, от самого жуткого решения в жизни, от которого потом бы мучился он в лихорадке да в постель бы слег в порыве разочарования. Она пыталась оградить его от себя — обижалась и обижала, дула губки, кололась, точно ёжик, не давая себя коснуться… Неужели конец? Тщетно? Неужели теперь сама будет с трепетом каждой встречи ждать, с ума сходя в разлуке? Ну уж нет, Романов. Не дождёшься. Не для того она себя по кусочкам собирала, из грязи вытаскивая, не для того ради Россию кровью умывала, сарафаны на доспехи меняя и заставляя падать пред собою на колени, чтобы вот так просто сдаться какому-то чувству. Не бывать этому! Да и ты мал ещё. Наивен. Обожжешься, не дай Господь, а ей потом надо это — винить себя? Вздор.

И в какой только момент она позволила себе… себя отпустить?

Лестничный пролет она словно полетела, не касаясь ступенек, сердце бешено колотилось где-то в горле. Парадная дверь! Прохладный вечерний воздух ударил в лицо мощным потоком гонимого с Невы ледяного ветра. Вокруг витали приятные нотки мокрого гранита, смешанный с лёгким шлейфом свежей выпечки на краю улочки, в коем Невский переходил в парадную площадь. Московская легко жмурится, позволяя ветерку коснуться пышных локонов — особо юркие проказники щекотливо зашелестели у самого личика, приятной щекоткой оседая на коже. Небесная лазурь блестела острыми искорками нетерпения и совсем детского любопытства. Миг — и она видит, как заветная карета замирает на месте.

Приехал! Он приехал!

Ловкое движение — и туфельки отталкиваются от мокрого песочка, крошечные камушки заскрежетали под каблуками… Но ей было безразлично. Она бежала сломя голову, забыв о том, как выглядит, забыв обо всем на свете. Мимо удивленных прохожих, застывших в изумлении перед этим вихрем золота и розового шелка. Мимо грозного швейцара, выронившего трость. Бежала по твердому камню площади, навстречу медленно останавливающейся карете.

Бежала к нему.

Кузов покачнулся. Дверца отворилась. И на подножку, слегка пошатываясь от долгой дороги, ступил Он. Каштановые кудри вздрогнули от резкого движения. Мощный поток воздуха всколыхнул тугие локоны, и Романов прикрыл на мгновение глаза, наслаждаясь приятным холодком. Белоснежная рубашка слегка растегнута возле шеи, открывая взор на аристократично-бледную кожу и приковывая желанно внимание к стройному крепкому стану. Миг — и он открывает глаза. Тяжёлые веки медленно поднимаются, позволяя тёмным ресницам явить миру гранитное серебро взгляда. Вечерние лучи заката коралловым шлейфом отразились в его чистоте, точно капелька краски. Он увидел её. Увидел маленькую, стремительную фигурку, летящую к нему сквозь вечерние сумерки. Сейчас она казалась ему дивной куколкой, сошедшей с полки величайшего торца, сумевшего воплотить в жизнь всю красоту их безграничного мира. Хрупкая и нежная, она даже на каблучках едва доставала до его плеча, из-за чего губы сами каждый раз, стоило увидеть её силуэт, сгибались в ласковую улыбку любования. «Маленькая, да удаленькая, Саша! Не слыхал, что ли? Ты всё хорохоришься, а я всегда говорила — не явился ещё на счёт человек, способный со мною тягаться!» — шутила Маша, по-лисьи сощурив глазки и наслаждаясь очередным своим триумфом. Она каждый раз говорила, что главное их различие в простом. Она — юркая, а он — большой и неуклюжий, оттого и вечно ей удаётся быть на шаг впереди. Маленькая… Но невероятно сильная — та, что прошла наяву нечто страшнее самого ада, и сумела выйти из него невидимой. Несломленной духом, волей, честью. И эта невероятная сила, необъяснимая крепкость характера и тяга к жизни… Казались ему священным. Чем-то невероятно её — присущим лишь ей одной.

В этом была её искорка. В этом была она вся.

Усталость, пыль дорог, тяжесть подписанного мира — всё слетело с лица, как маска. На губах, обычно столь сдержанных, тронутых легкой иронией, расцвела улыбка. Нежная, теплая, удивленная и бесконечно радостная. Он видел только её. Только Машу — его солнце, ворвавшееся в строгий вечер с силой весеннего паводка. Он сделал шаг навстречу, широко раскрыв объятия, готовый принять этот вихрь золота и безудержной игривости. Расстояние между ними таяло с каждым её стремительным шагом. Она бежала к нему. Каждый удар сердца в висках был громче топота лёгких туфелек по камню. В её глазах он предстал во всей своей неотразимой сути. Для неё он сиял, будто яркий шпиль Адмиралтейства в лучах заходящего солнца. Лицо с тонкими, будто вычерченными резцом архитектора чертами… Но главное — глаза. В нежном серебре отражалось и вечернее небо, и глубина, и острая, пытливая мысль. Сейчас в серебряных глубинах вспыхнуло что-то невероятно тёплое, яркое — словно луч, пробившийся сквозь привычную дымку. В них был весь Петербург: его величие, строгость, тайная, сокровенная красота, понятная лишь тем, кто любил его по-настоящему…

И в этом мгновении — вся безмерная радость возвращения к ней.

Расстояние сокращалось стремительно. Она уже видела, как его губы, обычно сжатые в сдержанную линию или тронутые лёгкой иронией, растянулись в широкой, ослепительной улыбке. Улыбке, которая согревала её лучше любого камина в промозглую зиму. Он сделал шаг навстречу, его руки инстинктивно раскрылись. Не замедляя бега, она оттолкнулась от гладкого камня и юркой птичкой взлетела ему навстречу. Розовый подол платьица взметнулся, обнажая тонкие чулочки, из-за чего она игриво взвизгнула, поджав ножку и слегка прикрыв ручкой озорное кружево. Пышные локоны золотым водопадом взметнулись на ветру и грузно рухнули с плеч на пояс, касаясь кружевного подола. Она не думала о приличиях, о том, как это выглядит со стороны — для неё в мире существовал только он, его открытые объятия и непреодолимая потребность ощутить его рядом после долгих недель разлуки. Александр среагировал мгновенно, с молниеносной точностью. Увидев летящую к нему золотую комету, он лишь успел резким движением швырнуть дорогой мундир и фуражку обратно в карету, куда-то под ноги ошарашенному камердинеру. — Ваше Величество, замерзните же, хворь нагрянет! — тотчас послышалось следом. Плевать. Чёрт возьми, как же ему плевать! Какая хворь, какой ещё холод? Нет ничего, что могло бы затмить его любовь к ней… И никогда не будет. Он поймал её на лету. Твёрдо, уверенно, как надежная пристань принимает корабль после шторма. Её лёгкость и стремительный разбег заставили слегка качнуться назад, но он устоял, крепко прижав к себе хрупкое тельце, бьющееся в радостной дрожи и будто бы… предвкушая что-то? Миг — и он закружил её в объятиях. Звонкий женский визг разрезал тишину площади, изредка нарушаемую лишь цокотом лошадей и стуком каблучков светских дам. Маша хохотала, запрокинув голову ему на плечо, и жмурилась до забавных морщинок в уголках глаз, тщетно пытаясь прогнать назойливое чувство шаловливой щекотки. Ножки болтались в воздухе без единого шанса достать до земли, туфелька едва держалась, чтобы не рухнуть прямиком на острые камушки. Мир вокруг поплыл, сливаясь в калейдоскоп вечерних огней, серого камня, удивлённых лиц и синего неба, золотистые кудри взметнулись вслед за движением, развернулись пышным, благоухающим солнечным облаком, обвивая их обоих. Упругие локоны танцевали в воздухе, касаясь его загорелых щёк, щекотали кожу нежными кончиками, вызывая смех сквозь слёзы радости, заставляя их обоих морщить носы и жмуриться. Вот она — здесь, в его руках, живая, настоящая. Его Маша.

Любимая Маша…

— Саша-а-а! — вырвалось у неё сквозь смех и щекотку. Она цепко ухватилась за его плечи, боясь, что этот миг закончится. — Пусти! Пусти скорее, голова закружится! Он ловко ставит её на ножки… И тотчас ловит под руку, позволяя ей опереться всем телом. Голова и вправду кружится, и она тщетно пытается проморгаться, дабы вернуть картинку в прежний мир, когда она никуда не ехала и не крутилась, аки глобус в покоя царевича. Ну, Саша! Опять ты её закружил! А ежели она б упала, а? И ты бы не поймал? Ох, стукнуть бы тебя разок для профилактики… Дабы не повадно было впредь так вот кружить, без предупреждения! Маша поднимает на него глазки. Небесная лазурь блестит невиданным трепетом, и ему кажется, будто сквозь своё отражение он чувствует нежное тепло, что бьётся в её сердце. Грудь вздымается часто-часто, и она, кажется, сама не знает — то из-за недавнего бега или бьющих ключом чувств… Но это не имеет ныне значения. Он — здесь, рядом… И больше она его не отпустит. Миг — и она подаётся ближе, становясь на цыпочки. Тянется ручками ему за шею, вовлекая в поцелуй и желая прикоснуться. Прижать совсем близко, сердце к сердцу, душа к душе… Десятки, сотни крошечных поцелуйчиков обрушиваются на него приятным штормом. Пухленькие губки блуждают по всему его лицу, оставляя тёплый влажный след то на щеке, то на лбу, у виска, в уголках губ… Он не в силах сдержать улыбки. Жмурится, как довольный пушистый кот, объевшийся вкуснейшей сметаны, руки ласково обвивают талию, и он склоняется ещё ближе, чтобы ей было удобно. Слышит, как бешено стучит её сердечко, не в силах сдержать трепетной — совсем детской радости при встрече. — Саша! Сашенька! Родной мой, дорогой, наконец-то! — щебечет она, не в силах остановиться, надышаться им в полную меру, поверить, что всё происходящее ныне не морок, что спадёт, стоит ей открыть глаза, а реальность. Приятная и долгожданная. — Как же я ждала тебя! Бог видит, как ждала! Она отстраняется на миг, чтобы вглядеться в его глаза. В гранитном серебре видит своё отражение, и ласковая улыбка озаряет светлое, чуть румяное личико. — Мой дорогой… — шёпотом, вновь обнимая. — Здесь, Душа моя, — отвечал он, уткнувшись носом в пышное золото её волос. Голос, обычно такой ровный и спокойный, дрожал от счастья и легкой одышки. — Я здесь, милая… Московская чувствует, как сердце вдруг замерло и тотчас забилось с новой силой — уже не от волнения встречи, а от той бездонной нежности, что светилась в его глазах. Ныне в них бушевал целый ураган чувств — облегчение, радость, восхищение и что-то глубинное, мощное, что заставляло сжимать его запястья ещё крепче… Она не отпускала, впитывая каждую черту его лица, загоревшего на южном солнце: тонкую сеточку морщинок у глаз от прищура, знакомую ямочку на подбородке, чуть сбившиеся каштановые пряди на лбу… Романов медленно, благоговейно, точно дражайшей святыни коснулся её личика, бережно проводя пальцами под глазками — там, где таились тени бессонных ночей ожидания. Она ждала его… от первого до последнего дня. Немыслимо… — Здравствуй, Машенька, — шёпотом. Голос его был низким, бархатистым, и каждое слово звучало как клятва, выкованная в тишине долгой разлуки. В нём не было привычной легкой иронии — только глубокая, спокойная уверенность и та самая буря любви, которую он старался обуздать, чтобы не испугать её своей силой, видя, как она дрожит от переполнявших её чувств. Московская в ответ ослепительно улыбнулась. Голубые глазки сверкнули озорливо, на переносице собрались милые складочки. Юркие веснушки заплясали на щечках, прячась под лёгкой тенью, отбоасываемой пышные светлыми ресничками. Нарочито чётко, чуть кокетливо выговорила: — Здравствуй, Саша. Наконец-то… И добавила, приподняв бровь. — А то я уж думала, твой Адрианополь тебя совсем заворожил своими диковинками! Он рассмеялся тихо, его пальцы нежно огладили её щёки, остановившись на рассыпанных по ним веснушках. Они, как крошечные солнышки, не исчезали даже зимой, напоминая о её неугомонной, тёплой сути. Она отчего-то стеснялась их, говоря, будто бы они делают из неё простушку… Но для него они были частью её очарования, знаком её жизненной силы. — Ворожить ему только пылью да бесконечными чернильными пятнами от протоколов. Никакие диковинки не сравнятся с… — запнулся, будто искал слова, не желая звучать слишком пафосно: — С видом золотой головушки, летящей мне навстречу. Наклонился чуть ближе — так, чтобы лбом коснуться её лобика. Его взгляд стал вопрошающим, полным нежного изумления и какой-то почти робкой надежды. — Машенька, ты… неужели правда все эти долгие недели была здесь? Ждала…? Он знал её любовь к шумной Москве, к её пестроте и теплу. Ждать в его городе, таком правильном и холодном без него, было подвигом для её пылкой души… Души болтушки и игривой озорной девчушки, что ни дня не могла прожить без развлечений и пышных торжеств. А в дождливые дни, когда его душенька не желала даже из кресла выбираться, дабы дойти до соседних покоев и гостя принять, врывалась к нему златовласым вихрем, щебеча: «Чего нос повесил, будто белены объелся?! А ну, поднимай пушку — сами себе бал устроим! Смотри только, портки не растеряй, ибо меня ещё догнать надо, Сашенька!», — и заливисто смеялась, глядя, как он, весь красный до ушей, несётся за ней по просторному залу, как отец за непослушным дитя. — Ждала. Каждую минуту, — голосок дрогнул. Она прижала его ладони к своим щечкам. — Жить без тебя… в этой твоей разлуке… было настоящей мукой! Страшно, холодно и невыносимо пусто! Мне… мне даже чай казался противным, будто чего непристойного туда влили! Она закрыла глаза на миг, сжимая его запястья так, словно они были её единственной опорой. — Дни… нет, не дни — часы! Минуты считала! Каждый удар этих дурацких напольных часов в твоих покоях! До этой самой минуты, когда я увидела эту твою… карету. Романов замер. Буря внутри него, тот самый ураган любви, на мгновение вырвался наружу. Он притянул её к себе, крепко обняв, прижав её голову к своему плечу. Его губы коснулись её волос. — Что ты, Душа моя, тебе не стоило… Но потом отстранился ровно настолько, чтобы снова заглянуть ей в глаза. Его серебряный взгляд был теперь серьёзен, глубок, как сама Нева у набережной. В нём светилась непоколебимая решимость. — Обещаю тебе… больше не уеду. Мария заметила, как мелькнул в его взгляде тот самый знакомый огонёк тайны и озорного предвкушения. Он склонился к ней так близко, что его губы почти касались её уха. Шёпот был как обещание чуда. — А теперь… У меня для тебя сюрприз, — тихо усмехнулся. — В качестве извинения. М-м-м? Она мгновенно встрепенулась. «Сюрприз!» — это слово было как искра для сухого хвороста её хитрого и нетерпеливого нрава. Глаза распахнулись, щёки залил яркий румянец, отчего веснушки стали ещё заметнее. — Покажи! Это… не та шкатулка с восточными сладостями, что ты в прошлый раз привёз? Или та туча ковров, что ты приволок из Персии? Он рассмеялся, довольный её реакцией и мгновенным преображением из трогательной и растроганной в ту самую шаловливую, непоседливую Марию Юрьевну, которую обожал. — Терпение, Душа моя! Сюрприз не упрячешь в карман. Он… грандиозен, — глядя ей прямо в глаза. — Поедем смотреть. Сию же минуту. — Прям уж грандиозен? — переспросила она, её голос звенел от любопытства. — Та-а-ак. Это… здание? Новое?! Здесь, в Петербурге? Ой, Саша, неужто купола? Я слышала, Монферран… — Ш-ш-ш! — приложил палец к её губкам. — Тайна. Сама всё увидишь своими глазами. Доверься мне. Он помог ей подняться в карету и устроиться на мягком сиденье. Сам сел напротив. Дверца захлопнулась, отгородив их от удивлённой площади, и он подал знак кучеру. Московская не могла усидеть на месте — её переполняла радость возвращения и неуёмное любопытство. — Ну-с, Ваше Величество, — нарочито церемонно, но тут же ткнула его пальцем в ребро, заставив вздрогнуть от щекотки. — Отчитывайся! Адрианополь! Как встретил? Солнце там, говорят, ядрёное, так что твои бледные щёки хоть чуть загорели? — прищурилась, изучая его лицо в полумраке. — Или ты, как всегда, всё время в кабинетах просидел, над бумажками корпел? — Солнце палило немилосердно… Но да, большую часть времени — переговоры. Кабинеты, бесконечные чернильные пятна… Он показал ей кончики пальцев, где ещё виднелись следы чернил. — Так и знала, — буркнула недовольно, сложив ручки на груди. — Ну, и как там эти… сановники? Бородатые страшилища? Глазами сверкают, кинжалы за пазухой прячут? — Страшилищ не было, — успокоил её, усмехаясь. — Люди, как люди. Умные… осмелюсь даже сказать, что хитрые. Глазами сверкали, да, но не кинжалами, а аргументами. Каждый пункт мирного договора — битва… Она слушала, подперев подбородок рукой, её взгляд был пристальным, оценивающим — совсем как в те времена, когда она объясняла ему, юному, азы светского обхождения или торговой сметки. — Хитрые? — переспросила, подняв бровь. — Ну, и как ты с их хитростью справился, мой дипломат? Не провели тебя, надеюсь? Не уступил чего лишнего из-за их сладких речей да кофе с кардамоном-то, а? В её тоне сквозила лёгкая, добрая насмешка над его прошлой неопытностью, но и явная забота о деле. Она должна была убедиться, что он всё сделал правильно. Александр почувствовал этот знакомый тон наставницы. Он выпрямился, в серебряных глазах загорелся азарт защитить свою компетентность. — Провели? — фыркнул. — Кое-кто учил меня, что за сладкой речью всегда скрывается расчёт! И что кофе — это хорошо, но подпись под документом — свято. Я всегда держусь твоих наставлений, Душа моя. Наши условия — неприкосновенны. Земли наши расширены. Престиж России — колоссален. Контрибуция — выплачена. Уголки её губ дрогнули в едва заметной довольной улыбке. Её уроки не прошли даром. Сашенька вырос в настоящего человека дела. Умница. — А с султаном видался? Каков он? Важен? Грозен? Или тоже любит сладкий кофе и умеет хитрить? М-м-м? Давай, потешь самолюбие женское, не таись! Он не смог сдержать смех. Её способ смешивать важное с бытовым, политику с человеческим, был бесконечно милым. — Султан… важен, конечно. — задумался. — Но больше… озабочен. Война на два фронта — не шутка. А насчёт хитрости… — многозначительно поднял палец. — Скажем так, я вспомнил ещё один твой урок: лучшая хитрость — выглядеть чуть проще, чем ты есть на самом деле. Пусть думают, что петербургский чиновник — сухая палка. А потом… бац! — и нужный пункт в договоре. Мария рассмеялась звонко и искренне. — Мой ты умница! Вот видишь, наставления не пропали даром! Батюшка твой, помнится, всё нос воротил и говорил, что далеко мы с тобой не уедем… А ты гляди: дипломатом стал блестящим, как я и говорила! Глаза засияли от гордости за него и за себя как учителя. Её проверка была пройдена на «отлично». Она продолжала сыпать вопросами — о быте, о дороге, о необычных обычаях, о том, что он ел, не заболел ли. Впитывала каждое его слово, смеялась над описаниями неудач, восхищалась его стойкостью. Она была вся — внимание, энергия, живой интерес. В этом потоке расспросов и её бойких колких шпилек, что она без всякого стеснения сыпать имела честь даже сейчас, было столько тепла, заботы и гордости, что Романов забыл об усталости, растворяясь в её сиянии. Но постепенно, рассказывая о самых тяжёлых днях неопределённости, о давлении ответственности, которая лежала не только за исход войны, но и за тысячи жизней, за будущее, он… замолчал. Отвернулся, смотря в темноту за окном — веселье и уверенность сменились внезапной тяжестью. Лицо в полумраке приобрело вдруг выражение отстранённости, в уголках губ залегли непривычные морщинки усталости и… чего-то ещё, невысказанного. Московская мгновенно почувствовала перемену. Оживление сменилось чуткой настороженностью. Она притихла, положив свою ладонь поверх его руки, лежавшей у неё на колене. — Са-аш? — протянула обеспокоенно. — Случилось что? Словно тучка на тебя набежала, право слово. Он отвернулся, его профиль в полумраке казался резким, отстраненным. Бремя невысказанного давило. Мария положила свою ладонь поверх его руки, прикосновение было якорем в этом море внезапной грусти. Медленно повернул к ней голову. В серебристых глазах мелькнула виноватая, почти стеснительная улыбка, и он сжал её ручку в ответ. — Случилось… Глубоко вздохнул, борясь с волнением, а затем свободной рукой полез в карман сюртука — за чем-то мелким. — Погоди… — прошептал он, и в его голосе появились нотки странного, почти детского азарта, смешанного со смущением. Извлек маленький, аккуратно свернутый в вощеную бумагу предмет. Развернул. В полумраке кареты заблестел маленький, изящный флакончик из темно-красного стекла с золотой крышечкой. Губная помада… яркая, сочная, цвета спелой вишни. Протянул Маше. — Держи. Стойкая, говорят… как твои капризы. Она ахнула, голубые глазки широко распахнулись от удивления и восхищения. Взяла флакончик, повертела в руках. Бархатистый цвет был восхитительно. За красотою и роскошью подарка как-то не заметила брошенной им шпильки. — Какая прелесть! Она уже хотела отвинтить крышечку, чтобы посмотреть цвет, но остановилась. Прищурилась, подозрительно глядя на него. — Где взял? В жизни ж не поверю, что купил! Она знала его щепетильность в таких вещах — он скорее привез бы шелк или ковер. Романов покраснел еще сильнее. Наклонился к ней, понизив голос до конспиративного шепота, его глаза блестели озорно и виновато. — Я и не совсем купил, — оглянулся, будто боясь подслушивания. — Стащил. У одной важной дамы. Когда она… — поджал губы. — М-м-м… Отвлеклась, любуясь моим мундиром. Мария замерла. Восхищение вмиг сменилось сначала шоком, затем — грозным нахмуриванием бровей. Она ткнула его тем же флакончиком в грудь. — СТАЩИЛ?! Не стыдно?! Да ты…! Она посмотрела на помаду, потом снова на него, и в её глазах вспыхнуло подозрение куда серьезнее. — Погоди-ка… — сузила глаза до щелочек. — А не сестрица ли моя распрекрасная тебя этому научила?! Лена славилась своей дерзостью, практичностью и умением «достать» что угодно, когда они были детьми. И не раз, когда Сашенька был ещё совсем малышом, обещала обучить его сему мастерству, но… — Признавайся! Она подбила? Са-а-ашенька, — передразнила язвительно. — Возьми у важной тётки красивую штучку для сестрицы, она обрадуется! Да?! Она надула губки, изображая крайнее недовольство, но в её глазах читалась смесь настоящей досады на себя и комичной ревности. Как знала! Как чуяла! Ох, нельзя было оставлять маленького Сашу с ней! Вот оно! Научила! Теперь не яблоки с базара воровать, а помаду у персидских ханым подороже! — Кошмар. Совсем тебя испортила, тетеря несчастная! Ну, погоди… Съезжу я к ней в Волоколамск, ох, как съезжу! — надула щёчки так, что походила ныне на барышню с базара. — Всю жизнь приезд мой помнить будет да зад тереть! Я ж не посмотрю, что сестрица — выпорю так, что по струнке ходить будет, аки солдатик на вахт-параде! Александр смотрел на представший спектакль: её надутые губки и сверкающие глаза, и вдруг… рассмеялся. Громко, искренне, от души. — Елена Ярославовна тут ни при чём, Душа моя. Просто… очень хотелось тебе подарок сделать. Особенный. А денег с собой… ну-у-у… не сложилось как-то. Кхм. Она молча посмотрела на него, опустив веки. Глаза сверкали вопиющим укором. — Но она была такая яркая! Как ты. Я и подумал… — Дурак… — прошептала она уже без упрека, а с нежностью. — Из-за какой-то помады… Но пришлось признаться самой себе: подобная шалость вызвала чувства весьма… приятные. Эх, сокол ясный! Так бы и стиснула тебя в объятиях, Сашка. Носик сощурится тотчас, веснушки запляшут на щечках её румяных, и от восторга она едва не запищит, позабыв обо всех приличиях и той самой холодной отстранённости, с коей появлялась во дворце…

Какой же ты у неё хороший, а! Са-а-аш…

Он ловко извлек из того же кармана ещё один предмет — маленькое овальное зеркальце. Протянул его вместе с открытым флакончиком помады, глаза светились теплым, озорным ожиданием. — Испробуешь? — подталкивая флакончик к её пальцам. — Посмотрим, правду ли говорили про её стойкость… Нахмурился легонько, бросая лёгкий взгляд куда-то вниз. — Ежели только врут — дожгу их флот… А султана на площадь в клетке привезу. Московская фыркнула, но озорная искорка тотчас вспыхнула в её голубых глазах. Какой серьёзный! Так уж прям и в клетке привезёшь? Неужто героем себя почувствовал и ради неё хоть через Босфор, хоть через сами Альпы, аки Суворов, пройдёшь? — О, как? — ухмыльнулась, выхватывая у него и помаду, и зеркальце. — Уже ль в клетке, как Емельку-то давеча? Ты смотри только, головешку ему не руби, а то… — хихикнула. — Как ж я без помадки-то новой, ежель чего? Кто скажет, где ещё искать, а? Она придвинула зеркальце ближе к лицу. В крошечном отражении её личико выглядело сосредоточенным, глаза сузились до щелочек. Она поднесла помаду к губам. И тут же почувствовала взгляд. Романов… поплыл. Серебряные глаза утратили всю свою привычную сдержанность, аналитический блеск и оказались прикованы к её личику и блуждали по каждой клеточке. Пухленькие губки с благоговейной чувственностью приоткрылись, готовясь поддаться искушению и позволить вишнёвому багрянцу окропить свою розовинку. Кончик помады скользит по изгибу нижней губы, оставляя влажный, соблазнительный след. Миг — она слегка прикусывает губу, выравнивая линию. Золотые реснички игриво дрогнули, бросая нежную тень на румяные щёчки. Цвет был идеален — не кричащий, а глубокий, теплый, подчеркивающий белизну ее кожи и голубизну глаз. В этом простом действии было столько нечаянной чувственности, что он забыл, как дышать дышать. Сердце бешено колотилось где-то под горлом, кровь стучала в висках. Ему казалось, его взгляд, горячий и неотрывный, вот-вот прожжет дыру в зеркальце или в её щеке. Он ловил каждое движение пальчиков, каждое легкое касание губ… И весь мир сузился до этого маленького зеркала и её личика в отражении. Мария чувствовала этот взгляд каждой клеточкой кожи. Она старалась сохранять сосредоточенность, но уголки губ уже предательски подрагивали, пытаясь сложиться в улыбку. Его немое восхищение было осязаемым, как прикосновение.

Это льстило, согревало и… забавляло.

Наконец, она закончила. Провела указательным пальчиком по контуру губ, убирая излишек — жест бессознательно кокетливый. С характерным щелчком закрыла золотую крышечку флакончика. И тут же повернулась к нему. Небесные глазки сверкнули чистейшим, хитрым озорством, окинув его оценивающим взглядом с ног до головы, и губки сами растянулись в победоносную, чуть насмешливую улыбку. — Ну, как? — спросила сладким голоском, в котором звенели стальные нотки. — Помадка-то впору? Не стыдно за свой… «приобретённый» презент? Она сделала паузу для драматизма, её взгляд стал ехидным, проницательным. — А сердечко-то у тебя, м-м-м… — наклонилась чуть ближе, будто прислушиваясь, улыбка стала еще шире. — Колотится так, что, кажись, за семь верст слышно! Барабанит, как заправский солдат на параде, ей-Богу. Небось, от страха, что султан вещицы хватится? Или… от чего-то другого, а? Игривая колкость висела в воздухе, острая и неотразимая. Она поймала его с поличным — не на воровстве помады, а на его собственном, совершенно нескрываемом восхищении. И наслаждалась моментом. Он покраснел до корней каштановых кудрей, но не от смущения теперь, а от нахлынувшего вала чувств — восхищения, желания, и той нежности, что заставляла его сердце действительно биться, как барабан на параде. — Это… Ещё не всё. Он не стал оправдываться. Не стал парировать её остроту. Вместо этого, его рука, чуть дрожа, вновь полезла в глубокий карман сюртука. Интересно. Что еще вытащит её ворюга? — Я… Хотел сказать тебе кое-что, — тихо. — Долго репетировал, но… Каюсь. Пожалуй, она скажет лучше меня… И вот он — маленький ларец из темного, почти черного дерева, отполированный до зеркального блеска, без единой узорчатой завитушки. Совсем не похоже на пышную шкатулочку для помады. Это было строго, сдержанно. Он держал его бережно, как нечто бесконечно хрупкое и важное. Московская замерла. Её улыбка медленно угасла, сменившись настороженным, почти тревожным вниманием. Она чувствовала, как воздух в карете снова переменился — шутки кончились. Пальцы бессознательно сжали флакончик с помадой, яркий цвет которой вдруг показался кричаще неуместным. Он не глядел на неё, вгляд был прикован к ларцу. Большие пальцы нажали на крошечные защелки по бокам. Крышка откинулась беззвучно. Внутри, на бархате глубокого, как ночь, синего цвета, лежала не драгоценность. Не кольцо. Не брошь.

Ветвь сирени.

Нежная, чуть поникшая от долгой дороги в потайном кармане. Лиловые соцветия, крошечные звездочки, казалось, светились в полумраке своим собственным, таинственным светом. Тонкий, едва уловимый аромат весны и нежности смешался с запахом кожи, пыли и… её новой помады. Романов бережно извлек веточку. Он не смотрел на неё. Его взгляд был прикован к хрупкому цветку, будто он черпал от него смелость. Потом, медленно, он поднял глаза. И в его серебряных глазах не было больше ни озорства после помады, ни смущения от её колкости. Была только голая, беззащитная надежда и глубочайшая, мальчишеская степеньность. Он улыбнулся. Совсем по-детски, виновато и застенчиво, так, что ямочка на подбородке стала глубже… протянул ей веточку. Просто. Без слов. Без объяснений в духе «я стащил и это». Просто ветка. Просто символ. Просто вопрос, высеченный в тишине: «Давай будем любить друг друга?» Всё вокруг замерло. Мария смотрела то на сирень, то в его глаза. Исчезла и хитрая искра, и нарочитое недовольство, осталось только чистое изумление, быстро таявшее под напором чего-то теплого и щемящего, поднимавшегося из самой глубины души. Она знала. Знакомый язык цветов прошелестел в памяти: Сирень. Первая любовь. Предложение.

«Давай будем вместе»

Время остановилось. Шум улицы за окном исчез. Существовали только он, ветка сирени в его протянутой руке, и ее губы, яркие-яркие, цвета спелой вишни, цвета страсти и дерзости, которой он только что восхищался. — Ох, Саша, это… Да. Это именно оно. Он любит тебя, Маша. Любит… И боится сказать об этом. Ещё и смотрит с таким виноватым трепетом, словно так и говоря: «Люблю и боюсь… Помоги, а?» — Я пойму, если ты захочешь подумать… Или, быть может, не захочешь торопить события, но… — Нет, — тихо. Он поднял на неё взгляд. — Не смей так говорить… И тогда она сделала шаг. Её рука с флакончиком помады опустилась. Другая поднялась, но не к сирени. Она схватила его за сюртук у груди, крепко, властно. Теперь в этом жесте не было игры. Была необходимость. Она притянула его к себе. Резко. Твердо. Не давая опомниться, не давая ему вымолвить ни звука. И прежде чем он осознал движение, её губы, полные, накрашенные в тот самый вишневый цвет, что сводил его с ума, нашли его губы. Этот поцелуй не был похож ни на один предыдущий. Ни на стремительный бросок на площади, ни на тот первый шаг в саду у Зимнего, ни на смеющийся укор после её колкости. Этот поцелуй был… молчаливым ответом. Глубоким. Осознанным. Согласием, высказанным не словами, а самой плотью. В нём была вся её хитрая, бойкая душа, вдруг обнажившая свою сокровенную нежность. Была благодарность за помаду, украденную для неё. Было понимание огромности шага, который он сделал, подарив сирень. Была её собственная, давно зревшая любовь, вырвавшаяся наружу без прикрас и масок. Романов замер на миг, потрясенный силой и значением этого поцелуя. А потом… Его руки обвили чужую талию, впились в спину, прижимая так близко, что ветка сирени зажалась между их тел, флакончик помады выпал из ослабевших пальцев и мягко шлепнулся на ковер. Он ответил со всей страстью, что клокотала внутри, пока он смотрел, как она красит губы. Со всей нежностью, что заставляла его сердце биться «за семь верст». Со всей благодарностью за её «согласие», переданное без единого слова. Воздух в карете стал густым и горячим, насыщенным смесью ароматов — пыли дороги, нежной сирени, стойкой персидской помады и их собственного, сбившегося дыхания. Губы разомкнулись с едва слышным влажным звуком. Они отстранились, лоб ко лбу, пытаясь втянуть хоть глоток воздуха сквозь сладкое удушье только что пережитого. Вишневый след помады был размазан по его губам, щеке, придавая его обычно строгому лицу нелепый и в то же время безумно соблазнительный вид… Он смотрел на неё, его серебряные глаза были словно покрылись туманом, полны немого вопроса и бури чувств, которые он пытался облечь в слова. Уголки его губ дрогнули в смущенной, но бесконечно счастливой улыбке. — Значит ли это… Он словно боялся произнести это слово вслух, боялся спугнуть хрупкую реальность. Она не дала договорить. Её глаза, ещё влажные от нахлынувших чувств, вдруг сузились с привычной хитринкой. Она приложила палец к его размазанным губам, нежно, задумчиво, будто изучая картину. — Саша… — её голос прозвучал неожиданно тихо и серьезно, нарушая пьянящую тишину. — Скажи честно… Говорила ли я тебе когда-нибудь, хоть раз… Что между нами ничего не может быть? М-м-м? Она смотрела ему прямо в душу, взгляд был острым, как клинок, но в глубине светилось что-то теплое и неуязвимое. Он замер. Отчаянно перебрал в памяти годы — их споры, её поддразнивания, редкие моменты молчаливого понимания, её московскую гордость и его петербургскую сдержанность. Искал хоть намек, хоть тень отказа. И не нашел. Было всё, кроме «нет». Его глаза расширились от осознания простой, но грандиозной истины. — Нет, — в этом слове было облегчение вековой тяжести. Она расцвела в улыбке. Торжествующей, сияющей, бесконечно нежной и абсолютно властной — той, которая всегда знала правду и наконец заставила признать её… Его. — Вот и всё. Два слова. Исчерпывающе. Окончательно. Это был не просто ответ на сирень. Это был итог всех их лет, всех взглядов, всех недопосказанных слов. Это было утверждение бытия. И прежде чем он успел вдохнуть полной грудью от счастья, которое хлынуло в него с этой простотой, Мария снова подняла руку. Но теперь не для вопроса. Достала из складок розового платья маленький кружевной платочек. С нежностью, граничащей с материнской заботой, приложила к его губам. Тереть не стала — аккуратно, тщательно, с легким нажимом вытерла размазанные следы своей помады с его кожи. — Другое дело… — шёпотом. Она слегка отодвинулась, чтобы оценить результат, глаза сверкнули чистейшим, озорным восхищением. — Хотя… знаешь, что? — наклонилась еще ближе, голос перешёл в дразнящий восторг. — Кажется, кое-кому эта помада идёт больше, чем мне. И прежде чем он успел смутиться, покраснеть или запротестовать, она… снова поцеловала его. Уже не с яростной страстью, а с властной нежностью, смешанной с веселым торжеством. Её губы, всё ещё ярко-вишневые, мягко прижались к его, всё ещё чувствительным. Этот поцелуй был клятвой. Закреплением.

Да, согласна. Да, твоя. Да, навсегда.

Да, Саша. Я тоже тебя люблю.

Романов ответил ей, обнимая крепче, теряясь в сладости её губ и абсурдной, счастливой реальности, в этом безумии была совершенная, их собственная, логика любви. Карета остановилась. Шум стройки — лязг железа, крики рабочих, скрип лебёдок — ворвался внутрь, резко контрастируя с тишиной и жаром, царившими между ними мгновение назад. Саша вздохнул, словно выныривая из глубины, и первым очнулся от чары. Его щеки всё ещё пылали, а глаза сияли непривычной влагой и смущением. — Приехали, — прошептал он хрипло. Пальцы нехотя разжали объятие. Он поправил воротник сюртука, смятый её дерзкими пальцами, и попытался вернуть себе хоть тень привычной сдержанности. — Вот он… Мой сюрприз. Он вышел первым и подал ей руку, чтобы помочь спуститься. Мария ступила на землю, поправляя платье и бессознательно касаясь веточки сирени в волосах. Когда она взглянула вперёд, дыхание перехватило. Перед ними бушевало… титаническое действо. Горы тёмного гранита. Леса из могучих брёвен, взбиравшиеся к небу, как гигантские паутины. Уже поднимались ввысь мощные стены будущего исполина, а у их подножия копошились сотни людей — крошечные муравьи на фоне грандиозного замысла. В центре этого хаотического величия высился остов будущего купола, пока ещё обнажённый, но уже обещавший невиданную мощь. Вечернее небо, окрашенное в багрянец, служило огненным фоном для этой симфонии созидания. — Собор… — выдохнула она, поражённая. Александр стоял рядом, наблюдая за её реакцией. Его смущение начало отступать, уступая место знакомой страсти — страсти к величию, к масштабу, к тому, что меняет лицо его города. Гордость творца наполнила его голос, сделав его твёрже, увереннее, хотя лёгкая виноватая улыбка всё ещё играла на губах. — Да, — он взял её руку и повёл чуть ближе, указывая жестом. — Видишь колонны у портика? Каждая — цельная глыба гранита, весом… Машенька, ты не поверишь! Сотни тонн! Их вырубали в каменоломнях, везли на баржах, а потом… потом поднимали вручную, с помощью невероятных лесов и воротов! Это же чудо инженерной мысли! Монферран… он гений! И смотри туда, на барабан купола! Видишь эти гранитные блоки? Их поднимают сейчас, ярусами… Он увлёкся. Рассказывал о трудностях заболоченной почвы, о тысячах свай, вбитых в неё, о сложности возведения такого массивного здания на берегу Невы. Он говорил о будущем золоте купола, который будет сиять, как второе солнце, о внутреннем убранстве, о мозаиках. Его слова были полны цифр, деталей, восхищения титаническим трудом и грандиозностью замысла. Он был в своей стихии. Его смущение растворилось в этом потоке страсти к созиданию. Московская слушала. Искренне, с интересом, ловя его восхищение. Она видела, как горят его серебряные глаза, как забыл он на миг о стеснении после поцелуя. Её сердце переполняла нежность. Она любовалась им — его знанием, его огнём, его преданностью этому камню и железу, что перерождались в величие… Но её бойкая, чуткая душа искала своего отклика. Своего способа сказать самое главное «да» на его молчаливый вопрос сирени. Её взгляд скользнул по склону, где у подножия строительных лесов, в тени кучи песка, пробивались скромные белые гвоздики. Скромные, но стойкие среди хаоса стройки. Пока Романов, указывая рукой на вновь поднимаемый блок и увлечённо объясняя систему блоков, был чуть повёрнут к ней спиной, она сделала шаг в сторону. Наклонилась, её розовое платье коснулось пыльной земли. Пальчики аккуратно сорвали один маленький, но идеально белый цветок на тонком стебельке. Спрятала его в ладони. Александр обернулся, закончив свой рассказ о сложности установки колонн. Его взгляд искал её глаза, желая разделить с ней свой восторг. — И представляешь, какая это будет красота, когда… Он замолк. Его Маша стояла перед ним. Не там, где он её оставил. Она была рядом… очень близко. На лице играла лёгкая, загадочная улыбка. Голубые глаза смотрели на него с бесконечной нежностью и… пониманием. Она молча протянула к нему руку, разжав ладонь. На ней лежала крошечная белая гвоздичка. Её лепестки были чисты, как первый снег, и нежны, как обещание. Романов замер. Дыхание его спёрло. Он знал язык цветов. Белая гвоздика. «Чистая любовь»

«Моя любовь чиста»

«Согласие»

Ответ. Окончательный, ясный. Ответ на его сирень. Ответ на его душу, отданную ей на площади. Ответ на их поцелуй в карете. Всё его красноречие, все рассказы о граните и лесах испарились. В его серебряных глазах вспыхнуло что-то ослепительное — чистая, ничем не омраченная радость. Он не произнёс ни слова. Медленно, благоговейно, он взял маленький цветок из её ладони. Его пальцы коснулись её кожи, и это прикосновение было красноречивее любых клятв. Он посмотрел на гвоздику, потом поднял глаза на неё. На веточку сирени в её золотых волосах. На её сияющее лицо. Вина и смущение окончательно растаяли, уступив место глубокому, безмятежному счастью и гордости. Гордости за неё. За их любовь. За этот простой, совершенный жест среди грохота стройки века. Он поднес белую гвоздику к губам, коснувшись её лепестков. Потом осторожно, как величайшую драгоценность, оставил её рядом с сиренью в золотых волосах. Белое и лиловое. Согласие и предложение. Начало и продолжение. Их тайный язык, понятный только им двоим. — Значит, согласна? — прошептал он, уже зная ответ. Она кивнула, её улыбка стала ещё ярче. Вяла его руку и крепко сжала, глядя на поднимающийся в небо собор, на их будущее, такое же грандиозное и вечное, как этот камень. — Согласна, Ангел мой. И в этом слове, как и в белом цветке, была вся чистота и сила её любви. Белая гвоздика и ветвь сирени трепетали в золотых волосах, как живые знамёна их только что скреплённого союза. Слово «согласна» ещё звенело в воздухе, насыщенном запахом камня, пыли и далёкого моря. И этого слова, этого взгляда её сияющих голубых глаз, полных любви и озорства, Саше оказалось мало. Он только открыл рот, чтобы что-то сказать — что-то нежное, торжественное, достойное момента и величия Исаакиевского собора, — но она не дала. Её рука снова вцепилась в его сюртук. Не властно, как прежде, а игриво, притягивая. И прежде чем он осознал её намерение, её губы снова нашли его. Этот поцелуй был уже другим — не голодным, как в карете, и не нежно-клятвенным, как минуту назад. Он был… весёлым. Полным безудержной радости и лёгкого торжества. Она целовала его так, будто праздновала самую большую победу в своей жизни, и приглашала его на этот праздник. Отстранившись ровно настолько, чтобы видеть его лицо, захихикала. Звонко, беззастенчиво, как девчонка на ярмарке. Веснушки запрыгали от смеха. Голубые глаза сверкали чистейшим озорством. — Сашенька, соколик… — мурлыкнула она, поддевая его взглядом. — А ну-ка, потешь женское любопытство да признайся… — приподняла бровь, изображая строгость, но улыбка так и играла на губках. — Неужто с придворными дамами практиковался? А? Целуешься-то ты… ой, как отлично! Не припомню, чтоб я тебя такому обучала. Сначала он остолбенел. Затем его лицо, и без того слегка розовое, вспыхнуло ярчайшим румянцем, доходящим до самых кончиков ушей. Серебряные глаза округлились от чистейшего, неподдельного смущения. Он выглядел так, будто его поймали на самом предосудительном поступке. — Да… да как можно! — вырвалось у него выше обычного. — Да я… я даже взгляда лишнего ни на кого не смел позволить! Я… Он задохнулся от праведного негодования и ужаса перед самой мыслью. — Я верен тебе одной! С самого того случая в саду! Да как тебе только в мысли пришло… Он мотнул головой, каштановые кудри разлетелись. Он был абсолютно искренен и потрясающе трогателен в своей растерянности. Московская смотрела на него, на его горящие щеки, на испуганно-невинные глаза, и её смех стал ещё громче, ещё беззаботнее. Она махнула рукой, будто отмахиваясь от глупости. — Да молчи уж, дурында! — выпалила она сквозь смех. Это было их самое тёплое, самое родное ругательство, полное любви. Она не дала ему опомниться, не дала продолжить свои сбивчивые оправдания. Снова поцеловала его. Быстро, звонко, прямо в середину его пламенеющей щеки, а потом перехватила его губы, уже смеясь в поцелуй. И в этот раз, пока её губы касались его, а её смех вибрировал между ними. Он не остался неподвижным. Сначала замер от неожиданности, потом… потом губы дрогнули. И сквозь поцелуй, сквозь её смех, сквозь её дерзкое «дурында», на лице расцвела улыбка. Сначала неуверенная, робкая, стесняющаяся самого себя. Потом шире. Ещё шире… И наконец — беззаботная, счастливая, мальчишеская. Он обнял её за талию и ответил на поцелуй, уже не смущаясь, а наслаждаясь — её смехом, дерзостью, любовью, которая была такой шумной, такой живой, такой бесконечно… её. Они стояли так, посреди грохота великой стройки, смеясь и целуясь, забыв про собор, про придворных дам, про всё на свете. Два цветка — лиловый и белый — колыхались в её волосах. Он был её дурындой. Она — его солнцем. И это было всё, что имело значение в их новом, только что начавшемся мире.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!