Чёрный лебедь (1905)

13 февраля 2026, 18:31
Максим обожал ярмарки. Как-то раз мама рассказала, что по юности и детской шаловливости своей любила яблочки с прилавков подворовывать — наливные, сладкие, да с бочочками румяными. Надкусишь — сок так и брыжжет во все стороны, сладость тёплая течёт по подбородку и за самый воротничок убегает, а языка лёгкая кислинка касается, заставляя жмуриться и довольно промурчать блаженную тарабарщину. Конечно, воровать — плохо. Простое правило, одно из важнейших в длинном списке этикета, делающих из мальчуганов достойных граждан! Длинные витьеватые речи, сказанные в подобных фолиантах, интереса вызывали мало — ему бы с братьями веселиться да играть, босиком по опушке бегать, не думая ни о чем, кроме вкусных румяных пряничков с чашечкой ягодного чая, что ждать его будут по возвращении… Но мальчишка с детства знал: ученье — свет! А потому и родители, и няньки, силы да нервишки тратили, дабы вложить в головушку светлую все те жуткие буквы. Мало того, что звучат жутко, так ещё и выглядят, как закорючки! Чёрт разберёт, чего понаписали… Да, воровать очень плохо. Низко! Не достойно! Но мама, глядя на его хмурые светлые бровки, всегда тихонько смеялась. Легкая розовинка румянца касалась щёк, веснушки игриво плясали на светленькой коже. Её тёплая ручка опускалась на его головушку, пальчики легко поглаживали неугомонную макушку, поправляя выбившиеся из-под укладки золотистые прядки — легонько, почти невесомо, словно убаюкивая. — Вовсе это не воровство, свет мой, — с улыбкой говорила она. — Просто… Тактическая операция! Скажем… Небольшая тренировка внимательности для старичка-купца, чтобы впредь злые воришки ничего у него не умыкнули. М-м-м? Он верил. Каждому слову, каждой смешинке, что срывалась с её пухленьких губ. Небесные глазки светились таким искренним озорством, словно стояла перед ним игривая девчушка, годками едва старше его самого, да звала на очередную шалость. Обычно за эту самую игривость его… Хотели слегка приструнить. Платон молча качал головой, и это качание было самым страшным и жутким! Вот как тут поймёшь, злится он или просто смотрит, как злюка? Но братец не может быть злюкой — он добрый и хороший, всегда на плечах покатает, принесёт сладость… А иногда возьмёт с собою на настоящий парад. К настоящим солдатам! Мальчишка обожал наблюдать, как мужественно они чеканят шаг, как деловито вскидывают оружие, как блестящие штыки вздымаются вверх, готовые сразить любого неприятеля! Только вот толпу он не любил — шумно, душно… И страшновато. Огромные косматые фигуры возвышались над ним грозными тучами, а басистый голос напоминал рев разбуженного зимою медведя! Другие — добротные, с косами пышными, напоминали… Матрёшек! Тех самых, что у мамы в покоях на верхней полочке стоят — она ему пока не разрешает их брать, говоря, что он ещё маленький… Но обещает обязательно показать, когда мальчишка станет постарше (или даже подарить собственную коллекцию)! Барышни, хотя и выглядели добрыми, и пахло от них приятным шлейфом свежей выпечки, все же не шибким доверием пользовались… Быть может, не стоит выходить на улицу, сжимая в руках увесистые скалки? С Борей было немного веселее… И безопаснее, хи-хи. На парады ходить не заставлял, скопления толпы тоже старался обходить, предпочитая узкие потайные улочки, которые и в Москве, и в Петербурге, на удивление, знал прекрасно. — И как ты, братец, запоминаешь столько? — хлопал глазками Максим, глядя на братца. Боря в ответ деловито пожимал плечами… А затем хитро улыбался, переводя взгляд на младшего. — Само оно как-то приходит. Как будто… Что-то в голове щёлкает и говорит — туда иди, Борька! Там приключения ждут! Московский-младший раскрывал ротик в изумлении. Небесные глазки вмиг зажигались искорками искреннего восхищения. Ну надо же! Приключения сами зовут его, как будто хотят встретиться… Позволяя сыграть в эту интересную игру! Неужели такое бывает?! — Значит, у тебя в голове… — тыкал он пальчиком себе в макушку. — Настоящая карта?! Покажи! Покажи-покажи! Я никому не скажу, никому не покажу! Даже маме! Боря заливисто смеялся, обнимая сорванца и прижимая к себе. Мальчишка прыгал на месте, хлопая в ладошки и то и дело бегал кругами вокруг него, желая найти ту самую карту приключений — быть может, в ней даже сокровища есть?! — Покажи-и-и, Борька-а-а! — пищал он, оттягивая ткань чужой рубахи. Приходилось придумывать настоящую легенду. — Карта эта… От чужих глаз скрыта. Никто-никто её увидеть не может, и только владельцу своему она говорит, куда путь держать. — А как же… Как же тогда мне приключения искать? — тотчас надувая губки бантиком. — Твои приключения тебя всегда найдут, — щелкал его по носику Боря. — Только подрасти чуток… И своя карта появится. Ещё больше и интереснее, чем моя! Мою-то мы ведь почти исследовали! Каждый твердил ему про то, что надо подрасти, стать чуть старше… Но взрослеть — так долго и скучно! И никогда не знаешь, что ждёт тебя там, во взрослой жизни. Взрослые — они какие-то хмурые и часто грустят. А ещё почти не хотят играть. Как же так можно?!

Впрочем, в том, чтобы быть маленьким, несомненно крылись свои плюсы… И весьма вкусные!

Максимка гордо вышагивает по улочке, крепко держа за руку маму. Валеночки то и дело взмывают ввысь в очередном маршевом шажочке (ему очень хотелось повторить шаг, какой видел у солдат!), рассыпая вокруг россыпь блестящих снежинок. Белоснежных снежок забавно хрустит, и, стоит только обернуться — там, где они только прошли, остаются небольшие следы. Мама недавно научила его определять, кому принадлежит тот или иной след. Сама-то она все-все леса московские знает — частенько туда наведывалась, когда была годочками, как он сейчас. То по ягодки сходить, то трав вкусных насобирать да грибочков румяных… А то от кого и злобного укрыться! И пока бродила, так следы-то и выучила. И он теперь тоже знает! Маленький, с коготками, похожий на веточку — это птичка. Те, что как лапка — это кошечка… или собака, если побольше и поострее. А в лесу смотреть на следы — настоящее приключение. Вот, косолапый мишка угрюмо прошагал к берлоге, а вот и лисичка прошмыгнула в погоне за зайчишкой — даже его крохотные лапки оставили свой след, который тут же затерялся у ближайшего деревца. Видимо, убежал в норку, так и оставив рыжую хитрушу без ужина! Но сейчас дела куда интереснее. Они с мамой идут на ту самую ярмарку! Сегодня воскресенье, а значит — наконец-то привезли самые вкусные и свежие булочки, пряники и сладости! Ему уже виделся тот самый румяный пряничек — мягенький, тепленький, что аж через варежечку чувствуешь, — вот так кусаешь его… И млеешь в удовольствии, наслаждаясь вкусом и чувствуя горьковатый, но приятный медовый шлейф шафрана.

Ох-х… Аж слюнки текут, стоит представить!

Он и забыл совсем, как забавно со стороны выглядит. Личико — довольное, словно этот самый пряничек он скушал давно, глазки сощурены в лисьей хитринке, а губки изогнуты в блаженной улыбке. Тихонько сквозь скрип снежка слышатся сладкие причмокивания — мальчонка, казалось, уже чувствовал вкус любимой пряности. Миг — и что-то колючее, но очень мягенькое пощекотало румяную щёчку. Максимка толком не успел даже опомниться! Глазки, затуманенные витающим в фантазиях пряничком, открылись в лёгком, немного сонном недоумении. Неуверенно поднял взгляд…

Мама.

Она шла рядышком, все так же держа его за ручку, и ласково ему улыбалась. Снежинки застыли на пышных ресничках, золотые пряди выбились из-под капюшона губки и наливными локонами струились далеко вниз. Один — самый юркий и озорной, упал прямо ему на плечико! — Спишь уже, золотце? Словно по волшебству, мальчик зевает во весь ротик, хотя спать совершенно не хотелось. — У-у-ух ты… — тихонько. — Утомился, милый? Может, вернёмся к тетушке Катерине? Поспишь, мама за пряничком съездит… А проснёшься — он тут как тут, с молочком горячим, да ягодками. М-м-м? Какое заманчивое предложение… Мама всегда умела говорить нужные слова! Вот не хотел он кушать румяную кашку, так она целую историю придумала про самого папу. Он ведь такой большой, смелый… И очень-очень сильный! Мама говорила, что каждое утро папа кашу ел — времечко шло, он рос крепким и смышленым и быстро-быстро стал самым сильным! Мама ведь не стала бы обманывать… Ещё и папа так активно кивал, говорил, мол, так и было — ещё и ягодки обязательно в кашу клал, чтобы крепче стать. Значит, точно правда! Но вот сейчас спать совсем нельзя! Он так долго мечтал о поездке (целую неделю!!!), так хотел самостоятельно выбрать пряничек по душе… Ну уж нет. Нельзя! Прочь, сон! Скорее, вперёд — к пряничку! Нужно вызволить его из плена злобной печки! — Не-е-е! — покачал головой. — Не хочу спать! Совсем не хочу! — Совсем-совсем? — Совсем-совсем-совсем! Пряничек! Я сам… Сам выберу! Он там… Меня ждёт! Но мама почему-то не сдавалась. Улыбнулась с какой-то лисьей хитринкой, глазки сверкнули совсем детским озорством, словно она готовила очередную шалость, в которой ему суждено было стать именно тем, над кем она и свершится! — Уверен? Постелька дома мя-а-агкая, одеялко пуши-и-истенькое… Она протянула это так сладко, так пленительно… Он даже задумался на мгновение — быть может, в самом деле идея неплоха? Однако решимость выбрать самый румяный пряничек взяла верх над материнским умением усыплять бдительность (в прямом смысле!). Ну уж нет! Никаких снов! — Не-ет! — А тётушка сказочку прочтёт… Колобок-румяный бок, слышал такую? Борька ох, как обожал, когда мы с папой ему читали, м-м-м… Да что же это? Она… как будто не слышала его решимости! Так дела не пойдут. Нужно срочно заявить о себе, своих твёрдых намерениях! Он ведь уже не просто мальчишка, ему целых… целых… целых шесть! Да в таком возрасте уже в солдатики берут, между прочим, а она ему тут… Про Колобка! — Ну ма-а-а…!!! — хотел было вмешаться он и тут же замер. Неожиданно, словно по волшебству, вдруг наступила кромешная тьма.

Как так? Куда делась мама? Почему темно?!

Мысли пронзила догадка. Это мама! Вот та шалость, которой она добивалась. Ох, как же он так позволил ей схитрить… Ничего! Да это он просто поддался ей, да! Потому что мама — девочка. А девочки… Ну… В общем, им нужно иногда поддаваться. Так папа говорил! — Э-э-эй! — пропищал мальчишка и приподнял шапочку ручонками. Взору вновь открылся мир. Взгляд небесных глазок устремился на маму, бровки нахмурились, образуя забавную складочку на лбу, губки надулись в бантик. Весь вид его кричал: «Нечестно! Я тебе покажу!» Московская едва сдержала ласковый смех, дабы не спугнуть боевую уверенность сынишки. — Какой грозный! Ты что же у нас, Максимка, выходит, бурый мишутка?

Ах, так?! Ну держись, мама! Сейчас-то он покажет настоящую силушку — не зря ведь кашку каждое утро ест, с хлебушком теплым да ягодками.

— Р-р-р-рь! — зарычал, как настоящий медвежонок, и тотчас засеменил к маме. Снежок то и дело хрустел под ножками, пяточки отбивали снежинки, заставляя тех взмывать врассыпную. Маша расхохоталась, забавляясь уморительным зрелищем. Поймав сынишку в объятия, прижала к себе его полное детского бунтарства тельце. С губ сорвался игривый живой смех, и она зажмурилась, чувствуя настойчивые пихания маленьких ручонок на шубке у самого живота. Ох, и сорванец же растёт! Прав был Саша — весь в неё… Взглянула на сынишку. Аккуратно поправила ему шапочку, что под уверенными бойцовскими приёмами забавно съехала на бочок, едва не закрывая один глаз. — Ох, боюсь! Боюсь своего медвежонка! Максимка вдруг замер, бойко подняв голову. Шапочка снова съехала, но он поправил её уже самостоятельно. — Не медвежонок! — гордо расправив плечики. — Я лисёнок! Хитрый, быстрый и… и ловкий! Он попытался взмахнуть ручками, дабы, очевидно, эффектно изобразить ловкость, присущую хитрым лисам… Но шубка сковала движения, и вышло похоже на подбитого птенчика. Тогда он решил использовать второй план. Вытянув ручки в стороны, резко крутанулся вокруг себя, и с громким: «У-у-ух!», плюхнулся прямиком в объятия мамы. Почти получилось! Не совсем так, как хотелось… Но тоже очень эффектно! — Ой! — смеясь, взвизгнула Маша. — Куда это мой лисёнок убежал? В норку спрятался, проказник?! Мальчишка в ответ уткнулся носиком в мамину шубку, задорно хихикая. А глазки на неё поднял — искорки хитринки блестели в небесной лазури. От былой обиды на мамины уговоры вернуться домой, в Царское, не осталось и следа. Но внезапно что-то… Случилось! Одно движение — и мамины ручки уже во всю щекочут его! — Ой! Ой-ой! — взвизгнул он, стараясь спрятаться от невидимой напасти. Шик! — и её варежечка у него за ушком. Шик! — прямиком щекочет шейку. Шик! Шик! — Ма-а-а! Он не успевал опомниться — мама ловко щекотала его везде, где могла дотянуться, словно знала все-все слабые местечки. — Вот он, какой хитрец! Вот он, мой лисёнок! Мальчишка заливисто смеялся, отчаянно пытаясь сопротивляться. Болтал ножками, извивался, как ужонок, визжал и жмурился, из-за чего у самого звенело в ушках. Мама смеялась, то и дело целуя его в раскрасневшиеся от мороза и веселья щёчки. Пухленькие румяные губки оставляли влажные следы везде, где могли коснуться. Лобик, вымокший до нитки, розовенький носик, зажмуренный глазик, щёчки, и снова носик! Когда силы сопротивляться иссякли, мальчишка плюхнулся в объятия мамы, тяжело дыша и то и дело прижимая ручки к щечкам — они теперь походили на румяные яблочки, а от смеха вовсе болели. Бывает же такое! Мама обнимала тепло и ласково — как умела только она! Бережно поглаживала по спинке, успокаивая и помогая отдышаться после волны забавы. — Ох, и звонкий же ты, — прижимаясь легонько головой к его шапочке. — Как колокольчик! Маму с папой по утрам будит… Её губки снова коснулись светлого височка. Следом тёплая варежка поправила шапочку. Что-то совсем часто она стала спадать! Быть может, стоит наведаться в соседнюю лавку да прикупить поновее? — Ну что, лисёнок? Идём за пряничком? — тут же наигранно нахмурилась. — А то вон, как много детишек идут. Того глядишь, и разберут самые румяные! Толпа и правда подходила… Пускай и к соседнему прилавку. Но какая разница? А вдруг передумают и ринутся к его пряникам? Мальчишка раскрыл глазенки в недоумении. Смерил оценивающим взглядом толпу, оценил обстановку… Нахмурился. Ну уж нет. Нельзя просто так взять и позволить кому-то скушать его сладость! Выпрямившись в струнку, он ловко поднял одну ручонку вверх, как видел когда-то у Платона, и, сжав кулачок, громко заявил… — Впере-о-од! За пряничко-о-ом! И рванул с места под счастливый смех мамы. Кажется, сегодня ему точно достанется самый свежий, вкусный и румяный… За упорство! И вот, заветная лавка. За прилавком, как обычно, все та же милейшая женщина в ярко-красном платочке с вышивкой. Настоящий часовой, никогда не покидающий свой пост. Каждый раз, когда они приходили, она, едва завидев знакомые силуэты, тотчас начинала выбирать самые свежие и румяные из всех пряностей да сладостей, какие только были — Максимка сиял от счастья, и его улыбка заставляла сиять других.

Однако в этот раз что-то было явно не так.

Мария не могла объяснить самой себе, что именно её смущало, но… То самое — странное, глубинное чувство, похожее на беспричинную тревогу, не давало покоя. Словно в воздухе то и дело витало странное напряжение, готовое вот-вот вырваться на свободу мощным потоком, сбивая всех и всё на своём пути. Но откуда оно — это чувство? Кругом ведь… Все нормально?

Как казалось.

— День добрый, Дуняша, — с улыбкой поздоровалась она, принявшись рассматривать пряности. — Здравствуйте, матушка, — донеслось в ответ. — Как хозяйство нынче? Хороши прянички? Дуняша улыбнулась своей излюбленной улыбкой — совсем материнской, ласковой да нежной, — да только в глазах мелькнули странные искорки. Казалось, она чем-то огорчена. Расстроена? Или, быть может, даже зла? — Складно, матушка, складно… Только сегодня, вон, привезли. Бублички, пряники, пастилка — Коломенская, вкусная! Дома-то у меня все её обожают, едва до сюда доволокла… Её пышная фигура склонилась над прилавком. Платочек на голове забавно дрогнул, задев кончиком один из пряников. — Ох, Максимка, ну и богатырь вымахал! — с улыбкой покачала головой. — Не по дням, да по часам растешь, скоро уж выше матушки станешь, так ей и не угнаться за тобой! Московская тепло улыбнулась, коротко кивнув. Окинула быстрым взглядом сынишку — тот уже принялся изучать содержимое прилавка и присматривался к особо привлекательным пряникам. — Дети — они такие, — вздыхая. — Казалось, только вчера на руках носила, а уже — вон… — усмехнулась. — Пряники сам себе выбирает. И дуется, если не в пору! Дуняша тихо рассмеялась. — Знаю, матушка, знаю… Сама пятерых выходила. Сначала бьёшься с этими пеленками да распашонками, а потом — глядь! — а они взрослые и уж в жизнь свою шагают. И сиди-и-ишь потом, вспоминаешь, какими они были… Она глубоко вздохнула, в глазах блеснула тень слезинок. Казалось, будто и вправду мелькали перед ней картинки далёких счастливых дней. — Ну, чего ж мы не о том толкуем. Выбирай, Максимка, чего хочется. — Пряничек! — донеслось в ответ. — О-о-о… Тогда поглубже ищи, для тебя припрятала самые румяные! Мария молчала, не в силах согнать с лица улыбку. Картина, представшая перед глазами, казалась ей до приятных мурашек знакомой, словно дивный сон, что приходил этой ночью. И то — не пустые слова! Всего каких-то два века назад всё было точно так же. Площадь, прилавок, она рядом… И крохотный мальчик, старательно выбирающий себе лакомство. А его забавные «Бубик» и «Мама, ням!» по сей день вызывали тёплую улыбку. Ох, Саша… Интересно, как ты там? Ни весточки но тебя, ни письма. Не знает она, где ты, не ведает, о чем думаешь. А сердце девичье в тоске острой томится. Давно не видела она ласки твоей, не слышала слов нежных, которые лишь ей одной ты ныне посвящаешь… А ведь так хочется простого счастья женского — встретить и с порога в объятиях твоих утонуть, поцелуями черты родные покрывая, и не думать ни о чем ином, кроме вас двоих да вашего гнездышка, в коем топают озорливо крохотные ножки… С неделю назад он настоял, чтобы они уехали в Царское. За ними позднее последовал и императорский картеж — слухи были, что с миссией тайной, а о цели миссии доподлинно никому не известно. Ей было плевать на миссии, давно угас интерес к Дворцовым интригам и сплетням при дворе, где особо одарённые злые языки по сей день её ведьмой златовласой кличут. Иное волновало — он выглядел взволнованным, хотя и старался держаться холодным и отстранённым. Видеть эту самую отстраненность было неприятно, обидно и больно — где же оно видано, что жене не разрешается рядом с мужем находиться и о делах, его гложущих, справляться? Но тайны своей Романов не выдал, её вместе с детьми увёз в Царское Село, а сам остался в Зимнем, где видеть семью не желал… До особого распоряжения. Это самое «особое распоряжение» одновременно злило и настораживало. Она терпеть не могла неопределенность и не переносила недосказанность — в конце концов, можно было постараться и изложить суть так, как есть во всей её красе, ибо горькая правда лучше сладкой лжи, что по итогу обернётся настоящим предательством. Но Саша — упрямец, каких поискать. И ежели решил молчать, то тайну свою ни за что не выдаст. Вспомнилось лицо Дуняши. Её взгляд, полный странной тоски и грусти, которую она заметила прежде, чем та натянула на лицо улыбку.

Слишком хорошо людей читаешь, Маша. Оно тебе и в боль, и в пользу. Нынче, гляди, второе выигрывает.

— Дуняша, позволь полюбопытствовать, — тихо. — Показалось мне, будто тебя что-то гложет. Прости напрасные сомнения, если окажусь не права… Она не договорила. Слов не нашлось. А может, договаривать не стала, потому что вслед послышался тихий вздох — словно чья-то тайна вырвалась из-под завесы. — Чего уж прощать-то, коли правы, матушка… — с грустью. — Беда у нас в столице нынче, оттого люд честной поникший и ходит. Сердце пропустило удар. Московская крепче сжала ручку сынишки, из-за чего тот недоверчиво покосился на неё. — Какая беда? — А Вы разве не знаете? Повела головой. Не знает. И очень узнать желает, ибо там — в этой самой столице, между прочим, прямо сейчас находится её любимый муж! И если эта беда и есть та самая причина, по которой он угнал их всех в Царское — она прямо сейчас явится к нему в Зимний и устроит отменную взбучку, дабы больше в его прекрасную головушку не приходило впредь мыслей о том, что с нею таким вопиющим образом обходиться можно! Дуняша огляделась, словно боялась быть услышанной, а затем склонилась ближе, подзывая рукой. Мария наклонилась следом. — Сказывают, бунт в Петербурге намечается. Уж всех подробностей знать мне не положено, а только вот, чего скажу: поговаривают, мол, рабочие неловольствуют, обещали к самому Зимнему идти, с Царя ответ держать, — она отстранилась и тяжко вздохнула, головой качая. По щеке скатилась одинокая слезинка. — Там и Игорюша мой непутевый. Говорила ему: «Не ходи ты, голова да два уха, останься дома! Что они, без тебя не разберутся?»… Так он мне, матушка, знаете, чего ответить удумал? Что это они идут справедливость вершить! Ох, горе мне, не могу… Вот так помру от тревоги за него, он же и не узнает! Ох… Маша так и замерла, не дослушав до конца. Минуточку. Это что же оно, выходит…

Бунт? В Петербурге? Под самым носом у Романова?!

Нет. Нет-нет-нет! Это точно чья-то шутка — злая, грязная и жестокая, недостойная даже близко зваться подобной. Кто устроил забастовку? Кто зачинщик? Почему людей не слушают? Зачем уехал Император, зная, что происходит в столице? И знал ли он, или ему предпочли не докладывать, ибо побоялись, что реакцией он пойдёт в покойного батюшку? Ох, был бы жив Александр Александрович… Уж он бы им такую взбучку устроил, такую забастовку провел — во век бы забыть не посмели, а чиновнички такой отпечаток на пятой точке получили, что даже пискнуть в сторону чужую впредь бы не думали. Ни по части рабочих, ни в сторону люда простого! Она не знает, чего в ней сейчас больше — переживаний за матерей, которые явно сейчас места себе не находят, не зная, что с их детьми и где те ходят, или же нечеловеческой ярости на всех тех, кто довёл рабочих до того состояния, что в головы им взбрело правосудие вершить самостоятельно. А если погромы начнутся? Если жертвы будут? Кто матерям сыновей вернёт? Детям — отцов? Женам — мужей?! — И что, Дуняша… — голос сорвался, она кашлянула, прочищая горло. — Что говорят о бастующих? Известны их… Планы? Женщина головой покачала, поправляя шубку. Руки спрятала в муфточку, голос дрожал, словно она совсем продрогла. — Отовсюду идут, матушка. У ворот Нарвских видели — разогнали. На Васильевском тоже, стояли-стояли, да потом погнали их взашей. Ещё много, где были, но из последнего, вот… — тяжело вздохнула. — Сказывают, к Зимнему идут. — К Зимнему?! — вырвалось резче и громче, нежели планировалось. На неё обернулись все. Максим, услышав знакомое слово, всегда означающее поездку к папе, начал жевать пряник интенсивнее. — Так и есть, матушка. К Зимнему… К Зимнему, черт возьми! Они идут прямо туда, навстречу всей царской гвардии, даже не представляя, что их может там ожидать. А если государю доложат, что в столице мятеж? Если приказ поступит огонь открывать? Последний раз в истории по людям стреляли, когда кучка юных революционеров на площадь вышла, и то без жертв среди случайных зевак не обошлось а здесь… Здесь — рабочие и толпы женщин и детей, их родственников, которые обязательно придут с ними. Кто-то ради поддержки, кто-то — просто поглазеть.

Ужас. Кошмар. КАТАСТРОФА!

И что делать? Куда бежать? Брать вещи, детей и первым же поездом мчаться в столицу? Нет, глупая, даже не смей. Не смей брать с собой детей. В Петербурге без пяти минут восстание, а ты хочешь их под беды рученьки потом до госпиталя тащить? Нет уж. Дети остаются здесь. Сама поедешь — и обстановку разведаешь, и мужа увидишь, и… Минуточку. Постойте-ка.

САША!!!

А с тобой что? Ты в Зимнем дворце? Ты что же, выходит, обо всем знаешь? Это — твоё «особое распоряжение», которого им нужно ждать, чтобы получить разрешении видеться с тобой? Значит ли это, что ты разгоняешь толпу?!

О, нет…

Нужно срочно туда. Поездом, повозкой, босиком сломя голову — как угодно, но она должна быть там сию же минуту! — Ма-а-а, — слышится рядом голосок сынишки. — Мы едем к папе? Едем, да? Московская опускает взгляд. Нужно срочно придумать что-нибудь — как угодно, но заставить мозг выдать любую легенду, в которую способен будет поверить ребёнок. Закусила губу. Придётся врать. Как бы она ни ненавидела это. — Светик мой, послушай… — опустилась на корточки рядом с ним. Мальчишка крепче сжал в ручках пряник. — Мы обязательно поедем к папе. Обещаю тебе. Ты, я, Боря с Платошей… Но немного позже. Сейчас… — Что сейчас? — склоняя голову на бочок. — Сейчас мама должна поехать туда одна. Нам с папой нужно… Кое о чём поговорить. Как взрослые. — О чём? Ох, как не вовремя. Это детское любопытство, которому она всегда умилялась и на которое так радостно улыбалась, сейчас вообще не к месту и только мешает! Она уже собиралась выдумывать очередную ложь, как вдруг раздался спасительный голос. — Брось ты, Максимка! Чего тебе эти взрослые? — хмыкнула Дуняша. — Разговоры у них сложные, сами иной раз не разберут, чего говорят. А уж как скучно… Я, чай, когда в возрасте твоём была, никак не могла с матушкой да батюшкой ужиться, всё к сестрицам уходила со скуки. Так что слушай матушку, пусти ты её одну… А она тебе, может, — подмигнула Маше. — И привезёт чего. Московская медленно обернулась и сложила руки в благодарственном месте. Весь вид её кричал: «Спасибо, спасла!» Мальчик нахмурился. Повернулся к маме. Смерил её недоверчивым взглядом. — Правда скучно? — Очень! — с наигранной деловитостью кивнула Маша. — Будем… Новые корабли смотреть и на палубы забираться. Знаешь, как там укачивает? У-у-ух… Вот стоишь, не двигаешься, а тебя вот так, из сторонки в другую! Легонько взяла его за плечики и стала качать из стороны в сторону. — В одну! — качнула. — И в другую… — и снова. — В одну… В другу-у-ую! Максимка быстро понял, что дела плохи, и поспешил из «объятий» материнских скорее выбраться. Он ещё даже на корабль не забрался, а его уже укачало. — Не люблю корабли! — надувая губки. — Вот, видишь? Поэтому оставайся-ка ты дома, светик мой. Тетушка тебе сказку почитает, а завтра к утру мы, глядишь, с папой уже и вдвоём вернёмся… — А что ты мне привезёшь? Маша замерла. Черт дёрнул Дуняшу разговор завести о каком-то таинственном гостинце, который она сыну привезти должна, точно взяточница какая. — А что ты хочешь? Мальчик задумался. Светлые бровки сдвинулись к самой переносице, образовав забавную морщинку. Воображение рисовало самые разные и красочные варианты — от вкусной булочки до настоящей сабельки, какую он видел у Платона пару дней назад, когда был очередной парад, и тот шагал в первых рядах. Впрочем, идея возникла довольно быстро. Интересная, справедливая… И вполне желанная! — Братика хочу! — подпрыгнул от радости. — Братика-братика! Он будет со мной играть, а я ему сказки рассказывать! Московская изогнула губы, явно изображая одновременно и крайнюю форму озадаченности, и неловкость положения, в котором ныне оказалась. Толпа вокруг стихла, пристально глядя на мать и мальчишку, с детским остервенением требующего от неё братика — сомнений в том, что он явно не имеет ни малейшего понятия о том, откуда эти братики берутся, не было ни у кого. Глубокий вдох. Секунда, другая — выдох. Собраться с мыслями и дать ответ, который устроит ребёнка. Это всего лишь детская фантазия. Ничего реального в ней нет. — Хорошо, солнышко, будет тебе и братик, и сестричка… — Не-е! Я братика хочу! — Значит, только братик, — заверила. — А теперь, видишь во-о-он ту лошадку и дядюшку рядом с ней? Максим повернул голову. Неподалёку от них стоял высокий косматый извозчик — имя у него сложное, ему и не выговорить, но дядюшкой он был хорошим, постоянно их с братьями катал. Хорошим он был не столько из-за этого… Просто только с ним его в карете не укачивало! — Подойди к нему и скажи, что мама попросила тебя вместе с братцами отвезти домой, в Царское. А спросит, почему мамы нет, так и скажешь: «Уехала по делам к папе»… Хорошо? Мальчишка кивнул. Личико расплылось в улыбке. — Только про братика — ни слова, — шёпотом. — Это наш с тобой маленький секрет. Договорились? Будешь хранить секрет? — Буду! Наш секрет! Замечательно. Одной проблемой меньше… Ох, она ведь не сказала этого вслух?! — Вот и славно, — легонько коснулась губами его височка. — Беги, дорогой. Веди себя хорошо и слушайся тетушку Катерину… Она не договорила. Не успела. Сынишка вдруг крепко обнял её, сжав в ручонках так сильно, что у неё перехватило дыхание. Он не слишком-то любил нежности, но сейчас… Как будто что-то невидимое вдруг толкнуло его ну подобный шажок. — Обещай, что скоро вернёшься! — пропищал он, поднимая глазки. Губки сложились в грустный бантик, объятия сжались со всех детских силенок так, что покраснели щечки. — Я буду скуча-а-ать… — Ох, золотце моё! Ну что ты… — выдохнула она, прижимая сынишку к себе. После таких нежностей уже и не хотелось никуда ехать… Ну уж нет. Здесь дело касается не только её прихоти, но и, возможно, нескольких сотен чужих жизней. Невинных жизней. — Конечно, мама скоро, — ласково покачивая его в объятиях. — Я тоже буду скучать, мой мальчик… Очень-очень! Видишь, какое у мамы серьёзное дело? Его обязательно нужно сделать. Но я обещаю, как только мы с папой закончим, то тут же, мигом вернёмся к тебе! — легко отстранилась. — Хорошо? Договорились? — Хорошо, — с ласковой улыбкой. — И не забудьте моего братика! — Не забудем, милый. Беги скорее. Мальчонка послушно упрыгал навстречу извозчику, оставив маму наедине с мыслями, десятками чужих глаз… И неоплаченным пряничком, который он уже успел слопать более, чем наполовину. Метнула взгляд на Дуняшу. Та смотрела с какой-то странной лаской, больше подходящей на сочувствие. Словно знала — разговор предстоит не из лёгких. — Прости, Дуняша. Заболтала тебя, ещё и это… — закрыв глаза, шумно выдохнула. Проморгавшись, потянулась в карман шубки за деньгами. — Сколько я там должна…? — Бросьте, матушка, — махнула рукой. — Счастье детское деньгами не купишь. — Ты чего говоришь?! У народа денег нет, неужели думаешь, я тебя без гроша оставлю? — Пущай, говорю, матушка. Вы лучше в столицу поезжайте. Чай, дельце-то серьёзное, поторопиться лучше… Мария устало потерла переносицу. Эти слова, сказанные сыну ради того, чтоб он поверил в её пустую легенду о таинственных кораблях, сочиненную только ради того, чтоб они с братьями остались в Царском… — Нет-нет, ты не подумай. Это я так сказала. Он ещё ребёнок, так что… — вздохнула. — Все равно бы не понял, о чем речь. — Я вовсе и не об обещании. Разговор у Вас в столице намечается. Так пущай — поезжайте. Быть может, Игорюшу моего встретите… — вздохнула горько и головой покачала. — Так передадите ему, непутевому, что скучают без него да дома ждут… Ох. Авось, и передумает глупости творить. Московская молча кивнула и ушла искать извозчика. Разговор в самом деле намечался серьёзный. Спросить хотелось многое, и хотелось сильно, а получить ответы — ещё сильнее. Но куда большее стремление вызывало желание увидеть его. Увидеть, посмотреть в глаза, обнять… И остановить, если потребуется. А потребуется, как почему-то думалось, обязательно.

* * *

Костя с самого детства знал, что его старший братец, ежели можно так выразиться… Не от мира сего. В его голове, полной светлых мыслей (впрочем, на счет этого его уже начали терзать смутные сомнения), иногда пряталось то, чего в здравом уме никому не пришло бы в голову не то, что вслух произносить, но и на бумаге воплощать в жизнь. А ему не то, что пришло на ум — он теперь подобные вещи собственным долгом считал, говоря, что вершит правосудие во имя блага России и её процветания. Романов младший искренне верил, что брат не сошел с ума, и рассудок его в порядке. А даже если что-то и было не совсем так, дело легко могли исправить пара подзатыльников или пинков — на особо тяжёлый случай в кабинете стоял весьма увесистый канделябр, которым, помнится, еще Александр Данилыч по макушке от государя получал за расхитительство казны. Сейчас надежда таяла, уступая место необходимости тренировать хватку на случай, если все же придется цепляться за ножку того самого канделябра и хорошенько замахиваться для благословения чужой головы. Тяжелые шаги отбивают звонкий гул по холодному паркету. Перед глазами — заветная дверь. Еще несколько мгновений, и…

«Вот, государь, наши главные нужды, с которыми мы пришли к тебе… Повели и поклянись исполнить их, и ты сделаешь Россию и счастливой и славной, а имя твоё запечатлеешь в сердцах наших и наших потомков на вечные времена. А не повелишь, не отзовёшься на нашу мольбу, — мы умрём здесь, на этой площади, перед твоим дворцом. Нам некуда больше идти и незачем. У нас только два пути: или к свободе и счастью, или в могилу… Пусть наша жизнь будет жертвой для исстрадавшейся России. Нам не жаль этой жертвы, мы охотно приносим её!»

Александр держит в руках донесение — мольбу, взывающую к покаянию, шибко смахивающую на челобитную. Чем дольше вчитывался, тем сильнее разгорался в груди огонь ненависти. Ком отвращения и брезгливости подступал к горлу, но на лице не дрогнул ни единый мускул. Как они смеют говорить о свободе? Те, кто поднял руку на самого Императора, даровавшего им то, о чем иные могли только мечтать. Такова была их благодарность? Хвалебная ода освободителю от гнета дворянского, о коем по сей день легенды слагают и переплеты шьют? Безумцы. Невежды. Неблагодарные, безмозглые идиоты, которые могут продать собственную душу за очередную глупую идею, в коей не уверены сами, но за которую пойдут в огонь, подвергая гибели невинных. Безбожники, возомнившие себя вершителями судеб — забыли годы Смуты, когда на коленях пред царём ползали, умоляя бремя власти принять, готовые на что угодно, только бы остановить реки крови, льющиеся из каждого уголка израненной страны. Тогда они целовали ему перста. Молились за здравие и жизнь государеву, прося Господа о прощении грехов и помощи России. А теперь готовы растерзать на месте, обвиняя во всех бедах и не ведая, что их собственные прогнившие души истекают ядом лжи и слепой ненависти. А разум, затуманенный ложными убеждениями о торжестве революции, за коей следует всеобщая свобода, ведет их на смерть за зря. Невесомым касанием пальцы сжимают краешек донесения. Пламя свечи касается уголка, и по пергаменту медленно расползается чёрная опалина, поглощающая пропитанные ядом символы. Покои наполняются запахом воска, в воздухе потрескивает зажженный фитилёк. Романов стоит, не шелохнувшись. В отражении серебряных глаз огоньки пламени пляшут, подобно дьявольским кострам из историй о погромах в деле Салемских ведьм [1]. Если бы можно было навести такой порядок во всей Империи — одним лёгким взмахом избавиться от всех неугодных, тех, кто сеет семена зла и отравляет чистые сердца, позволяя скверне черным куполом окутать Россию и вырвать топор войны… Он не сразу замечает торопливый тяжёлый шаг за дверью. Лишь гулкий скрип заставляет отмереть, возвращая в реальность — темную, гнетущую… Кажется, будто в воздухе в самом деле запахло войной.

Или одеколоном Кости?

Романов младший не терпел бесшумного появления, а потому ворвался в покои с грохотом, достойным полуденного залпа орудия на Петропавловской крепости. — Какого чёрта происходит, Саша?! Что ты творишь?! Как мило. Ни «доброго дня», ни «здравствуй, дорогой братец». Как же это в его духе. — Ты вряд ли поймешь, — не отводя взгляда от пламени, захватившего половину пергамента. Бережно, словно рассматривая драгоценную реликвию, повернул горящий сверток, наслаждаясь видом. — Можешь называть это… Очищением. Или выжиганием. Смотря, что из этого больше придётся тебе по душе. — Выжигание?! — взорвался он. — Ты что, лекарем себя возомнил, от фурункулов решил избавляться?! Александр на это лишь улыбнулся какой-то странной, совсем не доброй улыбкой, похожей на саркастичную ухмылку. — Может быть. В конце концов, Россия больна, и с каждым днем, из разных её уголков тысячи микробов заражают её всё сильнее. Он обернулся. И в этом взгляде, полном ледяной, обжигающей своей жестокостью ненависти, Романов не узнал своего брата. Возможно, он всё ещё был жив и прятался — глубоко, в самых дальних закоулках разума, охваченного дьявольскими путами, но сейчас… Он был нужен ему. Нужен им всем. Прямо сейчас, в эту самую минуту — чтобы открыл глаза, посмотрел вокруг и остановил напрасное кровопролитие. Его брат смог бы это сделать. Смог бы, если б не был слеп. Его голос выводит из пучины мыслей. — Разве это не болезнь? Константин сжал кулаки до хруста. Костяшки пальцев побелели, ногти вонзились в ладонь до острой боли. Хотелось ли ему ответить? О-о, безусловно! Он многое хотел бы ему сказать в эту минуту. Бросить ловкое словцо, которое он ещё не скоро способен был бы забыть. А лучше подойти совсем близко, схватить за груди, прижать к стене и крикнуть так, чтобы в ушах звенело: «Опомнись! Опомнись, приди в себя и очнись, наконец! Посмотри, что наделал, ты, ослепленный собственным величием идиот! Думаешь, тебе всё можно? Думаешь, можешь лить кровь виноватых и оболганных напрасно? Думаешь, народ простит тебе эту кровь и забудет бесчинства, совершенные во имя того, чего нельзя воплотить в жизнь?!» Хотелось закричать. Пустить в ход кулаки. Но что-то внутри удерживало в здравом уме. Казалось, большей злобы он не испытывал никогда прежде. — Россия не больна, Саша. Болен ты. — В самом деле? — с улыбкой. — Ты так считаешь? — Я это знаю! — сорвался он наконец. — Ты не видишь того, что происходит на самом деле. Ты ослеплен напрасными ожиданиями и ложной верой в то, что способен удержать в своих руках экипаж, что с огромной скоростью мчится с крутой скалы! Он не знал, как ещё донести эту простую, но сейчас — слишком тяжелую истину, которую брат вряд ли согласится принять. Для начала, он должен был услышать её. — Ты не отец, Саша, — сорвалось с его губ. — И никогда им не был. Никто из нас. Ни ты, ни я. Он попал точно в цель. Взгляд Романова старшего дрогнул, в серебре глаз блеснула искорка обиды. Отец… Эта тема всегда была для него болезненной. Саша с детства мечтал быть похожим на него — сильным, уверенным, могучим правителем, коего будут уважать свои и бояться чужие, и ни единое орудие не посмеет выстрелить в сторону России без его ведома на то. Но он ошибался. Он был другим — более ранимым и чутким, в его сердце не было места жестокости и ледяному гневу. Всё это он пытался воспитать в себе, как когда-то пытался и сам государь. У него не вышло, и признать этого он не может, отчего и злится. — Откуда такая уверенность? — ядовитым шёпотом спросил он. — В отличие от некоторых, я всё ещё достаточно хорошо вижу. В особенности — тебя, — холодно. — Значит, ты ошибаешься. Костя сжал зубы. Губы тронула кривая ухмылка. — О-о-о, нет, дорогой братец. Я слишком долго знаю тебя, и потому не могу просто так ошибаться. Он сделал шаг ближе. Тяжёлый гул разнесся по покоям. — Отец был сильным и чёрствым, где-то жестоким, в этом нельзя обмануться. Но у него было то, чего нет у тебя — твёрдость характера, — выпрямился во весь рост. — Ты другой, Саша. Твоё дело — воевать не мечом, а пером. Защищать тех, кто в этом нуждается, а не калечить без вины виноватых. Ты ослеплен! Своей гордыней, мнимым величием и безумной одержимостью мыслями о справедливости, которая давно мертва! Ты не видишь очевидного! Александр его уже почти не слышал — ровно как и не желал слушать. Что толку от этих слов, ежели они пусты? Пусты точно так же, как скупые, лживые фразы на сгоревшем пергаменте, пеплом осевшим на его ладонях. Костя далек от двора и государственных дел. Ему невдомёк, что делается прямиком под носом, у самого царского трона. Как расшатывают власть, пытаясь сорвать корону, тянутся ручищами, погрязшими в грязном тщеславии и желании забрать всё себе, не взирая на нравственность и не вспоминая о неимущих. Разве это не болезнь? Разве можно терпеть такое? Разве они заслуживают жалости?

Нет. Только наказания.

— Опомнись, Саша. Опомнись и очнись, наконец! Если тебе не жаль их — пожалей тех, кому ты дорог! Романов усмехнулся. Слышать подобные речи от брата, который по обычаю ничего, кроме вестей о морском деле и ехидных колкостей прежде не говорил, было странно и… до приятного удивительно. — Сантименты? — вздёрнув бровь. — Не думал, что доживу до этого момента и застану лично. Александр выпрямился, отряхнув ладони. Стёртый в порошок пепел легкой дымкой осел на блестящий паркет. От молящих речей осталось лишь это — пыль и слабый запах горящей бумаги. Жалкое зрелище. Сложил руки за спиной, медленно обернувшись. Сделал несколько шагов в сторону просторного окна и остановился у массивного подоконника. Костя нахмурил брови, внимательно следя за каждым движением брата. Что он задумал? На лице Александра дрогнула мимолетная улыбка — смесь презрения, обиды и чего-то, смутно похожего на… Жалость? — Жаль, что у меня нет на них времени. Как и жаль так быстро прощаться. — Что ты задумал? — хмуро. Он усмехнулся в ответ. — А говоришь, что хорошо меня видишь… — бросая взгляд на брата. — Ничего, что могло бы заставить тебя усомниться в моих намерениях, которые по-прежнему несут исключительно благую цель, когда касаются тебя. А теперь… — многозначительно кивнул в сторону двери. Улыбка не сходила с его лица. — Будь добр, оставь меня. Иначе я вынужден буду позвать стражу. — Я с тобой ещё не закончил, — попытался возразить. — Зато я с тобой — да, — сделав несколько шагов к нему, оказавшись лицом к лицу. Взгляд его вмиг приобрел ледяной блеск, и на мгновение показалось, будто в них зажегся недобрый огонь. — Уходи, Костя. Если не хочешь, чтобы твоей жене и детям пришлось лить слезы. Сердце сжалось от леденящего ужаса, опаленного жгучей яростью. Да как он смеет?! Как только язык повернулся?! Он был готов стерпеть всё, что угодно. Наглость, гордыню, бесконечное витание в собственных мечтах, коим не суждено сбыться. Но посягательства на самое святое, что у него есть… — Ты не посмеешь, — прошипел он сквозь зубы. — Только тронь их пальцем, и я… — Тогда уходи, — холодно. — Сию же минуту. Костя сжал челюсти. В уши ударил противный хруст, перед глазами заплясали мелкие черные точки. Весь жар отхлынул от лица, а затем тотчас вернулся и залил щеки немой яростью. Была бы его воля — не дрогнула бы рука. И тогда не то, что канделябр… Целый стол в него бы полетел. И не поглядел бы, что брат родной. — И не забудь закрыть за собой дверь, — бросил напоследок, вновь отходя к окну. Костя останавливается у самой двери, чувствуя дрожь в сжатых до побелевших костяшек кулаках. Перед тем, как уйти, бросает на брата взгляд через плечо, и сквозь зубы шепчет едва слышно: — Пошёл ты.

* * *

Дорога выдалась мучительной. Как нельзя кстати именно сегодня все пути на столицу замело, будто бы не желая даже мысли допускать о её возможном прибытии. Город было не узнать. Полупустые разгромленные прилавки с выбитыми стеклами, кое-где до сих пор лежали завернутые в ткань увесистые камни или кирпичи с соседних заводов — кто-то уже даже не пытался скрыть следы соденянного, желая лишь получить причетаемое. Россыпь осколков на снегу. Свинцовое небо, затянутое невиданными прежде зимой тучами. Казалось, ещё немного, и разразится буря — снежный буран поглотит собою всё, куда сумеет дотянуться, и крики людей сольются в единую зловещую симфонию, знаменуемую концом мирной жизни. Чёрный лебедь укроет крылом небосвод, и более земля не увидит солнца… Жуть какая. И зачем она только об этом подумала? Верно сделала, что детей решилась в Царском оставить — кто знает, чем её визит закончится. И вообще, состоится ли. Саша ведь, как бы там ни было, к себе пускать вряд ли кого сейчас захочет. Сидит, поди, в Зимнем, да на площадь поглядывает, взглядом надменным людские силуэты ловя и в каждом пытаясь предателей отыскать. Совсем он плох последние дни. Не слышит, не слушает — да и, видать, не шибко хочет. Будто семья — пустое место. Карета дрогнула, подпрыгнув на кочке, и Московская едва успела ухватиться за небольшой выступ у самого окошка. Звонко брякнула сбруя, заглушив лязгом емкое словцо, сорвавшееся с губ — она ударилась макушкой прямиком в верхнюю подложку этой старой рухляди.

Кто только его в извозчики взял?! Уже ли всё нынче только по замолвленным словечкам делается?

— А нельзя ли поаккуратнее, любезный?! — возмущённо отозвалась она. Треснула кулачком по потолку для пущей убедительности своего недовольства. — Не дровишки везёшь! Или настолько устал по ухабам кататься, что отличать разучился, а?! — Виноват, барышня, — послышалось следом. — Не серчай уж напрасно, дороги нынче дрянные, ежели только вплавь пробираться али вовсе из дому не выходить. Сама видишь. — Сама видишь, — скривив личико в гримасе, шепотком передразнила она. — Понаберут невесть кого в извозчики, так и весь народ побьют, и никакого бунта не надо… Ох, и не сообразила ведь даже с собой книжку какую взять или газетку. Вот так нервишки кто пощекочет, так ей бы и отвлечься на пару часиков в дороге — или, если совсем уж тяжко, хорошенько обидчику по макушке треснуть, чтоб неповадно было! А тут, в пустой кибитке, чего делать? Сидеть только, в окошко смотреть да гадать, грязь ли в стекло въелась так, что срослась, или в самом деле глаза подводят. Ручки на груди обиженно сложила и демонстративно повернулась к окну, будто извозчик имел честь видеть её немую ярость и, непременно вину свою осознав, извинения приносить примется. Губки бантиком сложила, бровки светлые к самой переносице сдвинулись. Вот так и живёшь: в благом расположении духа просыпаешься и день свой строишь, а потом как попадется эдакий сударь — пиши пропало, и настроение схоронишь, и всё под откос пойдет. Карета прокатилась ещё с десяток минут, и затем остановилась, замерев на месте. Московская удивлённо к окну придвинулась. Глазки небесные сощурились в щелочки, пытаясь округу разглядеть — неужто уже приехали? Быть того не может! — Аничков мост, дальше не проедем, — послышался монотонный голос. Он говорил так, будто в самом деле везёт не важную даму, а сухие дровишки. — А нельзя ли поближе? — задирая голову, страдальчески протянула она. — До Зимнего отсюда переть и переть! — Дальше всех гоняют, барышня. В столице нынче неспокойно, так что придётся Вам самим до самого Зимнего, — он как-то странно фыркнул. — Заодно ножки разомнете после дороги долгой. Чай, сидели много… Терпи, Мария, не реагируй на бесстыдника. Мало ли, чему он там в своей далекой дыре учился — видно же, что с людьми приличными общаться не умеет, особенно с женщинами высокого сословия. Уже ли нервы свои драгоценные тратить на него? Да Боженька, упаси. — Сдались тебе мои ноженьки, — прошипела себе под нос, яростно пытаясь собрать подол пышного платьица и полы шубки. Не хватало ещё подарок батюшкин в грязи изгваздать. — Моим ноженькам весь двор завидует, уже ли думаешь, что побоюсь как следует двинуть тебе, куда следует? Тьфу… Она выползла из кареты, звонко хлопнув дверцой. Поджав губки, демонстративно прошла прямо у самых лошадиных морд, смахивая снежинки с пушистой шубки. Деньжат нахалу не оставила — пущай подумает над своим поведением, гад, и научится сначала обращению с дамами! — А плату, барышня?! — ожидаемо донеслось следом. — По земле Божьей ходишь — вот и радуйся! Считай, милость! Дядька опешил, раскрыв рот и молча наблюдая за отдаляющейся фигуркой. Мысли мешались, на языке вертелось: «Ну, баба!», а с губ сорвалось только возмущение причитание, по звучанию походящее на неуверенный стон подбитого оленя. Так-то, поделом, зараза. Уж будет знать, как на душую женскую гнев навлекать! А у неё нынче иное дело — пора было к Зимнему путь держать… Да пытаться мужу любимому головушку прочистить. А то глядишь, и родных узнавать перестанет, всё мерещиться будут рожи злые, которые только и способны, что козни строить да сплетни ядовитые пускать — довольно! И так двор ни дня дыхнуть свободно не может, ибо интриги эти уж как колючий плющ вокруг самого Дворца вьются. Тьфу! Делать что-то надо. Скорее делать, да чем быстрее, тем же оно и лучше для них самих и люда простого.

Ох, где же ты там, Саша?

* * *

Ламская ожидала, что разговор между братьями может быть весьма тяжким. И потому ещё за несколько дней «до» готовилась ко всем возможным реакциям мужа. Вариант номер раз, наиболее ожидаемый: Костя вернется в ярости, возможно даже с подбитым глазом. Будет сыпать проклятиями, утверждая, что брат его совсем из ума выжил и не понимает ничего, кроме «языка силы». Вариант номер два: он выйдет спокойный, как удав, и скажет, что уже начал вести подкоп к самым покоям Зимнего, чтобы однажды ночью тайно выкрасть брата, пока тот спит, и наутро хорошенько окунуть в Неву, чтобы остудить его пыл и лишить возможности когда-либо ещё подобными мыслями, коими сейчас страдает, помышлять. Третий вариант был возможен только в том случае, если посреди дня с неба пойдет розовый снег, а на горе под самым солнцем свистнет рак, разодетый в разноцветный тулуп. Его она ожидала меньше всего, а потому совершенно к нему не готовилась. Как оказалось, зря. Дверь распахнулась, и на улицу вышел Романов младший. Ни следов яростной битвы, ни гримасы гнева, ни темной мысли в глазах. Обычный, как казалось на первый взгляд, Костя, каким представал пред ней в любой из дней, что они проводили вместе. Но кое-что насторожило её. Эта странная тень на его лице. Холодная, темная — будто пелена, завеса, внезапно обрушившаяся из ниоткуда. Это было слишком странно, даже чересчур. Он ведь шел туда совсем другим! Что должно было произойти? Неужто совсем дела плохи? — Ну, что, свет мой? Чего стоишь, нос повесил, будто кораблик любимый под башмак купца заплыл? Она пыталась шутить. Нелепо, неуместно — но обычно именно так и получалось вывести его из состояния хмурого медвежонка и сделать похожим хотя бы на недовольного похлёбкой кота. — Как всё прошло? Вместо ответа он поднял на неё глаза, и этот взгляд заставил замереть даже такую обладательницу крепкого нрава и любительницу пощекотать нервишки, как она. По коже побежали мурашки, спины коснулся холодок. — Романов, — попыталась придать голосу ледяную серьёзность. — Если ты надумал играть в молчанку, то спешу разочаровать твою гениальную башку и сообщить, что ты выбрал не того человека, с кем это пройдёт. А ну, немедленно говори! Топнула ножкой для пущей убедительности. Костя даже не дрогнул. — Лена. — О-о-о-о-о… — глубоко вздохнув. — Какое чудо! За годы брака ты выучил моё имя! А теперь, будь таким умничкой, изволь сказать, в чём… — Вам надо уезжать. Чем быстрее — тем лучше. Ламская застыла, распахнув глаза. Губки дрогнули. Она раскрыла рот, затем закрыла. Нахмурилась, пытаясь вникнуть в суть происходящего. Куда ей надо уезжать? Она же только приехала! — Чего? — Ничего, — хмуро. — Собирай Стёпу с Ариной [2], берите всё необходимое и уезжайте. Здесь сейчас будет для вас слишком опасно. — Ещё чего не хватало! Никуда я не… — Поедешь! — перебил он, хватая её за плечи. — Поедете в Москву, сейчас это единственное безопасное место… Там и поживете, пока всё не утихнет. Думаю, Маша сестре и племянникам не станет отказывать. — Так, ну-ка прекрати! — разозлилась, столкнув его руки со своих плеч. Шумно выдохнув, упёрлась руками в бока. — Угомонись и объясни нормально, с чего вдруг такая паника! Тебе Сашка что, пообещал все пряники в округе на ядра пушечные пустить, чтоб меня из своего Питера выжить? — Он обещал поднять руку на вас, если я окажусь неугодным. Мне этого достаточно. Слова застряли в горле. Сердце замерло в груди, затем с гулким треском ухнуло куда-то вниз и вновь забилось, подобно раненой птице в клетке. Саша? Поднять руку? На них? Нет. Это явно какая-то ошибка или очередная дурацкая шутка двоих братьев. Явно за разговором выпили стопку-другую, а Саше многого вообще не нужно — двух рюмок достаточно, чтоб околесицу нести начал… Вот и разыгрывают её теперь на пару, как в детстве. Только вот не похож Костя был на человека, который шутит. Что же это получается? Нет. Она поверить не может. Какая-то маленькая кудрявая пташка, которая перед ней в тряпицах вместо порток бегала, что-то пискнула в сторону её самой и детей? Да не на ту напал! Она сейчас как ножку поднимет, туфельку снимет, замахнется да как врежет хорошенько-то по макушке, чтоб по самым мозгам вибрация пошла! Совсем из ума выжил?! Или мать в детстве не научила со старшими разговор вести? Кстати про это. Маша знает? Впрочем, ей было не до этого. В груди уже закипала ярость.

Только не её дети.

— Чего-о-о?! Да что эта чума болотная себе позволяет?! — взвыла Ламская. — А ну, пусти-ка меня! Забыл, видать, каковы розги-то на вкус! Так я ему сейчас напомню — так напомню, что месяц у меня сидеть не сможет! — Тихо. — Сам ты «тихо»! С-щас я ему так двину, что… — ТИХО! Его голос разрезал воздух и отозвался болью в ушах, зазвенев у самых висков. Вот уж раскричался. Она его никогда таким не видела. Ну… Разве что когда он на матросов кричал, когда они ушат краски на палубу пролили. Ей их даже жалко тогда стало. И уши пришлось закрывать — она таких слов слышать не слышала, даже перекрестилась на всякий случай. — Ты слышала, что я сказал? — не унимался он. — Слышала. — Сегодня же едешь в Царское за детьми. Собираетесь и бегом в Москву — чтоб пятки сверкали. Ясно? С Машей поговоришь, она тебя пустит. — Чтоб с ней поговорить, никуда и ехать не придется. — Почему? — не понял он. — Потому что она сама в Царском.

* * *

Увидев вдалеке два знакомых силуэта, Московская прибавила шаг. Пышная шубка сковывала движения, из-за чего грозная победная поступь более напоминала гусиный побег от злобной крестьянки. Ножки в тёплых валеночках разъезжались, едва умудряясь поймать сквозь ледяные заросли участок, припорошенный снегом. Щёчки пылали, обожженные морозцем, носик покраснел от усердия удерживать равновесие в этом снежном буреломе. Золотые кудри выбились из-под шапки и отчаянно метались по всей шубке, подпрыгивая от каждого движения. И вот, последний рывок! Широкий шажок, размах — и… — У-у-ух! Ручка взмыла вверх в тщетной попытке поймать равновесие, и она засеменила ножками поближе к сестре, лелея надежду, что хотя бы она её поймает. Давние (и не очень) словечки про не самые ровные изгибы её рук и ног отходили на второй план. Еще бы — тут беда настоящая назревает! — Ой-ой-ой, Ленка, лови! Падаю! И рухнула прямиком в сестринские объятия. Помолчала, стараясь перевести дух. Вот уж верно говорят — вся жизнь перед глазами пролетела. А к ней, судя по всему, ещё и жизнь прошлая мельком заглянула, иначе уж больно краски яркие плясали. — Это не зима, а сущее проклятие, — выругалась она сквозь зубы. — Чёрт бы её побрал. Шумно выдохнула. Опираясь на чужие руки, осторожно выпрямилась. Стряхнула с шубки снежок, прилипший из-за поднятого ею снежного шторма во время грациозного полёта, достойного рукописей. Посмотрела на родные лица. — Как хорошо, что я вас встретила. Этот, — кивнула в сторону дворца. — Тот, что мужем моим себя кличет. Во дворце? Молчание. Вместо ответа Маша узрела немые, но крайне многозначительные переглядки. Чего это они так себя ведут? Знают что-то? А если знают, то почему ей не говорят? Обидеть боятся? Расстроить? Она их опередит и расстроит сама: с ней в такие игры играть не стоит.

Либо, как говорится, играйте честно, либо не играйте вообще!

— Чего молчите? Языки проглотили? — хмуро сдвинув бровки. Бросила взгляд на Костю. — А с тобой чего? Выглядишь, будто кораблик любимый под башмак купца заплыл. Вновь молчание. Только Романов младший многозначительно вздохнул и заметно помрачнел. Лена отвела взгляд, смотря на мужа с немым сочувствием. — Да вы чего, издеваетесь?! — подбоченилась, зло топнув ножкой. — В чём дело-то? Что он там, до беспамятства напился и бомбардировку подушками устраивает? Или опять говорит бессмыслицу, от которой уши вянут? — Сказал кое-что, — поджала губы Ламская. О! Ну, наконец-то! Говорить научились, в кои-то веки. Она всегда верила, что сестричка её — девочка умная, и никогда не подведет. — Ну? — И тебе это вряд ли понравится. — Ну-у-у?! Маша смотрела на неё таким взглядом, словно самостоятельно могла окунуться в её мысли и прочесть не только услышанное от Кости, но и все её ехидные мыслишки — например, давеча она вспоминала, как Машенька в детстве со всей грацией с берёзоньки прямиком в стог сена шлепнулась, да то того красиво, что только ножки в лаптях и торчали. Ох, и хохоту было… Она потом целый вечер от неё убегала. Маша догнала и репея ей в волосы накидала… Хорошо, что не жуков. Бр-р-р… — Саша малость… — ручкой сделала жест, явно означающий проблемы с головушкой. — Того. Слишком много мыслей, а намерений ещё больше. Только ни то, ни другое, он так и не понял, куда направлять. — Он собрался избавляться от всех неугодных, — холодно добавил Костя. — В том числе от неё, — кивнул в сторону жены. — И детей. Если я буду слишком много говорить. Московская распахнула глаза. Мысли мешались в голове гремучей смесью. Это что же получается… Её Саша — маленький, добрейший крошечка, всерьёз собрался проливать кровь невинный? Тех, кого клялся защищать, стоя перед иконами и целуя крест? Быть того не может. Ты же защитник, Саша! Воплощение блага людского и хранитель душ каждого живущего на святой земле России — это ведь твои слова! Минуточку…

Ты собрался проливать кровь?! Ты собрался поднять руку на её сестру и племянников?!

Она сама — мать. Мать твоих детей. И как мать она не позволит тебе даже взгляда дурного бросить в сторону тех, кто слабее тебя и ждет твоей защиты. Тех, кто любит и верит каждому твоему слову.

Ты не посмеешь этого сделать. Только не пока она жива.

— Ах, ты… — помолчала, выбирая самое безобидное слово, хотя в голове крутилось множество разных ассоциаций. — Гаденыш… Снова обернулась на сестру. — Никто никуда не поедет. Сейчас я с ним поговорю… Как следует. И, расстёгивая на ходу пышную шубку, спешно направилась к дверям дворца. — Смотри, не переусердствуй, — послышалось следом. — Мужей нынче искать тяжеловато. — Постараюсь, — не оборачиваясь.

* * *

«С портретом царя перед собой шли рабочие массы Петербурга к царю. Во главе одного из многочисленных потоков шёл священник Гапон. Он поднял крест перед собой — словно вёл этих людей в землю обетованную. За ним следовала верующая паства», — писал современник. Первые ряды шли плотной массой, взявшись за руки, с обнажёнными головами и с пением «Спаси, Господи, люди Твоя». Сзади несли транспарант с надписью «Солдаты! Не стреляйте в народ!»

Александр стоит у огромного окна, выходящего на площадь. За окнами, затянутыми морозным узором — нарастающий тревожный рокот. Десятки тысяч людей шли ко дворцу. Шли с иконами, с царскими портретами, с надеждой, что Государь их услышит. И с отчаянием, которое уже начало переливаться через край. Он не чувствовал сочувствия. Не чувствовал ярости, что одолевала его этим утром. Вместо этого в сердце поселилось иное, куда более тревожное чувство.

Безразличие.

Что будет с этими людьми? Ему всё равно. Он делает то, что должен. Войска приведены в боевую готовность, и стоит малейшей угрозе трону показать нос — прольется кровь, и рука его не дрогнет. Как не дрогнула у тех, кто осмелился поднять руку на самого Императора и лишить жизни того, кому обязаны свободой. Маша неслась по коридорам Зимнего. Распахнутая шубка дрожала в такт твердому шагу её кажущейся хрупкой фигурки. Ручки сжались в кулаки, подбородок гордо поднят. Сердце громко бьётся в груди, но вместо страха в нём — ледяная решимость. И вот, заветная дверь. Сейчас она подойдёт, ударит хорошенько и увидит, наконец, того, ради кого проделала весь этот путь. Хотелось простого — посмотреть его в глаза. Найти ответ на тот вопрос, что так мучает её последние несколько часов: «За что?» Но пускать её просто так никто явно не собирался. — Дальше нельзя, сударыня, — отозвался усатый офицер, преградив ей путь. — Его Величество велел не пускать гостей. Ежели у Вас назначено, то… — Я его жена, — холодно. — А жены не нуждаются в приглашениях. И решительно двинулась к двери. — Не велено! — настойчиво. — Не смей повышать на меня тон, несчастный, — бросая на него ледяной взгляд. — Или на службе тяжко, так решил девиц криками брать?! — Уйди, женщина, а не то хуже будет. И потянул к ней свои руки. Грязные, мерзкие, отвратительные грубые руки. Это что ещё такое?! Её — ту, что ещё задатки всей его династии в зародыше на окраине деревеньки видела, — и не велено пускать?! В гробу она видала и его, и дурацкий приказ, который Саша в бреду и явно не от большого ума ему исполнять поручил. — А ну, убери от меня свои руки! — зарычала она, ловко уворачиваясь. — Если смерти захотелось, так милости просим, добровольцем на фронт! Там хоть шанс будет выжить, ибо после встречи со мной, доведённой до ярости, ещё никто не выживал! И с силой хлопнула его кулаком прямиком в нос. — Я сказала… ПУСТИ МЕНЯ! С громким гулом бедолага ударился затылком о мраморную стену. Медленно сполз на пол с застывшим на лице комичным выражением — смесью немого удивления и горечи от осознания близкой встречи с праотцами. Зато преграды на её пути больше нет. Довольная собой, Маша скидывает шубку. Поправляет волосы, закидывая юркие прядки за плечико. Распрямившись, гордо выгибает спинку и, наконец, открывает дверь. Романов слышал звуки, доносящиеся из зала. Помогать, а уж тем более мешать жене не стал — ей вполне хватит характера и силы духа уладить возникшие на пути «неприятности» самостоятельно. Да и злить её лишний раз не хотелось. Всё-таки она была права — после встречи с нею, доведённой до ярости, мало кто оставался цел. Дверь распахнулась. На пороге, тяжело дыша, стояла Маша. Ледяной взгляд небесных глаз вонзился в его силуэт, и он спиной чувствовал невероятное давление. — Здравствуй, Душа моя, — тихо. Махнул рукой в сторону стола. — Проходи. Я ждал тебя. Московская глубоко вздыхает, пытаясь отдышаться. Не закрывая за собой дверь, проходит вглубь его просторных покоев. Останавливается у массивного стола с пачкой документов — очевидно, донесениями о последних событиях, о которых ей поведала Дуняша ещё в Царском Селе. Складывает ручки на груди. Губки складываются в обиженный бантик. — Не хочешь объяснить, что происходит? Он словно не слышит вопроса. — В чём дело? — Рабочие просят услышать их. Они уже у стен дворца. Она произносит это со всей строгостью, точно мать, отчитывающая дитя за провинность. Светлые бровки хмуро сдвигаются в недовольстве. Романов внимательно слушает каждое её слово. На лице медленно расползается ухмылка, походящая на совсем не свойственный ему оскал. — Превосходно. — Ты собираешься с этим что-то делать? Казалось, он только этого и ждал. Разворачивается, встречаясь с ней глазами. В его взгляде — блестящее гранитное серебро, обжигающее, жгучее, раскаленное. Он полон безумия и стремления наказать каждого, кто осмелился выйти на улицу и перейти эту хрупкую черту дозволенного. — Ход моих мыслей прост, дорогая. Он делает шаг навстречу к ней. — Скажи мне: что заслужили Адам и Ева, посмев ослушаться Божьей воли и вкусить запретный плод? Ещё шаг. Его лицо искажается мрачнотой. — Что заслужили они, посмевшие обрести независимость от Бога? Решившие, что в праве нести бремя… выбора? Надеющиеся, что кара Божья обойдёт их стороной… Московская стоит, не шелохнувшись, даже когда он оказывается слишком близко — в глазах его видит она собственное отражение. Сердце мечется в груди, колотится, бьётся о рёбра, точно волны о скалы. Просторные покои ныне кажутся ей пугающе тесными. Но ни единый мускул не дрогнул на её лице. Он останавливается в одном шаге от неё. На лице — всё та же улыбка. В глазах — безумный блеск грядущей бойни. — Бог не прощает непослушания. Изгоняет их из Рая… Вглядывается прямо ей в глаза. От блеска серебряного перехватывает дыхание, он глядит в самую душу. Холод пробегает по спине, противно мерзнут облаченные в белоснежные перчаточки руки. — Бог отправляет их в Ад. — Ты не имеешь права, — её голос звучит твердо и холодно. — Государя нет в столице, и ты не в праве отдавать приказания без его ведома. — Ошибаешься, — спокойно. — Столица — Петербург, Петербург — город, а город… — он вдруг зачем-то тянется к сабле, покоящейся в его ножнах. — Это я. И только мне подвластно всё происходящее. — Опомнись! Её голос, обычно такой звонкий, сейчас сорвался на властный тон, требующий немедленного подчинения. Она стояла, точно каменная стена — последний рубеж между безумием и здравым смыслом. Между жаждой крови и невинными жертвами. — Послушай меня! Хоть раз в жизни послушай не как Столица, а как человек! Он не отстранился, но его взгляд оставался непробиваемым. — Вот, как? — его голос звучал глухо, отчужденно. — Забавно слышать это от тебя. Не ты ли говорила мне давать обещания, как подобает столице? Не ты ли пела оды о долге? Так вот, у меня теперь есть долг. И на долге моём лежит защита государства. От смуты. От бунта. — Это не бунт! — вскрикнула она. — Это — народ! Твой народ! Он идет не с оружием! Он идет с верой! С детьми, Саша! С детьми! Ты слышишь?! — отчаянно махнула рукой в сторону окна, откуда доносился нарастающий гул. — Они верят, что ты их услышишь! Что ты их защитишь! А ты… ты готов встретить их штыками?! — Они нарушают порядок! — резко парировал он, его рука сжалась в кулак. — Толпа, вышедшая на улицу — это неуправляемая стихия! Она сметет всё на своем пути, если ей не показать силу! Я не могу допустить беспорядков у стен собственного дворца. Московская засмеялась. Смех вышел горьким, истеричным — ей казалось, будто бы он издевается. — Силу?! Какую? Силу против безоружных? Против тех, кто поет молитвы? Ошибаешься, — усмехнулась. — Это не сила, Саша. Это — слабость. Слабость власти, которая боится собственного народа и знает только один язык — язык насилия. Она сделала шаг к нему, её лицо было искажено болью. — Ты утопишь страну в крови. Не подавишь бунт, а создашь его. Ты посеешь такую ненависть, такую боль, что её не смоешь ещё сотни лет. Ты создашь пропасть между троном и Россией, в которую рухнет всё. Всё, что тебе дорого, Саша! — Это ты ошибаешься, — отрезал он. — Мятеж нужно гасить в зародыше. Жестко. Чтобы другим неповадно было. Это закон власти. Так было всегда. Не ты ли это говорила? Маша почувствовала, как у неё сжалось сердце. Ком подкатил к горлу. Ручки сжались в кулаки, вцепившись в ткань платьица. Как у него повернулся язык… — Не смей перевирать мои слова, Романов. — Ложь? Ты уверена? — с горькой усмешкой. — А кто твердил мне о Боге? О том, что судьбу, уготованную им, ещё никому не удавалось изменить? Это ведь были твои слова! Ты сказала это, когда не стало Александра Николаевича! — Потому что тогда ты ничего не мог сделать! — рявкнула она, властно смотря ему прямо в глаза. — Это было стечение обстоятельств, которые нельзя было ни предугадать, ни уничтожить на корню! А здесь — совсем иное! — Иное? Что же, например?! — ЛЮДИ, САША! — оглушительно крикнув. — Мужчины, женщины и дети, которых ты клялся защищать ценой собственной жизни! Которых называл бесценными, говоря, что жив не будет тот, кто покусится на их волю… А теперь что?! Они для тебя теперь никто?! — Они — подданные! — грянул он. — И долг подданных — повиноваться, а не идти толпой на своего Государя! Я приказал не допускать их к дворцу. И если они не разойдутся… их разгонят. Силой. Он повернулся к ней спиной, уставившись в окно, в сторону нарастающего гула. Его фигура в мундире снова стала непробиваемой, каменной. Решение было принято. — Я готов показать, что такое настоящая сила, и что значит гневаться, когда твоих слов не слышат. Маша ахнула, словно получила удар. — Ты не посмеешь… — В самом деле? — развернулся к ней. — Посмотрим… Резкий скрежет металла разрезает воздух. Перед самым лицом оказывается ледяная сабля. В блеске её она замечает отражение вьющегося золота пышных своих локонов. Сквозь тишину слышится бешеный стук сходящего с ума от ужаса сердца. — Красиво, не правда ли? — любуясь, неспешно покачивает оружие. — Такой чистый, ясный блеск… Мне будет очень жаль окроплять его едкими каплями лживой крови, — осмотрел жену с головы до ног. — Если будешь вести себя спокойно и не станешь препятствовать, наш разговор закончится на… мирной ноте. Но если посмеешь мешать… Холодный металл касается мраморной кожи её щеки. Она даже не дрогнула. — Поднимешь на меня руку — и можешь забыть, что у тебя есть жена и дети. Она произносит это без капли сочувствия. Саша становится тенью самого себя. Ей впервые стало страшно находиться рядом, и она с ужасом осознает, что боится. Боится так, как не боялась, пожалуй, никогда прежде. Но не за себя… А за своих детей. Никому и никогда она не позволит тронуть их и пальцем, бросить лживого, ядовитого взгляда — бросится, точно разъярённая медведица, вонзая клыки в самую глотку и не ведая пощады, ибо тот, кто причинил боль её детёнышам, уже не достоин жить. — Опусти саблю, Романов, — холодно. Он перевел на неё взгляд. Что-то в ледяном блеске серебра дрогнуло. Нечто, похожее на… Смятение? — Живо. Опускает оружие, точно покорный слуга. Металл со звонким скрежетом отправляется назад в ножны. — А теперь слушай внимательно, — сделала шаг навстречу. — Если ты не хочешь услышать меня, как жену, то услышь, как мать. Когда кровь этих твоих «подданных» ляжет на гранит, её запах будет преследовать тебя вечно. Ты добьёшься своего, и твои дети будут бояться родного отца, просыпаясь ночами в кошмарах и слезах. Твои родные отвернутся от тебя, не в силах вынести твою жестокость. И если хоть один волос упадёт с головы тех, кто любит тебя… — она сделала паузу, и в тишине кабинета её слова прозвучали, как приговор. — Не удивляйся, что я буду рядом с ними, а не с тобой. Ибо тот, кого я полюбила, клялся защищать, а не убивать. С этими словами Московская развернулась и вышла из кабинета. Тяжело, но всё так же уверенно и твердо, как и входила во дворец. Романов не обернулся ей вслед. Лишь обернулся, встав у окна и сжав кулаки до побелевших костяшек. Взгляд устремился в серую зимнюю мглу, откуда уже доносились первые сухие щелчки выстрелов. Они звучали, как треск ломающейся истории. Как треск самой России. А где-то там, на улицах, уже начиналась паника, крики, и первая алая кровь расплывалась на белом снегу. Кровь, которую он предпочел миру. Кровь, которая навсегда легла между ним и его Машей. И между ним и его народом.

Черный лебедь накрыл небо над Россией своим темным крылом.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!