Спасая любовь (1832)
8 июня 2025, 14:14Он полюбил меня так красиво,
Позволив быть и слабой,
И сильной.
Позволив опереться,
Упасть в объятия, быть необходимой.
Я ощущаю себя молитвой
Бережно для него хранимой.
Такой непоколебимой,
Важной, никем не разрушимой.
Как же это красиво, любить и быть любимой.
Быть защищенной, несломленной,
Ранимой.
Быть женщиной
Достойного мужчины.
«На минном поле расцвели сады»
Сколько лет ни проходит, а всё ж крепчает в России традиция — обряды свадебные, да не простые, а особенные, такие, чтоб династии родовитые узами крепкими скрепить, родственными. Роды дворянские детей своих женили, дабы выгода и себе, и поколению будущему сулила недюжая: детишкам и имения отойдут, и хозяйства, а родители обзаведутся такими средствами, что только царские отроки выше стоят. Однако и их судьба не завидная — женитьба ждала на иноземцах. Коли дочь, то быть ей выданной за европейского принца. Коли сын, наследник — велено будет сыскать царевну заморскую, чтоб красива и умна была, добротой и заботой мужа окружала, да чтоб наследников ему скорей родила, дабы династия семейная дальше шла. Досадно — часто подобным обрядом узы династические сплетали да союзы меж государствами заключали. Мнением самих молодожёнов предпочитали себя не нагружать. К своему счастью, Александр времена долгие сумел подобного обряда избегать в силу возраста малого, а затем… затем с головою в службу Родине ушёл. Пётр Алексеевич наставлял ему стать великою столицей, чьё могущество незыблимо, а слава — слаще всякого плода… И он не мог ослушаться сей воли. Императорские реформы, великие победы флота, ставшего одним из сильнейших в мире, славные подвиги армии — всё приблежало к заветной цели, заставляя старушку-Европу ниже и ниже склонять голову перед величием огромной Империи, что лежала за спиной прежде незаметного юноши, а ныне — высокого статного мужчины, чей взгляд способны выдержать далеко не все, ибо в глубинах серебра студеного таился тот самый вековой холод из легенд, где погибель находили самые отважные из храбрейших, и взор его, будто бы смотря в самую душу, прожигал насквозь ледяным безумием. Ныне одним лишь взмахом руки, облаченной в тонкую белоснежную перчатку, он мог заставить пасть на колени любого, кто ранее слыл в Европе своим могуществом. Одним лишь щелчком пальцев решить чужую судьбу: коли смилуется, дарует жизнь и благодать, а коли нет… Опала ожидает да вечная немилость. А потом… случилось чудо. Ибо в глазах той, кого когда-то считал своею матерью, он вдруг сумел разглядеть больше, чем судьбу. Казалось, в ласковом лазурном отблеске ему виделась та жизнь — мечта, о коей грезил он в далёком детстве, представляя себя могучим правителем, за спиною которого растит своё величие сильнейшая держава мира. Он не мог и жизни представить без неё. Её облик — сродни глотку свежего воздуха ранним утром, что нежным шлейфом окутывает кожу касаниями ветерка, приятно оглаживая его пушистые каштановые кудри и унося мысли туда, ввысь, навстречу самим небесам, забирая с собою все иные заботы и лишая тревог, оставляя в сердце лишь лёгкое благоговение, покой и умиротворение. Сияющий блеск глаз — омутов, точно чистейшие воды студеного источника. Золотистый блеск пышных локонов, игривыми волнами огибающих стройный стан, бережно окутывающих хрупкие круглые плечики и стремясь дальше — ластясь бережно к плавным изгибам и по-детски играясь с кружавчиком подола. Лик — точно великий образ… Светлые реснички — росточки самого солнышка, изредка подрагивающие от лёгкого дыхания и отбрасывающие игривую тень на румяные щёчки, и эта ласковая розовинка окутывала умилительно забавную россыпь крошечных веснушек. Когда улыбалась, она мило морщила носик, из-за чего в уголках глаз застывали маленькие, едва заметные морщинки. Когда смущалась, умиленно поджимала плечики и поднимала взгляд — девичий, невинный и полный юрких искорок совсем не свойственного даме её статуса детского любопытства и озорства. Когда обижалась, то хмуро сдвигала золотистые бровки и обидчиво поджимала губки, становясь похожей на барышню с картин, что одним взором способна была на место поставить любого прохвоста, поимевшего честь дерзнуть… И ведь в самом деле — могла, с лёгкостью в порыве бурлящего недовольства перекрикивая его генералов на площади! Когда смеялась, смех её походил на звучание колокольчика на тройке, и резвый его звон разливался озорным шлейфом по мраморным стенам покоев, озаряя своею лучистой теплотой мир вокруг него, превращая из ледяной крепости в цветущее поле, полное густой травы, пения птичек и целой россыпи ромашек.Ромашки… её любимые цветы.
Дамам при дворе нынче подавать надобно алые розы и заморские драгоценности, но она… она была иной. Счастье окутывало её при виде ромашек — хрупких, совсем простых цветов, игривых озорниц, на чьих лепесточках каждая девочка, бережно сжимая в ручках стебелек, гадает и мечтательно вздыхает, приговаривая: «Любит… не любит…» Когда-то в детстве вместе с братьями и сестрами они любили резвиться в полях, полных ромашек — смеяться, подставляя личико нежному солнцу и чувствуя, как душистая травка до уморительной щекотки касается ножек… раскинуть ручки — бежать навстречу ветерку, позволяя ему трепать непослушные пушистые прядки, и затем обессилено рухнуть в объятия цветов, наслаждаясь каждым мигом счастливого детства. Сплести веночек — цветочную корону, и водрузить на голову… Взглянуть в своё отражение, виднеющееся в водичке, и представлять себя настоящей царевной… Теперь его черёд был радовать её. Сидеть в поле, полном ромашек, и бережно сжимать лепесточки, старательно сплетая между собой тонкие стебельки. Миг, когда она улыбалась, позволяя надеть себе на голову благоухающий венец, когда в лазурном блеске светились искорки благодарственной нежности и игривого мечтания, словно возвращающие её в детство, когда округа сотрясалась в её восторженных смешках, теплилась искренняя радостная беззаботность, отчаянно скрываемая все эти годы под холодной маской безмолвия — стоил дороже всех сокровищ, что он имел при дворе.Ибо главным своим сокровищем по праву считал он только её.
Он мечтал о ней. Днями, ночами, глядя на её облик, облаченный в наряды, слушая её смех, застывший в шелесте листвы, просыпаясь и засыпая лишь с мыслью о ней…Мечтал видеть её своею женой.
О чем же она мечтала? Наверное, о том же, о чем когда-то мечтают все девочки: о любви. Чистой и искренней, что идёт от сердца и бьётся внутри бережной теплотой. О семье — крепкой и дружной, где каждый стоит за другого горою, настоящей крепости, коей не страшны беды и невзгоды, просторном тереме, где звучит звонкий детский смех и топот крохотных ножек… О свадьбе. Пышной, торжественной — как та ярмарка из далёкого детства, с гостями весёлыми, песнями и плясками озорными, гуляниями шумными и вкуснотями сладкими. Чтоб торжества шли до самого утра, а рядом были самые родные, кого могла вообразить.Но могла ли подумать, что ему придётся разрушить эти мечты?
Ему дано условие: неделя. Дескать, невеста иностранная подобрана. Империи радость — дипломатия вещь хитрая, ради неё и не на такое пойдешь… Только вот самого Романова спросить забыли. Чего он сам хочет-то? Чего хочет, чего хочет…Машу в жены он хочет!
Но согласится ли она на это?.. Только после пожара Великого в себя пришла. Признала, наконец, его за столицу гордую. Увидела, что звания своего он достоин и что страну защищает, сил не щадя.Горой за Империю, жизнью за Царя, сердцем за Россию.
Разглядела в нём, наконец, вместо пылкосердечного юноши с совсем ещё детской напыщенностью, статного, красивого молодого мужчину. Талантливую, достойную столицу. Надежного человека — напарника, собеседника, друга…Искренне влюбленного в неё.
Быть может, она… сможет дать ему шанс? Прекрасно ведь знает, что в жизни не причинит он ей никакого вреда… Но не разрушит ли он своими амбициями это доверие, которого приходилось добиваться веками?..* * *
Тихий летний вечер. Зной спал. Нежное солнце больше не обжигало, бережно лаская кожу тёплыми лучами. Тихий морской бриз лёгкими порывами раздувает золотистые локоны. Длинный подол нежно-голубого платья волнистым шлейфом стекается к самому полу просторного зала. Белоснежные кружева воротничка юрко прячутся под светлыми вьющимися прядями. Она стоит и смотрит на коралловое свечение неба, переливающееся лучистым блеском заходящего солнца, не желающего отпускать полюбившийся ему северный город. Сегодня покажутся белые ночи — небо вновь будет совсем светлым, словно утренний рассвет восходит над столицей, и только слабый блеск маленьких звёзд в безграничном кремовом омуте убаюкивающе, большим мягким одеялом накроет город ночным покровом. Она молчит, не позволяя себе издать ни звука — будто бы боится спугнуть это тихое мгновение… Замерев так, она все больше походит на фарфоровую куклу. Такую же красивую, нежную… и очень хрупкую. Пока наконец… — Ваше Высочество, — послышалось за дверью. — Александр Петрович в покоях своих… Вас для визита требует! Лица коснулась лёгкая улыбка. Его последнее письмо было удивительно кратким: «Приезжай. Дело требует срочного твоего вмешательства. Твой Саша» Совсем на него не похоже. Случилось что-то, выходит? Ох, право слово, что за глупый вопрос? Конечно, случилось, ежели изволил он такими речами разбрасываться — видит она, сердцем чувствует, как томится в душе его отчаянная печаль, скрыть которую пытается он от глаз посторонних… и её собственных — не гоже, чай, за зря волноваться ей, обещание им дано было после пожара. Беречь её обязался, как зеницу ока, и близко никого дурного к ней не подпускать, дабы речи свои ядовитые да козни демонские строить они за спиною её не имели дерзости. Лекари говорили ему о хрупкости тела, что едва сумело на ноги встать после бедствия… Куда большая хрупкость ныне крестом лежала на душе. И разбиться ей позволить он не мог… — Что передать-с его Величеству? Она легко обернулась, не удостоив девицу-служанку взгляда. — Передай… явлюсь. Скоро. Марфуша послушно поклонилась и осторожно дверцу прикрыла. Что ж, пора и честь знать. Заждался её князь любезный, Ангел души её, любовь жизни всей… Ах. Скорее бы увидеться. Сердцу надоело в тоске одинокой томиться, от горя изнывая. Тяжко руками касаться собственных плеч, не ощущая тепла, оставляемого бережными касаниями чужих ладоней.Иду. Иду к тебе, Сашенька. Ты… дождись только, хорошо?
Минуты казались вечностью. Звонкий стук каблучков о блестящий паркет, мелькающие силуэты слуг в огромных коридорах… и заветная лестница с красным бархатом, ведущая напрямую к его покоям. И что только в головушке его кудрявой томилось, когда изъявил он своею волей покои избрать в такой… нет, пожалуй, не глуши — обидно звучит… в такой дали! Уже ли самому угодно такой путь каждодневно выделывать? Хотя, ему проще, конечно — уж явно не на каблуках, противно ногу сковывающих, щеголяет он по дворцу! — али, быть может, тренируется для чего? Кто ж знает. Из него попробуй ещё, вытяни хоть что — молчать будет, аки рыба, и упрямиться только. Ещё и глаза закатит, коли недоволен… ох, беда!И вот — настал миг.
Двери чужих покоев с долгим лязгом отворяются, озаряя лик косым свечением закатных солнечных лучей, и она легонько щурится, не позволяя свету играться — словно разглядел, окаянный, в синеве взгляда её дом свой, спутал, будто бы, лазурь с самим небом. Романов стоит у самого окна. Белоснежная рубашка лёгкой тканью невесомо укрывает светлую мраморную кожу, позволяя лучикам играючи освещать каждый изгиб его тела. Каштановые кудри, до поры аккуратно уложенные, ныне вновь обрели свободу и блуждали по всей голове, небрежно опадая на лоб одиночными локонами. Он стоял, немного ссутулившись — непривычное, совсем ему не свойственное положение, с коим он никогда не позволял себе появиться ни при дворе, ни на людях… Сжал пальцами запястье — жест, знакомый ей ещё с детства, когда он, измученный уроками и наставлениями, закусывал губу от переживаний в ожидании скорой необходимости давать ответ перед нею и батюшкой о всем, что сумел подчерпнуть из толстых учебников.Значит, точно что-то стряслось. А что?
Коли сам не скажешь — значит, впору ей и самой узнать!Уж не впервой ей, знаешь ли, Сашенька.
Собрав всю волю, Московская вдыхает побольше воздуха и шагает в покои, лёгкой бабочкой подходя к нему. — Ну, сокол мой ясный, — улыбаясь с игривой хитринкой. — О чем говорить изволил? Прочитала я давеча письмо твоё… — притворно ахнула, прижав ручку к груди. — Так в кресло и плюхнулась. Думала уж, бесы тобой овладели, а пригляделась — почерк твой. Так и примчалась, позабыв обо всем. На шутку её он никак не отреагировал. Не повернулся, взгляда не отвёл, словно продолжая искать что-то там — в далёком мареве заката, словно само солнце могло подсказать ему ответ на вопрос, словно могло утешить заходящееся в бесконечных муках сердце. Мария хмуро сдвинула бровки. Уперев ручки в бока, обидчиво поджала губки, походя сейчас на юную девицу, коей батюшка не дозволил на ярмарке пышной румяную булочку купить, и ныне обиду на него затаила особа юная жгучую да яркую, точно лучинка в угольках.И чего ты встал, как истукан, дурында? Она с тобой толкует, между прочим!
— Я что, сама с собой беседу вести приехала? — надула щёчки. — Ежели так, то изволь откланяться и прикажи карету подать — в своём доме поговорю! — Нет… — сдавленно донеслось, наконец, следом. Ох, неужели! Значит, он всё же не разучился говорить. Чудно! Хоть какая-то благая новость за сегодняшний день и те битые мгновения, что она стоит здесь. — Тогда не молчи и скажи, что стряслось! — метнулась взглядом по его покоям, будто бы стараясь найти хоть что-то, чем сумеет привлечь его внимание. Как назло, под рукой даже любимых «Ведомостей» не нашлось, дабы стукнуть его по голове хорошенько, и она якорем рухнула в расписное креслице, сложив ручки на груди и накинув ножку на другую. — Я жду! Но знай, милый, что делаю я это без удовольствия, ибо тебе должно быть хорошо известно, что ждать я ненавижу, а потому… — Ты знаешь, что задумали при дворе? — резко, холодно, перебивая. Раньше она бы от души поколотила его за подобную дерзость, но сейчас… что-то внутри заставляло действовать иначе, пряча гордость в дальний уголок души. — В каком смысле «задумали»? — Значит, не знаешь… Романов, наконец, оборачивается. В гранитном блеске прежде ласковых глаз, что смотрели на неё с душевной теплотой и знакомым лишь ей одной трепетом, ныне застыли странные искорки прежде невиданного… беспокойства? Смятения? Или, быть может, тревоги? Что с тобой, Саша? Почему молчишь, не говоришь прямо? Обидеть боишься? Страшишься, что не поймёт? Зря. Знаешь ведь, что за правду гневаться на тебя она не будет, а коли солгать изволишь — тотчас в немилости окажешься, и потому куда проще сразу душу излить, а не ждать, пока… — Ты наверняка знаешь и помнишь старый обычай, когда княжеских наследников к царевнам сватали… Он точно в забытии сделал несколько шагов навстречу и замер, набираясь смелости. Вновь поднял на неё взгляд, и она увидела, как дрожат его губы. Он хотел сказать что-то, но внутри всё отчаянно трепетало, запрещало, умоляло отступить…Но куда отступать, когда дальше — только верная погибель?
— Так, и что? — Настал мой черёд. Ему хватило всего одной фразы, чтобы заметить, как всё тотчас меняется в ней. В небесно-голубых глазах зажглись тревожные искорки. Она старается убедить себя, что происходящее сейчас — не более, чем очередная неудавшаяся шутка, подобная первоапрельским выходкам покойного Петра Алексеевича. Приспичило тогда, тоже, посредь дня выдернуть её из Кремля. И ради чего?«Первое апреля — никому не верь!»
Ну, Пётр… нет давно, а всё ж память о себе даже в таких «шутках» оставил! Но то были безобидные шутки, а здесь…За Сашу страшно. Ему ведь всего семнадцать…
И, стоит признать, страшно ревностно. Да как смеет какая-то девица руки свои тянуть к её Саше?! Как смеет двор проклятый разлучать её с любовью всей жизни, о коей молилась она долгие века, лоб разбивая?!Не бывать этому, черт возьми! Не даст она! Не позволит!
А ты что замолчал, дурында? Или нынче невеста заграничная тебе по нраву пришлась, и ты токмо и грезишь мечтами в ложе её затащить? Хотя, чего это она… Помнится, давеча узнала, что верность свою он токмо ей одной и хранил, не позволяя себе и взора обратить на дам, что ею не были. Уже ли имеет она дерзость обвинять его ныне в обратном? — Я не хочу этого, — сокрушенно. Ещё бы ты хотел, Саша! Ты в себя толком после декабристов не пришел, убедить тебя, что в пожаре вины твоей нет, как и в том, что после него случилось, уже, кажется, вовсе тщетно, твое детство буквально распланировали и раздробили между учебниками и столичной ношей, а теперь ещё и женить против воли хотят!Бедный…
Они вообще там — при дворе, — знают о существовании чужого мнения? А о чужих желаниях? Пожалуй, ей всё же повезло. Какие бы ужасы на её юность ни выпали, а всё ж участи быть выданной замуж за кого не попадая ей избежать удалось. Ну… почти. Ещё бы Сашу теперь от неё оградить… но как? Он на неё пронзительным взглядом смотрит. Серебро гранитное блестит отчаянно-отчаянно — опять стоит он перед ней ребенком, как много лет назад, и помощи просит.Спаси, Маш, выручи, сделай что-нибудь…
Ох, Саша. Что же ей с тобой сделать-то?.. Она поджала губки, стараясь скрыть свое недовольство и одновременно пылающее внутри негодование. Коли свадьбе быть — ждать ей великой опалы, ибо тогда путь в столицу будет ей закрыт. Двор более не станет нуждаться в её влиянии на Александра Петровича, и тогда, отстранив не только от государственных дел, но и от лишних встреч, они сумеют добиться лучшего исхода своей коварной игры.Но как же это? Она… она не хочет его терять!
Осторожно поднимается с кресла, пальчиком неуверенно касаясь собственного запястья — жест сей, кажется, она позволила себе впервые со времен далёкого детства, когда стояла пред Митькой и ждала тагяния за уши после очередной шалости… — Сашенька, дорогой… — Не нужен мне этот договор, — оживает, наконец, от её голоса. Брови тонкие хмурит, крепче в ладонях руки её сжимая. — Ни он, ни эта чёртова свадьба! Маша на него смотрит, не моргая. У неё сейчас столько мыслей в голове, но ни одной, способной ему хоть чем-то помочь.Что она может сделать? А что должна?
Господи, да всё, что угодно — это ведь вопиющее безобразие, что они с ним сотворить хотят! Хоть сама под венец, ей Богу, иди! — Мне только ты нужна. Что?.. Московская теряется, бегая ошарашенным взглядом по всему его лицу. Он смотрит прямо ей в глаза. Не позволяет отвести взгляда от нежной лазури. — Что ты предлагаешь? Глупый вопрос. Чертовски глупый! Ну, что он может предлагать, если сам же к ней пришел? Что он предложит, смотря на неё таким трепетно-грустным взглядом, будто жизнь его от одной неё сейчас зависит?Теряешь, теряешь хватку, Маша…
— Не знаю… Врёт, как дышит. А дышит часто, коли сердце птицею раненой в груди мечется. Московская рукой к прядям его каштановым тянется, легко перебирая непослушные кудряшки. Почти невесомо касается пальчиками особо юрких прядок у виска и бережно почесывает, точно перед ней ныне стоит не столица Имперская, а крошечный котёночек, что ласкаться любит — того гляди, и замурлычет на все покои от удовольствия! Вот он, любимый его жест из детства, совсем далёкий и… интимный, ибо никому и никогда не позволял он обходиться с собой так, как ей, и на любое прикосновение, кроме дружеского рукопожатия, реагировал брезгливо поджатыми губами и холодным взглядом, спешил отойти, хмуро сдвинув брови и недоверчиво вздернув плечо, будто бы хотел смахнуть чужой след подобно лёгкой пушинке, осевшей на камзоле. Но Романов вместо былой радости вздыхает огорченно, продолжая смотреть на неё с отчаянием обреченного. Как же это? Неужто помогать перестало? Или любимую радость детскую он позабыл? Она давно не видела его таким. Он всегда представал перед ней гордым и собранным. В иссиня-черном камзоле с синей лентой, стоя по правую руку от Императора в вытянутой, царственной осанке. С цепким, холодным взглядом студенисто-серых глаз — ледяных, точно берега гранитные, — таким, что и выдержит не каждый. Представить страшно, что Пьер чувствовал, когда Саша этим взглядом на него смотрел. Сгоревшая Москва требовала отмщения, а всё ж не стал он варварством на варварство отвечать — дражайший Париж целехонький остался, щепки не упало. В глаза лишь ему взглянуть хотел. Ответ найти… У его ног сейчас вся Европа. А он стоит перед ней неспособным вымолвить ни слова. Сказать ей что-то хочет. А что именно — сам не знает.Скажи, не бойся. Не молчи только. Слышишь? Не молчи, Саша…
— Я могу что-то сделать? Что-то она совсем плоха в вопросах. Что тут можно сделать, когда… — Можешь.Может? Выходит, не всё потеряно. А что может?
Она ласково улыбнулась — как тогда, в детстве, когда он, совсем ещё крошечка, потягивался в люльке после долго крепкого сна, а она, его любимая дорогая матушка, сидела подле постельки и легонько поглаживала озорные кудряшки, небрежно падающие на мокренький лобик; улыбалась, глядя на его румяные пухленькие щёчки, будто бы такие же сладенькие, как наливные яблочки в саду у Кремля; сжимала его в объятиях, бережно устраивая у себя на груди и тихонько, едва слышно шепча убаюкивающую колыбельную, чтобы её кровинушка, её милый и любимый Сашенька мог спать спокойно и видеть добрые сны; и как целовала, едва-едва касаясь его височка румяными губками, словно надеясь этим касанием передать малышу всё своё тепло, что так бережно хранила в своём сердце. — Значит, сделаю. — Но я… — взгляд отводя. — Я не могу. Не могу, Маш, это… мы ведь… — Тише, — нежно провела тыльной стороной ладони по его щеке. — Тише, милый. Скажи спокойно… — Это неправильно, — тихо. — Я знаю, ты хотела, чтобы все прошло совсем иначе. Хотела торжества, пира, гостей, но… Он не договорил. Вместо этого поднял на неё взгляд — отчаянный, испуганный, точно представал пред нею нынче крохотным зверьком, оказавшимся в смертельной западне, и она — последняя его спасительная ниточка, за какую он цепляется, как за собственную жизнь, ибо ежели она порвется — в миг его поглотят свирепые монстры, готовые разорвать на части без капли сожаления. — Боюсь, у нас нет на это времени. Вот оно, что…«Хоть сама под венец, ей Богу, иди!»
Что ж. Если это — единственное, чем она помочь ему может и что избавит его от стенаний душевных… То она, пожалуй, готова.Ты можешь сделать немного, Маша. Но этим немногим — спасёшь его.
— Ежели сама под венец с тобой пойду… Это поможет? У него взгляд дрогнул. Значит, поможет. Но как? Он… он права не имеет, она же… она же как мать ему была когда-то, он едва сумел чувства свои ныне принять и примириться с любовью, до дней сих не знакомой, а здесь… — Я не могу, Маш, ты же… — Отвечай, — хмуро, без всякого следа былой доброжелательности, словно с мгновение назад не ласкала его в попытке успокоить. Он застыл. Сглотнул нервный ком, вставший в горле и не дающий дышать. — Да, — голос задрожал. Он способен принимать осознанные решения. Действовать, как велит ему совесть. Женщина всегда уважает выбор своего мужчины и готова поддержать любое его стремление. Он для неё не исключение. И если ему нужно сделать этот шаг, чтобы спастись от влияния двора и показать каждому из них, что не гоже перечить воле столичной, ибо место свое знать надобно — то она пойдёт за ним. Романов замирает, глядя на неё, и не верит, кажется, собственным ушам. Неужели она… После всего, что было.? — Машенька, ты… Слова застревают в горле. Он сглотнул, набираясь смелости. По спине пробежал неприятный холодок, липкий страх пробрал до самых костей. — Ты станешь моей женой? Мария уголками губ улыбается и едва смешок сдерживает, стоит завидеть, как округляются его глаза. Вырос, кажется — а всё же не может понять, что стоит перед ней давно уже не неотесанным мальчуганом, а взрослым осознанным мужчиной. Она готова пойти за ним, куда бы ни завела их судьба, а потому над ответом совершенно не думала. — Да.* * *
Венчание. Один из самых важных и запоминающихся моментов в жизни каждого человека. Момент, когда он связывает свою судьбу с кем-то невероятно дорогим и любимым — тем, с кем готов будет быть и в горе, и в радости, с кем станет делить всю свою жизнь, и кто станет для него смыслом в его земном существовании — для кого-то с отведённым сроком, а для кого-то… Вечном. Александр не в силах отвести от Марии взгляда. Она стоит совсем рядом. Белоснежное платье вьется к самому полу, и его бережно придерживают подоспевшие слуги. Лёгкая, почти прозрачная вуаль едва заметно дрожит под слабым дуновением пробравшегося в зал ветерка, а под её тканью застыли в восхищенном ожидании лазурные глаза, блестящие под светом десятков ярких свечей, чей тихий треск слышится среди замершей тишины. Золотистые волосы волнистыми прядями стекаются вниз, аккуратно ложась на плечи, и слабо подрагивают под скрывающей их белоснежной фатой, длинным шлейфом стелящейся по подолу шелкового платья. На голове сияет и переливается сотнями огоньком диадема из белого золота в виде цветочного венка. Она оборачивается, но он, завороженный её красотой, этого даже не замечает. Она тепло улыбается, заметив влюблённый блеск в его глазах. Легко касается ладонью его руки, некрепко сжимает её, и только этим тёплым движением возвращает его из сказочного любования в реальность. — Слышала, весь двор обсуждал твоё решение на мой счёт. — Они могут говорить всё, что захотят… Но тебя у меня не отнимут. — А ты герой, — улыбнулась с лёгкой хитринкой. — Смог пойти против всех и даже не задумался о последствиях, которые нас могут ждать. — Они ничего не посмеют нам сделать. Я им этого не позволю. — Мой герой, — отвечает едва слышно. Принесли венчальные венцы и кольца. Священник — седобородый старец с золотыми одежами в пол, бережно, точно дражайшую святыню, берет пару обручальных колец. Золотые и тонкие, льющимся светом сияющие под блеском свечей церемониального зала, а на контуре аккуратные надписи: Москва — для него, Санкт-Петербург — для неё.«Венчается раб Божий Александр рабе Божей Марии, во имя Отца и Сына, и Святаго Духа, аминь…»
Надевает кольцо на безымянный палец Романова, следом — протягивает венец. Он склоняет голову, оставляя лёгкий поцелуй. Старец оборачивается к Марии.«Венчается раба Божия Мария рабу Божьему Александру, во имя Отца и Сына, и Святаго Духа, аминь…»
Она сама легко протягивает ручку, маленькую и хрупкую, точно хрусталь. Колечко — как влитое, словно туфелька царевны, надевается на тонкий пальчик. Бережно касается губками венца, оставляя лёгкий след — точно рядом с местом, коего касался Саша. Владыка кротко улыбается. Видать, крепкою любовь их будет, коли даже в таких делах друг за другом следуют… да токмо сразу видно, кто главною затейницей в семье станет — уж больно озорливо взгляд лазурный искорками хитринки да уверенности горит… Хороший знак. — Имеешь ли, Александр, произволение благое и непринуждённое, и крепкую мысль, взять себе в жену Марию, которую здесь пред собою видишь? — Имею, честный отче. — Не обещался ли другой невесте? Он чувствует на себе острый взгляд Московской — обещался ли? Ежели да, не смеют ли они пред Господом дерзить и гневить силы небесные? Лица касается лёгкая улыбка. Не обещался — не успел. — Не обещался, честный отче. Владыка отзывается лёгким кивком и вновь оборачивается. — Имеешь ли произволение благое и непринуждённое, и твёрдую мысль, взять себе в мужа Александра, егоже пред тобою здесь видишь? — Имею, честный отче. — Не обещалась ли другому мужу? — Не обещалась, честный отче.«Благословенно Царство Отца и Сына и Святаго Духа, ныне и присно и во веки веков!»
Они встречаются глазами, не слушая, что говорит священник. Всё и так предельно ясно. Их жизни отныне навсегда связаны крепчайшими узами, две судьбы сплелись в одну, и теперь оба в ответе друг за друга. Им вдвоём предстоит пережить многое, но вместе они обязательно справятся с любыми трудностями и невзгодами, которые подкинет им жизнь. Им вдвоём предстоит держаться вместе в горе и радости, делить друг с другом одну жизнь на двоих, поддерживать и укреплять их маленькое семейное гнездышко, в котором однажды зазвучит весёлый звонкий детский голосок и раздастся топот маленьких озорных ножек.«Отныне, помолившись перед Господом, связываете Вы свои судьбы прочными узами…»
Александр берет Марию за руки и некрепко сжимает её маленькие ладони.«По воле Божьей велено мне заключить брак между двумя любящими сердцами…»
Он смотрит на неё полными неизмеримой любви глазами, она тепло ему улыбается.«Отныне являетесь Вы мужем и женой! Да будет же вам сопутствовать счастье, а ваш семейный очаг наполнится любовью и гармонией…»
Он легко касается белоснежной вуали и осторожно поднимает её, позволяя себе открыть взор небесной лазури Машиных глаз. Она склоняет голову на бок, и взгляд её блестит ярче под золотым освещением церковных свечей.«Помолившись перед Господом да исполнив обряды, церковью христианской веленые, благословляю Вас!»
Он дожидается разрешения и целует её, не смея выпустить хрупкие ладони из своих рук, она кротко закрывает глаза и отвечает взаимностью. Весь мир замер в одном единственном мгновении, в котором существуют только они вдвоём, окрыленные сбывшейся мечтой и окружённые невиданным чувством нежности, прежде таящимся где-то глубоко в сердцах и теперь вихрем стремящимся на волю, лёгким дуновением ветра летящим по всему церемониальному залу, меж вельмож и церковников, блеска храмовых свечей и расписных колонн дворца — на волю, прямиком в коралловый свет ослепленного заходящим солнцем неба.* * *
Счастье оказалось не таким уж безоблачным.Так неуютно Маша себя ещё не чувствовала.
В первой брачной ночи не было ничего постыдного, что смогло бы вогнать её в багряный румянец смущения — тем более, что Саша этот шанс вполне заслужил, однако… Воздух в покоях накалился до предела, утонув в непосильном напряжении и смущении. Приглушенный блеск свечей, лёгкий треск пламени в уголке комнаты, небрежные тени, мчащиеся в танце и озаряющие тёплым светом… Ложе. Московская сглотнула нервный ком. Решиться на этот шаг — опуститься на белые простыни, согласиться… все эти годы, века — она жила исключительно для себя, меняя кавалеров в попытках найти собственное, пускай и совсем короткое женское счастье, прекрасное в самой своей сути. Она давно не слушала противных сплетен, ядовитых словечек, вьющихся за спиной — Бог им судья, ежели ей только на это и отвлекаться приходилось, он не была бы той, коей нынче является. Ей не впервой делить ложе с красивым юношей. Но чтобы с ним… Всплыли в голове тотчас злые речи Василисы. «Потаскуха! Бессчестная! Осрамленная!»«Ложе с врагом делила, телом от грехов своих откупалась!»
«Придёт час, и предаст она, как предавала всех!»
Саша… Не предаёт ли она тебя сейчас, соглашаясь на это? Предавать себя — обряд, ставший привычкой, но ты… Ты ведь был когда-то ей сыном. Был, есть и будешь впредь… И она не может позволить себе поднять взгляд на тебя. Взгляд, в коем станешь ты не просто любовью жизни её, но мужем и…Отцом.
Тяжело было даже представить. Его губы на её шее. Руки, знающие уже не только как поддерживать, но и как требовать. Шёпот, в котором звучало бы её имя… Она сжала губы, глуша стон отчаяния.Он ведь такой невинный. Такой чистый. Такой юный.
Но тело помнило тепло его ладони на талии, разум твердил: «Он вырос. И ты тоже…» Она обернулась. Романов стоял у окна, блуждая взглядом по ночному небу, словно оно способно было даровать ему ответ на самый страшный вопрос, что ныне бился в сердце, сжимая его в раскаленных тисках. Он боялся даже взгляда на неё перевести.Нет, этого не может быть… не должно быть!
Не думалось об этом тогда, в саду, когда, поддавшись чувствам, она сделала первый шаг, одарив его ласковым поцелуем под шелестом листвы от северного ветра. Не думалось и в той карете, когда страсть взяла верх, и они жадно сжимали друг друг в хватке, не в силах разомкнуть губ, словно стараясь надышаться, насладиться этим мгновением, передать друг другу всё то тепло и безграничную любовь, что до сей поры не находила выхода, будучи заточенной глубоко в душе и сердце… Тогда это казалось чем-то… священным и совершенно невинным. Теперь же он должен был пойти на то, от чего сам приходил в ужас.Кажется, ей снова придётся делать первый шаг?
— Маш… — тихо, не оборачиваясь. — Прости… прости меня. Московская поднимает вверх светлые бровки. За что извиняешься, глупенький? За то, чего ещё не сделал? — За что? Романов обернулся. Во взгляде его она вновь видела тот самый детский испуг, животный ужас, сжимающий грудь, заставляя сердце бешено колотиться, и этот судорожный звук ныне нарушал тишину покоев. — Это предательство. Вот оно, что… Милый, светлый, невинный мальчик — ты даже не представляешь, что говоришь и на что идёшь. В её положении ныне мечтала бы оказаться любая из придворных (и не токмо) дам, каждая засыпала с мыслью о прекрасном принце, за чьею спиной лежала огромная Империя, и своею красотой взгляда мог он заставить любую пасть без чувств в порыве обожания.Нет, Сашенька. Не ведомо тебе, что такое настоящее предательство.
Предательство — когда юную девчушку силой валят на землю, рвут на ней ткань сарафанчика, с силою разводя ножки, и ставят огромный кровавый крест на её жизни. Предательство — когда внутри всё кричит, воет от несправедливости и жалости, но разум вынуждает идти на шаг, за который потом её веками станут проклинать те, кто когда-то ел с нею одной ложкой. Предательство — когда свой же люд швыряет ту, кто считала себя матерью их, на растерзание, на съедение супостатам, что дерзость имели землю священную топтать, когда принимаются те потрошить и глумиться, честь выбивать из самой души, стараясь унизить не токмо тело, но саму суть, и не останавливали их ни Божьи дома, ни святыни… Сие есть настоящее предательство. А ты…Ты — сам жертва, Саша. Такая же, как она.
Мария не спеша подходит ближе, бережно опуская ладонь ему на плечо. Чувствует, как под тканью рубашки отчаянно бьётся его сердце. — Разве могу я считать предательством то, о чем давала клятву у алтаря? — тихо. Он вздыхает — тяжело, надрывно, будто из груди рвался страшный вопль, что он старался сдержать. — Я… я знаю, чего тебе стоило пойти на это, и… — голос предательски дрожал. Он сжал её запястье в ладони, словно признаваясь в самом страшном. — Они требовали этого от тебя силой, и я не хочу становиться монстром в твоих глазах. Не хочу, Маш… Она сдвинула бровки и вновь поджала губки, и сердце его пропустило удар. Даже сейчас, в такой страшный момент, она не позволяла себе ничего иного, кроме холодного спокойствия.Ошибаешься, Саша.
Спокойствие это — попытка уберечь тебя от стыда, что томится в сердце твоём. Гложет её мучительное горе, ибо не хотела она рушить мир твой и принуждать к такому, зная о неготовности твоей… Ты совсем ещё юн, Саша. Каким бы ни был взрослым — душа твоя юна. Юна и невинна, чистоты голубиной полная. Разве можно невинность сию топтать ныне? Сие ли не предательство? — Ты таким и не будешь, — вновь тянется к его щеке, позволяя ему расслабленно, будто бы сдаваясь, опереться на её ладонь. — Уже ли забыл слова мои? Она произнесла это легко, с придыханием. Будто бы сия фраза была ключом к его душе — ледяной крепости, держащей в темнице его сердце и мешающей ему… любить. — Не забыл, — тихо. — Пойми меня, Маш, я… — он вздохнул резко, полной грудью, словно нечто мешало причиняло боль, не позволяя говорить. — Я люблю тебя. Люблю и не могу позволить, чтобы… — Любишь? — прошептала. — Тогда сделай то, что должен, Саша. Подняла на него взгляд, и в блеске голубых омутов он увидел отражение… своё ли? Оно казалось ныне чужим — не великий правитель и могучая столица, но юнец, совсем ещё ребёнок, что страшился матери своей, когда та собиралась пороть его за проступок. Чего он боится? Чувств? Того, что причинит ей боль — не телесную, так душевную? Но уже ли поэтому она давала клятву у алтаря — не знала разве, на что идёт? Не в том ли убеждала его сейчас, стоя подле и едва не уговаривая? «Прекращай, Александр, пора взрослеть», — словно упрекал его чужой взгляд. Она опускает взгляд и медленно тянется руками к его рубашке. Осторожными движениями касается первой пуговицы — она тотчас поддаётся касаниям тонких пальчиков и покорно освобождает от оков петельку. Лёгкая ткань обнажает изгибы его шеи, позволяя взгляду скользнуть по острым ключицам. Он наблюдает за ней молча. Сил не хватает даже на то, чтобы сделать всё самому.Ну и вздор, неужели и здесь ей впору делать первый шаг?
Он все же легко касается её запястий, бережно сжимая и оглаживая пальцем светлую кожу. Кажется на мгновение, будто бы под прикосновениями остаётся на миг лёгкий след — крошечная частичка его тепла в её душе. Мария поднимает взгляд. — Позволь я… сам, — не просьба, требование. Она впервые… отступает. Слушается, покорно опуская руки и позволяя ему исполнять собственную волю. Впервые в жизни будто бы позволяет себе уступить, смиряя самое сокровенное — собственную гордость. Под его прикосновениями рубашка спадает с плеч, оседая лёгким шлейфом на пол. Следом — святыня, до коей прежде не позволял он даже помыслить, а не то, что коснуться… её ночнушка. Она оборачивается, поправляя волосы и становясь к нему спиной — жест, полный глубочайшего доверия и бесконечной верности, ибо ныне находится она в крайней уязвимости, обнажая все свои старые шрамы и раны, будь то борозда на теле или душе… Он бережно, будто бы боясь причинить боль, касается рукой кругленького плечика — хрупкого, точно оно вот-вот рассыплется под его прикосновениями. Когда-то на этих плечах восседал он крошечным малышом, озорливо болтая ножками, показывал пальчиком пухленьким в голубое небушко, стараясь показать маме самые красивые облачка, похожие не то на собачку, не то на кораблик или птичку… Те самые, на которых когда-то лежала непосильная ноша — собирательство и сохранение огромной державы в единой целостности, дабы передать её потом… Ему. Миг — и спальные одежды опадают на пол тихим шлейфом. Она оборачивается… И ловит на себе его взгляд. Восхищенный, полный очарованного любования. Словно не искалечена кожа светлыми рубцами, не зияют пятнами следы жутких ожогов, которые и по сей день мешают спать, противно изнывая и заставляя морщиться, стоит только лишним движением потревожить едва затянувшийся участок. — Чего ты? — тихо. — Ты… красивая, — едва слышно, всё с таким же восхищением. Спасибо ещё, что моргать не забывает — того глядишь, подумать можно было бы, будто статуя перед ней какая. Осторожно, будто бы боясь причинить боль, пальцем очерчивает кривую линию на коже. От плеча к ключицам, на шею и ниже — к груди. Замирает и на неё смотрит, словно разрешения выжидая. Целует хрупкое плечико, и ей от жеста такого будто легче становится — кажется, почти и не болит… — Брось ты, Саш, — поджимая губки и бровки сдвигая, уголками глаз морщится. — Что в них красивого? Это же шрамы, а не роспись в храме. Страх один да… отвращение. Он взгляд на неё удивленно-смятенный поднимает, отчего она теряется. — Никогда не говори так, — на тон ниже. — Это не отвращение, а живое свидетельство твоей… жертвенности. И безграничной храбрости. Мария замечает, как тяжело дается ему одно только упоминание той войны, и позволяет себе улыбнуться. — В тебе не может быть ничего отвратительного… и никогда не будет. — Как скажешь, — ласково. Взгляд всё же прочь отводит, всматриваясь в темный угол их покоев, где тени озорливым танцем плясали, гонимые пламенем свечей, на белоснежных простынях.Пора.
Нашли в себе силы лечь. Саша, едва справившись с первой волной ледяного ужаса, ныне оказался во власти второй, более сильной — стыда. Московская смерила недоверчивым взглядом простыни, и затем бросила брезгливое: — Надеюсь, они не станут глумиться и пелёнки Императору нести. Жар ударил в лицо, и он едва не лишился чувств от смущения. Обряд в самом деле постыдный — двор по сей день помнил тот срам, когда юную Фике, будущую матерь Отечества и Императрицу Великую, Екатерину Алексеевну, затащили в покои с медикусами, дабы те явили свет на тайну: невинна девица аль порочна… а затем простыни потащили к самой Елизавете Петровне, как немое свидетельство конца жизни девицы и начала жизни… Женщины. — Ежели так, то я стану глубочайшим разочарованием, — усмехнулась, пальцем проводя по ткани одеяла. А затем вдруг резко взор на него переводит, и у него холодок по спине бежит, будто бы одна из снежинок небесной лазури упала за шиворот. — Ты ведь достаточно умен, чтобы это понимать, Саша? Смотри, кабы не загрызли потом за то, что грешницу в жены взял. — Грешниками звать им угодно будет только себя, если посмеют в чести твоей сомневаться. Ого… Вот это в самом деле — мужское слово. Растешь, Сашенька, на глазах буквально! Опять замолчали. Лишь лёгкий треск свечей и странный шорох за дверьми нарушал безмолвное спокойствие. Значит, все-таки их подслушивают… а ей думалось, канцелярия тайная уж на покой ушла за ненадобностью. — Ну? — сложив руки на груди. — Чего застыл, будто ледышку проглотил? Непривычно Машеньку нагишом видеть? — усмехнулась с хитринкой, отчего в уголках глазок собрались крошечные морщинки. — А в саду да баньке-то, помнится, давеча любо было тебе за мною приглядывать. — Это вышло случайно! Я… не думал даже… Договорить не успел. Московская легонько приставила пальчик к его губам, заставив перевести на себя взгляд. — Поменьше говори, Саша. Или думаешь, коли переждешь, так и надобность уйдёт? Покачал головой — нет, мол, не думает… — Забудь, что я твоя Машенька, — тихо. — Знаю, тяжело… представляю, как больно. Но придётся, — она бережно огладила пальчиком его лицо. — Отныне перед тобой не матушка, что на груди грела, а жена, — особо выделив это слово. — Жена, которая с тобою и в огонь, и в воду, кто любит тебя совсем иной любовью, не схожей с материнской… И та, кто готова пройти это вместе с тобой. Которая хочет этого. Слышишь? Он кивнул, скрывая дрожь. Слышит… — Я готова, ангел мой, только… — закусила губу, мельком осматривая его с головой до ног. — Будь нежным, пожалуйста. Я, знаешь ли… маленькая. Его будто бы окатило ледяной водой с головы до ног. Румянец прилил к щекам.Боже, что же ты наделала, Маша? Он теперь точно с ума сойдёт, зачем же ты…
— Ну? — засмеялась тихо, будто бы дразня. — Чего опять застыл? Предлагаешь мне и этому тебя учить?! И утягивает его в свои объятия. Он хочет что-то сказать — видно, справедливо возмутиться из-за подобной дерзости. Где же это видано, так смущать и совершенно бесцеремонно неопытность его эдаким образом… высмеивать? Маша всегда была хитрее и расчетливее, в чем-то умнее и даже сильнее… Так вот в одном ей равных не сыскать — в умении находить твёрдую почву под ногами, когда вокруг всё рушится, стираясь в прах. Хочет, хочет он приструнить её, да она не позволяет, вовлекая в поцелуй, и этим заставляет его молчать. Они опускаются на белоснежные простыни. Шелест ткани смешивается с дыханием, стук сердец — единый, точно барабанная дробь, трепещет в такт лёгкому треску свечей в уголке покоев. Она легко вскрикивает, и он замирает на мгновение, будто бы боясь, что причиняет боль… — Что? — обеспокоено. — Больно? — Тш-ш-ш… — коснувшись пальцем его губ. Теперь это было не игрой — просьбой о тишине, о погружение. — Всё хорошо, Сашенька… не бойся. Я не фарфоровая. Я… твоя.Я — твоя…
Он замер, впитывая её красоту — новую, возрожденную, бесконечно дорогую… дыхание перехватило, рука не спеша потянулась, чтобы коснуться шрама у ключицы — легко, благоговейно, как реликвии. — Ты такая красивая… Только и хватило сил прошептать… и это было правдой, идущей из самых глубин души. Самая красивая. Самая любимая.Его.
Она вздрогнула под его прикосновением — не от боли, а от волны приятных чувств. Закрыла глаза… и улыбнулась. — Мы теперь… одно целое… Не боль — мгновение, исполненное иного чувства, благородного слияние тел и душ, миг, в котором ныне они — единое целое, и весь мир замирает вокруг, позволяя окунуться в нечто… неземное. Вкусить тот самый запретный плод, за что гнев Божий обрушился на Адама и Еву. Предаться невиданному прежде наслаждению, сокрытому от посторонних глаз… — Не представляешь, как долго я этого ждала… Она закусила губу, вцепившись в его волосы, когда поцелуи поползли вниз, к изгибу ключицы. Каждое прикосновение было вопросом, каждое движение её тела — ответом. Она видела всё — лёгкий шрам, след давней дуэли (она даже имени того негодяя, что дерзнул в её отсутствие нелестно о ней отозваться, не знала), царапины от декабрьской бойни на площади, родинку под левой ключицей, которую помнила с тех пор, как купала его… Обвила ножками его талию, ручками касаясь каштановых кудрей у самой шеи — не отпуская, принимая его целиком, доверяя без остатка. В небесных глазах, приоткрытых в полумраке, не было боли. Была глубокая, бездонная нежность и… тихое счастье. — Смотри на меня, — будто бы умоляя. Она властно усмехнулась и крепче обвила руками его шею, притягивая ближе, пока их лбы не соприкоснулись. Лазурный взгляд смотрел на него, не дрогнув. Догорели свечи. Стих рокот сверчков за окном. Лунный свет небрежно пробирался в покои, оседая лёгкой дымкой, будто бы боясь спугнуть лёгкое мгновение… и осторожно, точно озаряя святыни, касался чужой кожи. Она зажмурилась, её губы приоткрылись в беззвучном стоне блаженства и… освобождения. Он прижал лоб к её хрупкому плечику, затаив дыхание, чувствуя, как мир сузился до незримой точки их абсолютного единения. Маша открыла глаза. Затрепетало золото пышных ресничек, и сквозь лунную дымку он увидел её взгляд, полный немого обожания и безграничной, всеобъемлбщей нежности, которую желала она делить лишь с ним одним — ни следа былого укора и игривых колкостей. Розовинка румянца лёгким шлейфом коснулась лица, обрамляя щёчки. Пухленькие губки чувственно приоткрылись, и следом до него донесся тихий ласковый голос… — Я люблю тебя… Они лежали рядом, держась за руки. Вихрь чувств угас, открывая путь в новую — невиданную прежде жизнь… Спал и морок, застилавший сердце пеленой жгучего стыда и ядовитого смущения. Маша улыбалась, смотря в потолок. Кажется, впервые в жизни она сумела ощутить чувство, о коем мечтала все эти годы. Любовь — истинная, чистая и глубокая, исходящая из самого сердца. Оно столько раз билось о скалы бесстыдства, предательства и ядовитых козней, но сейчас… Сейчас внутри рождалось удивительное чувство — не только страсть, но обожание. Безмолвная покорность тому, кому вверяла свое сердце, душу и тело… и делала сие, не смея противиться. Впервые в жизни это было… искренним? Чувством чистым — пускай и выбитым из долга, но ставшее теперь собственным стремлением. Она не испытывала подобного раньше. Хотелось принадлежать лишь ему одному, делить и делиться любовью только с ним, полностью отдаваясь во власть бурлящего внутри урагана чувств без малейшего желания его унять…Что это с ней? Она не знает и не хочет знать.
Хочет только, чтобы оно никогда не заканчивалось… Саша не сводил с неё взгляда. Подумать только… Ныне она — не просто любовь всей его жизни, та, в ком видел он опору и материнскую заботу, кого считал когда-то подарившей ему жизнь. Но жена. Та, о которой он всегда мечтал, лежа на простынях покоев и мечтательно уставившись в потолок. Раскинув руки и качая головой, шептал выдуманные молитвы и прошения высшие силы смиловаться и дать ему возможность… любить. Не просто жена. Женщина, что теперь перед Богом связана с ним душою… и вскоре подарит ему наследника, став в его глазах величественнее любого героя из легенд, чей подвиг восхваляли былины — той, кто явит на свет новую жизнь и положит начало самым прекрасным дням в его жизни… Но пока есть только этот миг… миг, где они вдвоём, и лишь стук их сердец нарушает тишину, застывшую в безмолвии. — Ты быстро учишься, Сашенька, — тихо сказала она, смотря в полоток. — Для первого раза это было... Невероятно. — Я боялся, что переборщил, — тихо смутился он. Маша вмиг обернулась. — В самом деле? — хихикнула. — Ангел мой, ты меня пальцем не тронул, будто я — песчинка какая! А я, между прочим, — деловито ткнула ему в грудь. — Твоя жена. А между мужем и женой, знаешь ли, не только поцелуи да объятия, бывают, м-м-м? Романов обиженно вздохнул, закатив глаза в возмущении, и она тотчас залилась смехом, словно позабыв обо всем том бесстыдстве, что застыло в шелесте их простыней. Ох, Саша! Как в детстве, ей-Богу! Смущаешься и страшишься малого, будто сам не ведаешь истины, ибо не от простых объятий дети являются, а непорочное зачатие известно доныне лишь единожды, а потом ещё и дуешься, когда она тебе на сие указывает. Московская вздыхает с облегчением, переводя на него взгляд и улыбаясь, наконец, с теплотой и лаской — как прежде. — Не ворчи, я же не ругаюсь. И вообще... — ласково. — Польщена быть твоей первой женщиной, — промурчала. — Уж никогда бы не подумала… — Я тебе в верности клялся ещё в том саду, — перебивая. — Тебе ли теперь удивляться! — Да ты же князь мой прекрасный… Она игриво хихикнула, чем заставила россыпь озорных веснушек заплясать на щечках — румянец, не то радость, не то след приятных чувств, окрасил нежную кожу. Она приподнялась, оперевшись на одну ручку, и лёгким движением юркнула ближе, устраиваясь на чужом плече. Ладонь устроила у него на груди, осторожно поглаживая. — Я же наоборот радуюсь, ангел мой… а ты всё никак не поймёшь. Затем бережно, прикрыв глазки, коснулась губами его щеки, оставив теплый мокрый след на коже — на удивление, он даже не посмел утереть рукой, — золотые реснички коснулись его приятным шлейфом, заставив уголки губ дрогнуть от щекотки. — Видишь, каково оно? — улыбнулась. — А ты боялся. — Не боялся, — отвёл взгляд. — Это… стыд. — Стыд ли?! Мне казалось, тебе понравилось. Он обернулся и встретился с её озорным шаловливым взглядом, какого прежде никогда не имел чести видеть. В лазурном блеске горели ныне странные, незнакомые искорки — бережная смесь тепла, ласки и… Желания? — Или я не права? У него раскраснелись щеки. Права, да ещё как! Грехом было бы признать подобную ложь, будто бы в самом деле не по нраву пришлось ему сие… кхм, действо. Она представить не может, насколько красивой стала в тот момент… Каждый изгиб тела, каждый случайный стон, сошедший с чувственно открытых губ, каждое её касание, когда старалась она оставить свой след на его коже… И каждый миг, когда она горячо шептала его имя, стоил дороже тысячи самых славных его побед. — Права, Душа моя, — наконец, срывается с губ. — Выходит, я всё так же читаю мысли? — хихикнула. — Снова при дворе шептаться станут, будто я златовласая ведьма? Романов вдруг усмехнулся. Словно слова её ныне — вздор, словно почувствовал силу свою, и теперь в полной мере мог показывать нрав свой и характер, зная, что она обещание у алтаря дала. А коли надлежит им быть вместе в горе и радости, означает это ещё и надобность терпеть друг друга!Ну, Саша… ну, плющ балтийский!
— В самом деле? И о чем же смею я думать сейчас? Как мы заговорили! Да ты одним взглядом всю душонку свою отворяешь, дурень! Кто ж так намерения скрывает? Уже ль забыл, какие рожи корчишь, сидя пред столицами заморскими и как в душу им глядишь взглядом ледяным до того строго, что впору им портки от страху скинуть? А нынче смотришь глазками хитрыми — а в них все-все видно. Видно, как не хватило тебе кой-чего! — Я бы сказала, да только… — провела пальчиком по его коже, будто выводя собственную замудренную чувственную линию, вверх по ключице и к самой шее. — Ты сам давеча обмолвился, будто это стыд. — Стыд ли? — коварно улыбнулся. — А мне казалось, тебе понравилось. Ах, ты… словами её говаривать вздумал? Ну, держись, значит, да только сумеешь ли под страстью собственной устоять, ангелочек? Она не поглядит ныне сочувственно, не вспомнит себя твоею матушкой — жалеть не станет! — Нахал… — сощурилась. — С чувствами играешься? На шпильку, страстью ослепленный, наткнуться не боишься, герой? — Отчего же надлежит бояться мне шпильки, ежели брошена она будет тобой? Его слова пронзили, точно копье. Попал, зараза… в сердце самое попал, насмерть сразив. Обаяние, Саша — твой козырь, и всю жизнь она страшилась, будто бы когда ты вырастешь, дурные языки нашепчут тебе его совсем не в то русло его направлять… А ты, гляди-ка, вырос и избрал путь, о коем она и помыслить не могла.Переиграл ты её, Романов. И совсем тебе не стыдно.
Хотелось, как прежде, надуться, поджав обиженно губки, но что-то вскружило голову. Вновь сердце забилось чаще, заходясь в игривом трепете, полным обожания и нежного желания. — Маш… — вдруг послышалось обеспокоенно. — Да, соколик? Он закусил губу. Не хотелось, чтобы прозвище сие осрамлено оказалось подобной интимностью, однако… по-прежнему он его любил, и потому ласковое слово затмевало любое негодование. — Могу я спросить тебя о чем-то…— голос дрогнул. — Деликатном? Деликатном, говоришь? Давно ли дети стали деликатностью для Вас, Александр Петрович? Она легко усмехнулась. — Ты о наследнике, верно? Он замер. Значит, точно о нем… — И тебя, должно быть… — отвела взгляд ввысь. — Интересует, сумею ли я родить его после всего того… — вернула ему взор и улыбнулась. — Что пережила? — Да. Он ожидал любого ответа. «Конечно, Сашенька, не переживай…» или же более грубое «Сдурел совсем, такое спрашивать?», но никак не мог и вообразить, что получит в итоге… — Не тем интересуешься, ангелочек, — засмеялась тихо, и смех её бережно коснулся слуха. — Сомнения твои напрасны, и я бы на твоём месте подумала… об ином. Романов поднял бровь. — О чём же? Мария в ответ приблизилась так, чтобы коснуться носиком его носа, и улыбка вновь озарила её личико. Глазки лисьи прищурились, и он вновь увидел озорную ехидную пляску хитринки в их блеске. — Там, за дверьми… — она легко кивнула в сторону. — Стоит прислуга. Якобы, чтоб нас никто не тревожил. Да только мы оба знаем, зачем на самом деле они туда поставлены. Ещё как, знают. Подслушивать, чтобы потом весь двор знал, мол — было, ждите наследника через девять месяцев. — И в чем твой план? — усмехнулся. — Думаю, самое малое, что мы можем сделать… — закусила губу, бросив на супруга игривый взгляд. — Оказать им честь, чтобы сегодня они не спали. Саша сдвинул брови, губы его сами согнулись в недоброй улыбке, и он тихо, на тон ниже, прошептал: — Какая ты коварная… — Ты не представляешь, насколько! — Да-а-а? — Осмелишься проверить? — будто бы дразня. — Или снова засмущаешься так, что… Договорить не успела. Он резким движением приблизился непозволительно близко и повалил её обратно на простыни, заставив игривый смешок сорваться с её губ. Она, смеясь, охнула ему в губы, утягивая его в новый поцелуй — ныне лишенный былой постыдности и волны смущения. Её тихий хитрый смех ещё долго был слышен за дверью их покоев. Сегодня она, наконец, позволила себе поверить: её сердце — более не каменная крепость, но сад, где расцвело то, что годами пряталось в тени… А вскоре она и сама станет садом, где расти и теплиться станет новая жизнь — забьётся крохотное сердечко, истинный плод их любви, чистой и искренней, верной, чуткой… Она это будет потом. А сейчас — вновь шелест простыней и преисполненный в своём коварстве план. Кажется, спать сегодня прислуге явно не придётся!Она полна отваги, безумства, жизненного бунтарства. Неописуемая женщина, как самое изысканное коварство.
«На минном поле расцвели сады»
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!