Глава 3. Радио

19 февраля 2026, 21:55
      От дурости своей подопечной Аякс готов лезть на стену, готов в своей неуравновешенности написать чистосердечное признание и размозжить ей голову о батарею. То, что он держится и до сих пор не высказал ей за все ее причуды, ничем иным, кроме как чудом Божьим, не обзовешь. Легче перечислить все то, с чем она справляется, хоть худо-бедно, чем перелопатить все то, что не выходило — язык сломается, свернется в трубочку и заплетется, лишив дара речи. Настолько непригодных вояк Аякс давно не встречал, потому сейчас тяжело вздыхает и трет лицо, сокрушаясь в неведении, как выбираться из трясины, куда его загоняет Люмин. И загадка, отчего же такая идиотка приглянулась к рукам его коллег, что подобрали ее, а не бросили сдыхать, так и остается нерешенной — тайна за семью печатями, бермудский Треугольник, шифры шумеров, вторжение инопланетян, и в эти сюжеты Рен-ТВ она вписывается, как влитая, будто для парадокса ее имени все годы берегут местечко в мракобесной сетке вещания. Люмин вечно сует нос, куда не нужно, и велика вероятность, что его там ей и отрубили бы, но за свою отставку Аякс готов бороться честно и сколько потребуется, без заискиваний и скандалов, раз предложили бескровный метод. Только вот кровь пускают ему. Регулярно. Каждый день. И с таким удовольствием ее испивают, что в ненамеренность ее проклов уже не верится.       Какая же Фатуи все-таки шарашкина контора — ума не приложить, сколько сил вбухано в то, чтобы этот карточный домик просто не рассыпался в пепел от малейшего дуновения, сколько клей-момента вылито на все структуры, раз без него одного, не то туза, не то валета, все разрушится с концами, и без вреда результату уравнение не поменять. Люмин колотит руками грушу, слушая инструктора, пока у Аякса стопа то и дело стучит по полу, словно в такт какому-то качовому треку из чартов в наушниках, а в итоге ударялась о грязный, пыльнющий линолеум в комнате ожидания, пока внутри закипает дикое раздражение — диатез у ребенка, переевшего мандаринок, который вот-вот расцветет в отек Квинке. Разочарование, как и любое важное осознание, как и похмелье, подкрадывается настолько несвоевременно и одновременно ожидаемо, как прогулка в криминальном районе в дорогих вещах — оно очевидно, но по-прежнему болезненно. Ну не вытянет он на своем и без того больном горбу какую-то юродивую.       Она неуверенно бьет кулаками по черной коже, инструктор не держит ни коим образом свой инвентарь — ей бы с места сдвинуть, а цепь даже не колышется, вбитая колом в потолок. Аякс с очарованием вспоминает свои первые тренировки, безусловные успехи, радость неземную от того, что хоть где-то, кому-то сгодился, а потом как ледоколом на ту мнимую ностальгию стелется вопрос — и куда же оно тебя привело, мальчишка? После такого удара под дых от собственных мыслей хочется как следует надраться, но совесть не позволяет. Даже больше, чем зудящий перед глазами штраф. Он же за рулем.       Ее руки вздрагивают от отдачи — хотя бы стреляет она точно в цель, но так неуверенно и нервно, что неволей Аякс раздраженно цокает, пока ее отбрасывает ему на грудь после каждого выстрела. Тир похож на задрипанный сарай, находиться где-то среди гаражей. С тех пор, как Фатуи были подпольными, осталась масса таких «полигонов» — часть из них себе присвоила дворовая шпана, а часть осталась забытой, как фотографии среди страниц давно пожелтевшей книги. На официальных тренировках, с будущими сослуживцами, выходцев «Стужи» молят не светить, не портить лишний раз никому настроение и не вызывать опасений. Стены звенят отдачей каждый раз, гремя по ушам вибрациями даже сквозь наушники. Аякс свои поездки на стрельбище помнит туманно. Чаще, еще в автобусе, перед тем, как добраться до поля, он делал глоток чего-то горячительного у старшего товарища, а потом мазал мимо мишени, и после пары затрещин приходил в себя, как науськанный. Всегда была нужна настройка, даже если от нее потом скакали круги перед глазами и скрипели, как у старика, межпозвоночные диски. Мышцы тогда, расхлябанные, как веревочки марионетки, не хотели прислуживать телу, а у Люмин сейчас такие же ручки-макаронины прижимались к грудной клетке, сжимая тиски.       — Не прижимай руки, — Аякс шипит, как разъяренный уличный кот, только усами не шевелит — утром выбрился наголо, — Оно отскочет тебе в рот и сломает челюсть.       — Меня всю передергивает. Я уроню оружие, — Люмин шмыгает носом, не то от пробирающего влажного холода, который непременно забирается в такие забытые богом дыры, как восвояси, чтобы взрастить грибки и пустить споры, разбросать заразу, как сибирскую язву, под землей, готовясь встретить когда-никогда, но гриб большой, немыслимо большой.       — Ты меня ничерта не слушаешь, вот все из рук и валится, блять, — он отстраняется от нее — чуть не отбрасывает, поворачивается спиной, ерзая плечами в кожаной куртке, которая, на удивление, оказалась велика.       Настолько никчемную девицу себе в протеже придумать трудно. Слишком своенравная — переложила все вещи в его полках по цветам, соскребла каким-то чудом жир с плиты, который въелся так тесно, как шрамы от сквозных пулевых отверстий в теле въедались в каждое движение, как точки притяжение, скручивая вокруг себя комки нервов или напротив — полного онемения, как и не было конечности никогда. Аякс бы ее впечатал в стену, да честно бы, прекратил все свои, да и ее страдания — то, как она лупится на него своими невинными, как у олененка, глазами, быстро стало самым унизительным взглядом, который он на себе терпел и каким-то чудом продолжает терпеть. Не осуждение, не презрение, хотя бы привычные и знакомые, как карты родных районов, каждый шаг не то, что предсказуем, а знаком до тошноты, кислой отрыжки с новогодними салатами в желудке, а пустое недоумение, и ужас вяжет морские узлы вдоль хребта, когда Аякс понимает — это неподдельное, по-детски искреннее.       Не впервой же себя славить чудовищем, только впервой жертва зверств не уклоняется, не язвит, не царапается, пытаясь убежать — по крайней мере всерьез. Аяксу не раз доводилось пытать мужчин, но никогда не брался за женщин. Несправедливый, кривой стыд перекручивает, разбивая каждый сантиметр тела на звенья цепи. Как легко всучить себя в рамки, мягкие и ломаные, как ты сам, искать вчерашний день, жалеть об импульсиях, и сильнее себя ими же вязать. Вспоминать глаза каждой жертвы, спускать самому себе с рук, только чтобы вновь навесить тяжесть, когда очередные невинные глаза, неважно — сестры ли, мамы или случайной девчонки, которую всучили обязательным условием для увольнения, — слепо доверяют тебе, даже если где-то на затворках там мелькает очевидное знание о хотя бы масштабах натворенных злодеяний. Сука, насколько же до этой дурехи было беззаботно жить, и как в голове бьются друг с другом вихри и ураганы в дикой, темной тишине заброшенных островков, когда ее бледные пальцы цепляют очередную брошенную мимо корзины бумажку. А сейчас с самим собой надо что-то делать, чтобы не сорваться на нее, только чтобы потом меньше досталось самому себе от себя самого же.       Давненько не бил до кровавых костяшек стены. Все поправимо. Только вот добраться бы до дома. В подъезде есть любимая стена, между четвертым и пятым, где никто даже не рискует ширяться, живут там только в одной квартире два глухих пенсионера. Отличная дыра, чтобы сорвать всю дикую ярость, остаться незамеченным, как всегда, себя самого сцапать, как кошка мышку, обругать за то, за что ответить бы по закону. Да только вот на ошибку юности, что растянулась вдоль запястья красной нитью, протянулась всю жизнь, не подать в суд, и самого себя не упячь ни за решетку, ни в дурку. Надо что-то натворить, а в мирном как-то волей-неволей, но держится на волнах, покачивается, не тонет и не бьется. Неудобно. Винить себя после вины, наказывать после преступления, избегать исповеди в храме, как огня, верить в шаровую молнию, что залетит бумерангом вершить правосудие, но не в собственное покаяние. Сколько цепей с себя ни обрывай, а окажется, что повязан новыми. И сейчас никуда не деться, от себя не скрыться, не утопиться в реке в грозу, не спиться с горю, не отмотать пленку. Только выхватить у нее оружие и застрелиться, да только вот девчонка водить не умеет, сама не выберется, и патроны до последнего все она всадила в мишень, недалеко от центра. Наверное, виси там его голова, она бы точно во всем попала в цель. Кабы да кабы, во рту выросли грибы…       Люмин нервно поджимает губы, стискивает в руках тяжелое оружие. Глубоко и шумно вздыхает — в легкие врезается предательски сырой холод и пыль, садня и царапая нутро, как будто бритвой. На прошлой неделе она растянула руку, позавчера он тащил ее в травмпункт после неудачного падения с подозрением на сотрясение, но быстро передумал — отвечать за пластину в виске, фантазировать оправдания, совсем не его конек, а если совсем честно, самый его большой талант — орать и сокрушаться.       В нем столько ядовитых паров, разъедающих нутро, сколько не видел ни один химзавод. Пропах насквозь своим бессилием и отчаянием, злобой и неистовством, как скисшее старое вино, забродивший чай, с привкусом от пакетика бумажным, неестественным, поддельным, на самого себя нацепившим табличку, но не с просьбой о милостыне, а просьбой врезать в лицо. На нем этот нарост, как паразит на дереве, инороден и ничего кроме боли не приносит, вгрызается диким зверем в любой нарыв и рану, выплескивая отраву прямо в кровь. Он сутками эту пиявку разглядывает, смакует каждый ее спазм, движение клыками глубже в кожу, но ничего с ней не делает, не пытается, давно связав себе каждый палец, обездвижив тяжелым миорелаксантом. Толкает себя вперед по инерции, иногда давая слабинку, бросаясь на обочину, чтоб развернуть на ней пикник, поминки с водкой и бородинским по своей навсегда разбитой в мелкую крошку юности, по кому-то и чему-то утраченному, забытому.       У Люмин в груди такая же тоска не просто ютится, а уживается благополучно, юркой лисой в пушистой шубе пригреваясь в грудной клетке, как у очага, чтобы не думать себе лишнего, не искать приключений и не нарываться на больших хищников. Тоске там хорошо, тем более, по каким дорожкам носиться, чего искать, кого, да зачем? Без прошлого, без памяти, Люмин даже несколько теряется в зависти. Аяксу есть по ком горевать, по чем скучать, а Люмин словно не за что становиться героиней таких же метаний и тревог, и внутри созвучных колебаний не слышится — как в сломанном радио, только шум. Может только слепо выполнять приказы, но чем больше она пытается переписать себя под требования, которые вырываътся точно львиным ревом из глотки «наставника», тем больше понимает — это в никуда. Она либо сбежит, либо умрет, а бежать ей некуда. Значит, только умрет, а он погрязнет в собственном рабстве — службой долгу это назвать не выйдет даже на бумаге.       Нужно хитрить. Пусть сам проложит ей путь, и она, оттолкнувшись, найдет себе место хоть где-то в лабиринтах памяти, в том, что нащупает о себе в реальности, в которой, как назло, ни разу не находилось места, как аляповатой заплатке на лоскутном одеяле.       Грозно хлопнув железной дверью и распугав всех голубей в округе так, что они в считанные мгновения разбрелись в затянутом серостью небе, Аякс выходит из гаража, разминает спину. По плечам также разошлись мурашки, с его лица словно смылись все веснушки, разбрелись по внезапно выросшим морщинам на щеках. Аякс машет рукой рукой, отгоняя свою непутевую ученицу в сторону, затягивается сигаретой почти в тот же момент, как она еще неподожженная оказалась во рту. Когда он утром расхаживал по квартире, на спине вдоль ребер расстилался горным хребтом келлоидный рубец, как послеоперационный — у Люмин такой же брел по линии роста волос, уходя за ухо, где раскололся, судя по тому, что ей рассказали, череп.       Она в это хреново верит. Наивности полная чаша, в ней она каждый свой шаг все больше тонет, но все еще касаясь при том ногами дна — в сказки и брехню хватало ума не верить, но остальное различается худо. Хотя за этим неверием не стоит никакой опыт, не плетется никакой жизненный принцип, вообще ничего нет. — опорой только собственное, нечеловеческое, словно инстинктивное. От ядреного смятения, что разливается по телу, как вкус кислой конфеты, по щеке неуверенно катится слеза. Была ли она вообще до того, как очнулась тогда в палате? Каким было ее детство? Рассекая на переднем сидении городские пейзажи, она смотрит на детей, что бредут с родителями под ручку в своих дутых разноцветных пуховичках, как плюшевые игрушки, на подростков, что бессовестно бранясь гоняют мячик на футбольном поле, на юношей и их девушек, которые ходят так неловко в обнимку, словно во времена рыцарей и принцесс. Сколько осталось за спиной и сколько из этого она уже не вспомнит, а только узнает, как факт, как хоть какой-то фундамент своего разрушенного обиталища с протекающей крышей?       — Слушай, давай посмотрим правде в глаза… — перебирая, как карты в колоде, все фразы, которыми Дея начинала неприятные разговоры с Варкой, Люмин сходится именно на этом. Почему-то ей кажется, что Аякс непременно ее послушает, — Из меня солдат никакой.       Он нервно прыскает, кашляет, после чего хрипло восклицает:       — Отлично! Хоть здесь мы друг друга понимаем. Но знаешь, что? — Люмин его не перебивает, вспоминая очередную присказку своей наставницы: «Остапа понесло», — Пока ты не превратишься хотя бы в жалкое подобие меня, это дорога в никуда. Я не знаю, кака мистика должна случиться, чтобы все резко переигралось. Но либо ты ебашишь, как ослица, либо я возвращаю тебя обратно к мамашке и мру где-то в горячей точке. Как дважды два, — он стряхивает пепел, бросает недокуренный бычок в щебенку и топчет носком ботинка, будто пытаясь расковырять землю. Люмин нервно сглатывает, царапет кончиками ногтей запястье — ее такие мелкие самоповреждения успокаивают, она почему-то чувствовал себя ящерицей, что сбрасывает хвост, но если и сравнивать ее с хладнокровными, то только потому, что кожа также невзрачно шла сухими чешуйками.       — Нам нужно договориться. Или это реально никуда не приведет и мы друг друга добьем.       — Договариваться? И что ты мне предложишь, Люм?       — Мне нужно, чтобы ты помог мне вспомнить все…       — Категорически нет. Противоречит всем условиям программы. Я отказываюсь, — без издевки, серьезно и крепко заканчивая мысль, он поправляет волосы и сглатывает, запрокинув голову к небу, — Ты съебнешь, как только тебе покажут, куда. Я по глазам вижу, ты как заяц дрожишь и хочешь сбежать. Еще два слова и заорешь «насилуют».       — Не собираюсь я. Ты же правда ничего плохого пока не делаешь… — Люмин надувает губы, складывает руки на груди, смотрит на пистолет в кобуре под его одеждой, что задралась, как жабры у рыбы, и ее заметно передергивает. От стыда она вся тут же сжимается, сворачивается, как котенок, в клубок, чувствуя себя соринкой в чьем-то глазу, которую вот-вот выдавят пальцем.       Это «пока» Аяксу становится поперек горла, как тончайшее, острейшее лезвие, будто не хватало. Он чувствует, как давится кровью в тот же момент, как изо рта Люмин вылетает это слово. Как и все, с кем доводилось общаться, девушки не из «дела», она не просто перепугана — она доведена до ужаса, как прижатый пальцем к столу жук, который знает чудесно, что вот-вот его задавят, но ума не приложит, почему палач так долго не сносит голову с плеч. На гражданке махать кулаками просто страшно, и все равно, как вода сквозь пробоины в старой плотине, гнев выливался наружу, прыскает им в лицо ничем не повинным людям, опосля себя распиная за каждый шаг, за само рождения, вынимая все шансы стать лучше и облегчить себе ношу. Невыполнимо. И даже в Люмин эти капли попадают, обагряя ей от перенапряжения щеки и костяшки пальцев. По нему как цепями хлещут, пересчитывая все ребра в садистском наслаждении и теперь выкручивают без анестезии по зубу, чтобы смыть все следы. Сжав горло, он открывает рот, чтобы что-то сказать, но вместо того давится воздухом. Все-таки курить с одним легким категорически лишнее. Как бы ни было нервно.       — Эй, слушай, — его тон заметно обмягчается, становится похож на кошачье мурчание, даже заискивание, отчего Люмин сразу сбрасывает с плеч всякое напряжение — но понимает, что явно ненадолго, — Я нихрена с тобой не сделаю. Я не маньяк и не псих. Но пойми, я тоже хочу из этой кабалы вырваться.       — Хорошо, я подыграю. Либо сама всему научусь, без того, чтобы тебе глаза мозолить, либо найду как-нибудь… Способ улизнуть, чтобы тебя не тронули. Притворюсь мертвой, — Люмин всплескивает руками.       — Как? — он не воодушевлен, скорее, просто смиренен. В каждом его движении сомнения больше, чем уместилось бы в винную бочку. Люмин обращает внимание на легкое подергивание глаза — нижнее веко пляшет из стороны в сторону, следом он закусывает губу, срывая корку, под которой тотчас же проступает легкая кровавая роса. Сам вот-вот запляшет, как на раскаленных углях.       — Не знаю. Придумаем. Но, пожалуйста, помоги мне хоть что-то обо мне найти. Ты можешь посмотреть в архивах, можешь спросить у своих коллег, а я что?       — Ничего. Тут солидарен, — Аякс нехотя открывает дверь в машину, предлагая Люмин расположиться на пассажирском. Она все равно пролезает между сидений на переднее, он от этого глубоко закатывает глаза, так, что только белок становится виден. Паршивка.       Опять он закипает, садится в машину и прежде, чем тронуться, зарывается пальцами в волосы, оттягивает их, баламуча и без того непослушные, хаотичные рыжие пряди. Со стороны точно Иванушка-дурачок, но если на современный лад. — неотесанный бомж. Как давно он не стригся? Как давно вообще покидал дом не по работе? На что вообще надеется, куда идет, если мир чуть что смыкается на чертовом долге перед каким-то непонятным нечто, что стоит выше семьи, любви, всего живого и осязаемого, всего ценного и настоящего? В горле перекатывается песок от сухости, в глазах темнеет, он не заводит машину, пока челюсти гуляют из стороны в сторону без его воли, без всякого контроля. Из-под ног выбита почва, из-под задницы кресло, как запертый в вакууме, наказанный за обилие мыслей в голове — за все издержки и противовесы собственных выборов, решений, ошибок и их последствий, которых слишком, слишком много для одного живого человека. Разделить бы их с кем, да только никто даже не поведет глазом на ту пропасть, сонную лощину, которая в нем раскалывается страшными сотрясаниями прямо сейчас.       Наученная горьким, пусть и мало-мальским опытом, Люмин тянется к нему рукой, гладит по плечу, как ударенная током, пока Аякс замахивается в ответ, но быстро себя останавливает, хватая собственную руку, как чужую, пока грудь сотрясается от резких, грубых вздохов, которые тонкой резью разбивают тело изнутри, как удары в барабан — стуком по коже ляпают синяки изнутри. В ее глазах — неподдельный ужас, она вся сомкнулась, как брошенный в мусорку обрывок бумажки. Со слов его друзей-наемников, что безжалостно спускали курки на заказных толстосумов, именно так они смотрят в сторону дула, когда замечают на себе дрожащую лазерную точку, догадываясь до мелочей, что будет дальше. Чувствовать себя застрельщиком — явно не то, чего ему хочется в и без того тяжелый день. От испуга Люмин ударяется головой об окно, глухо вскрикивает, хватаясь за затылок, морщит все лицо.       — Блять, ни минуты покоя, — констатирует Аякс, хватая ее за щеки, неестественно теплые и влажные. Не как от слез, а от жара. Теперь еще и с простывшей возиться, колоть ей антибиотики в задницу, заставлять глотать жаропонижающие. Все-таки придется отвезти ее в больницу, и там наплести с три короба, какого же хрена у нее в голове железка, почему паспорту от сила пара недель, и где все медицинские карты этой юродивой, и кто он вообще ей такой, раз носится с больной умалишенной, — Тебе хреново?       — Нет, нет, — она мотает головой, освобождаясь от его хватки — кажется, двумя руками он может сжать ей голову разом. Бывает же так — ляпнешь дурость, а она тут же подтвердится.       — Я никому не хочу вредить. Точно не хочу навредить тебе. Ты вообще, блять, маленькая лошадка во всей это ебучей схеме. Тебя жаль, но себя я жалею куда больше.       Люмин кивает, стараясь заглушить пульсацию вен в висках и аортах под грудной клеткой. Ей кажется, что она сама — одно большое колотящееся сердце на грани инфаркта. Она закусывает щеку, ждет, пока он отдышится, отпустит гнев и ярость, которая явно умудряется брать верх — в попытке контролировать все вокруг, неизбежно он теряет контроль над собой. Разбирает каждый его жест на составные, как монтажер, пересматривает до дыр затертую пленку, пытаясь выудить, что будет в следующей сцене, и раз за разом сценарист ее удивляет. Как зверушка на убой, для шкурок и мяса, задергалась от первого громкого звука. Под ложечкой противно лижет желудок, все наставления Деи чешут до крови, неистово и яростно, командуя сейчас же драпать, открыв дверь машины, хоть куда-нибудь, но если честно, Люмин кажется, что он наложит руки от безысходности скорее на себя, чем на нее. В глазах скачут солнечными зайчиками блики, на кромке века бахромой расползается слеза, чтобы наполнить уголок глаза, но все никак не течет. Аякс даже это может контролировать. Совсем заведенный, разрушенный и собранный так, чтобы походить не на человека, а механизм.       Нервно чешет щетину, сжимает челюсти до хруста в ухе, не решается заводить машину. Бинты на руке, под которыми он прячет глубокие раны сбитых костяшек, словно до кости продранные, вдруг становятся слишком тугими, одежда, вся, какой-то удушающей, а собственное тело невыносимо тесным, не по размеру — застрял в своей четырнадцатилетней версии, замер во времени, мальчик во льдах без капельки тепла, и сейчас за него собирался грызть глотку, да только кому? Вот этой мелкой дуре, которую одной рукой пополам сломает? Он стряхивает голову, прогоняя гадские мысли, поджимает губы и заводит машину, понимая, что лучше отвлечься на дорогу, чем слушать взрывающиеся мысли в голове, которые колотят по стенкам ударными волнами, как на испытательном полигоне, к бессилию делая его еще и беззащитным от себя самого, как ребенка, точно ребенка.       Как ни мужайся, ни сокрушайся, а от собственной непростительности к себе же — никуда не деться. Можно убегать, можно каяться, можно получать оправдания извне, но себя за себя же не осудишь, не накажешь, а если и умудришься — никогда ни срок, ни мера наказания не окажется достаточной. Метать этот бисер можно вечно, складывать из осколков льда слова, не понимая, на каком языке и какие слова.       На языке вертятся извинения, а мужества их либо проглотить, либо выплюнуть, днем с огнем не находится. Отвага такая мнимая, что растворяется сигарентным дымом в сумеречном небе, а тот, кто за ним прячется, словно насмехается, подкидывая новые и новые препятствия в голову, проверяя на прочность, на вероятность так «унизиться» — быть может, среди коллег просить прощения было и не комильфо, но на гражданке, по крайней мере раньше, Аякс сыпал извинениями, как рисом в молодых — не жалея, не дозируя. Случайно толкнул женщину в очереди? Простите-извините. Нечаянно врезался плечом в непорядочного, спешащего куда-то прохожего? Даже когда невежа скрылся в толпе, с губ слетало бумажным самолетом это неловкое «извините», и глаза так виновато опускались, хотя, казалось бы, перед кем, за что так бесконечно молить прощения? Пока не стукнуло в голову — не перед этими людьми, вообще нет. Он и так положил жизнь, защищая мир и покой, или веря свято в то, что именно этим и занимается. Извинения за то, что занимаешь место, за то, что состоишь из крови и плоти, за то, что кому-то неудобен и мешаешь. Закалившись, как стекло, в очередном пекле боя, он перестал просить прощения вовсе, если вина не сгрызала его до основания, и нечаянные порывы себя приуменьшить, затоптать, тоже бросил, вместе с сигаретами — чтобы от знакомства со своей протеже снова загореться желанием втаптывать себя в землю, присыпать песком и забыть напрочь.       В поликлинике пахнет чистотой, старостью и спиртом. Последнее особенно закручивает гайки в голове — расслабить напряженную, как пружину в поршне, нервную систему сейчас может только крепкая водка, хорошее пиво или дешевое вино, и тогда, кажется, он не навредит никому, ни себе, ни ей, ни случайным прохожим, если пригубит и потеряет весь тонус в мышцах, растопит весь лед высокоградусным. От этих признаний самому себе уже не страшно. Они не просто привычка, а его неотъемлемая деталька, без которой не функционирует. Благо, Люмин вошла в кабинет сама, и судя по жужжанию голосов за дверью, жаловалась врачу на все подряд. Главное, чтоб не додумалась наговорить про Фатуи — разбираться в последствиями бездарной конспирации Аяксу совсем уж влом. Он прожигает глазами флуоресцентную дребезжащую лампу, сглатывает густую слюну с затхлым привкусом, глубоко вздыхает, вытягивая ноги, пока лампа в ответ прожигает его настолько, что отведя взгляд, ее противные дрожащие очертания продолжают мелькать, следуя за взглядом. На время это заставляет протрезветь, возвращает к девчонке-дурехе, с которой бы правда что-то сделать.       С одной стороны, не зазорно признать поражение. А с другой — не займется ей Аякс, займется кто другой, и это будет совершенно честно. Но уходить в увольнение путем смены имени, лица, документов и, возможно, даже перепаивания отпечатков пальца, совсем не готов — только сильнее иссечет и без того неузнаваемую в зеркале, изуродованную рожу. Совсем назло себе он неволей обращается к отцу, еще неистовей нарезая новые раны поверх старых шрамов, с таким рвением, словно хочет навзничь перекроить узор, довести себя до неузнаваемости, но не пластикой, а собственными усилиями, чтобы доказать себе, что хоть чего-то стоит, и увы, только убеждается в том, что отец бы в такую грязь не впляпался, не угодил — у отца всегда сначала шла мысль, а за ней действие, а за действием — строгий математический просчет, который, в большинстве своем, спасал раз за разом ему жизнь, и спотыкаясь о собственную опрометчивость, Аякс всегда шел, и продолжал идти, напролом, не ударяясь лишний раз в размышленя, и сейчас понимает с горьким привкусом мокроты на корне языка, почему.       В ворохе своих раздражающих размышленй он не замечает, как Люмин выходит из кабинета, суя ему в лицо какие-то бумажки.       — Ая-я-я-якс…       Он приходит в себя только от зова по имени. Позови она его позывным или кличкой, он бы и усом не повел. Дуреха точно знает, что делает, как бы ни ерничала и не играла из себя последнюю идиотку. На кой ее вообще вручили, как замену ему? Арлекино уже выковала из нее шпионку-дипломатку, которая с лихвой разведет любого на показания и не только, разложит по полочкам каждое чувство. С пустой головой, не обремененной травмами и тревогами за близких, такие решения принимать проще, а выводы делать легче. Все-таки было у Царицы что-то гениальное, раз она решилась превращать пустышек с амнезией в солдат. Холодным разумом они подходили отлично, только вот физиологию никто не учел. Хотя, справедливости ради, бывали в Фатуи и девчонки похудее и поменьше, и справлялись не хуже ни на йоту первого предвестника в его лучшие года.       Схватив бумажки, он вчитывается. Пара жаропонижающих, успокоительных, какие-то витамины. А диагноз — простое ОРВИ. И из-за этого перся с ней в больницу… С хрипом вздыхает, в сотый раз потирая голову. За сегодняшний день он настолько изучил касаниями свою форму черепа и черты лица, что готов вслепую вылепить автопортрет из глины.       — Ясно. Затаскал я тебя. Ничего, все купим, подлечишься… — он встает, прячет бумаги в кармане куртки, и сжимает в сотый раз челюсти — каким чудом зубы еще не стерлись? В голосе за сегодня прозвучало так много отцовских ноток, что Аякс бы предпочел уйти в монастырь и взять обет молчания. Хотя, уверен, тогда бы отцовский голос звучал в стенках черепа, рассекая по рекам памяти, как на скоростном катере с алым парусом — сюрреалистично и без остановок.       — Как быстро у тебя меняется настроение, — Люмин правда разбивается в дрожи, скорее всего, ее прозибает лихорадка. Аякс было поспешил снять с себя куртку, чтобы хоть немного облегчить это, но вовремя себя одергивает, вспоминая, что под курткой — кобура с боевым оружием. На всякий случай, он ее еще и застегивает. Так и решайся от чувства вины на добрые жесты, да спотыкайся о долг службы.       «Ненавижу», — рявкает он одними губами, пока открывает Люмин двери.       Всю дорогу до дома она даже не смотрит в его сторону, только кутается в брошенный на заднем сидении плед и стучит зубами, как в тех фильмах, где потом отрубают пальцы от некроза. Гнусные чувства режут живот, грудину, как на операционном столе без наркоза, Аякс знает наверняка — попадал. Нередко срывался на людей, порой и до драк доходило, да что таить — часто, но никогда не сталкивался лбами с результатами собственной ненависти так близко. Они сейчас дрожат у него на заднем сидении, как заяц по весне, заприметивший лису. Только вот Люмин ни в коем случае не добыча, такое не угождает в лапы на охоте, такое надо выметать из углов, как заплесневелые корки, прятать поглубже в помойку, если бы это еще было так легко, под силу, как дважды два, не мазало бы так по стенам — как ребенок краски, ей Богу. И на извинения бы решимость нашлась, а не только на признание — «да, я оплошал, поэтому привез тебя ко врачу». Каждый раз отдавая что-то Люмин, он что-то отрывает от себя, и потому неимоверно бесится, точно как в детстве, до того, чтобы упасть на пол и валяться в пыли, пока мама смиренно стоит и смотрит сверху. Только сейчас свидетелей немой истерики не намечается. Больной подружке бы самой да покой, а ему — тем более. Желание надраться прогоняет желание поспать, прикорнуть, сбросить всю тяжесть минувших недель, оставить ее прошедшему дню, а завтра начать как-то совсем-совсем по-другому.       Бездарная ученица падала, ударяясь головой, с полосы препятствий, задевала непослушными короткими ногами все преграды, заваливая их, не могла нормально нанести удар, словно в теле вовсе никогда не было силенок, не спарвлялась ни с одним видом оружия, и так неловко-неправильно завязывала шнурки на форме, что не сдержать смеха. И как ни крути, но волей-неволей, вспоминаются его сослуживицы — собранные, вооруженные до зубов девчонки с подкованным языком, холодными глазами и бездушными речами, как неживые, но до того эффективные, что дадут фору любому парню из отряда. Такие вызывают восхищение — даже если их место глубоко под землей и они давно никого не поражали своими пугающе-красивыми в бесстрашии глазами, — и до сих пор не покидают ни сердце, ни память. Озаряясь через зеркало на заднее сидение, Аякс то и дело советуется с ними, призраками прошлого, о том, как быть с врученной ему неудачницей. И не получает никакого обратного ответа: не слышит сам себя, других, тех, кого любит, тех о ком скучает, тех, кто скучает по нему.       — Эй, Люмин, — на подъезде к дому он окликает ее, наконец прерывая вязкое, как паутина, молчание. Она заметно приподнимает голову — видимо, уже легче, — Я тут подумал над твоим предложением.       — Да неужели, — возмущается она, переворачиваясь на спину и сильнее кутаясь в одеяло. В него также куталась Соня, когда Аякс, возвращаясь домой, забирал ее сюрпризом после секции фигурного катания. Задаривал подарками, рассказывал истории о крышесносных победах. Она удивлялась ненаигранно, детские глаза горели какой-то невероятной радостью, и только сейчас этот брошенный много лет назад шар пробивает «страйк», разбрасывая последние колонны, на которых удавалось держаться, в разные стороны. Она радовалась не победам, не завершенным военным операциям или удачным патрулям, а тому, что брат вовсе показал свой кривой, украшенный веснушками нос, дома, а не где-то в по телевизору в списках погибших, и не в маминых запросах на поиски, и не на доске почета с черной лентой у имени в ее школе, где они учились какой-то короткий период времени вместе. Он нервно сглатывает — Люмин прозвучала до страшного похоже на Соню, и в груди заковырялась тоска, скованная одиночеством. Было бы легче, позволь ему напускной устав, за которым никто в его машине точно не следит, обнять ее. Но не позволяла даже совесть. Сначала просить прощения, затем — завоевывать обратно разбросанное, как конфетти, доверие, и только потом определяться, можно ему ее касаться или оставить такие скабрезные фантазии про ученицу при себе.       — Я согласен. Я… попробую что-то про тебя разыскать. Но ты же понимаешь, что с одним только именем мы далеко не уедем, да?       — И я не только его помню. Точнее, знаю. Мне удалось немного полистать ту папку, которую тебе дала Арлекино.       — Там скудно.       — Очень. Но я могу описать места, которые там упомянуты. Я помню на уровне ощущений. Как мышечная память.       — Какая удобная у тебя амнезия, — Аякс цокает, но не спешит ее прерывать — пусть выговорится. Может, от того будет хоть немного пользы.       — Я работала кем-то, вроде модели. Помню много вспышек, какие-то бары — все в темных тонах, свет ярко мигает. Может, про меня есть что-то в интернете? Имя-то точно настоящее, я сама его назвала, когда Доктор меня разбудил.       — Уже неплохо. Ты понимала речь, когда пришла в себя?       — Да, я хорошо понимаю язык. А акцент… ты сам слышишь, — у Аякса очень недолго был друг-лингвист, который по одному диалекту мог рассказать, из какой сумерской деревни какой проповедник ереси, и тем самым заподозрить любой заговор и, на жаргоне говоря, «устранить». Аякс тоже немало с ним катался, и право, но персидские нотки с легкостью распознавал даже спустя года. Как будто, если дать ей прочитать что-то на фарси, она легко разберется и не придется ломать язык. Но на уровне предположений это разговор ни о чем и ни для кого. Впрямь как по сломанному телефону, на разорванных линиях телеграфов и разных радиволнах — не понять друг друга, не разобраться. Слишком разрозненно и мало, не улики, а брошенные на ветер тезисы, которые время размывает в неопознанные пятна, хоть криптографов зови. В век интернета лучшее, что можно сделать — погуглить. Хотя бы на первых порах. Сложить все данные по ссылкам, тем более что «особый доступ» на компьютеры ставится на пожизненно. Какая-то сложная сеть хитросплетений мировой сети, в которой данные конкретного человека не так просто поймать. Все равно, что глубоководная рыбалка — и это если не вникать.       — Что ты собираешься делать, если мы до чего-то докопаемся?       — Не знаю. Мне просто не хочется быть никем. Даже ты, извини, но по кому-то скучаешь. А я как с луны свалилась. Кому-то такое понравится?       Аякс нервно усмехается, признаваясь самому себе: е бы понравилось. Придумай Зандик одну кнопку, чтобы отмывать из мозгов любую память, он бы провалился в такую невероятную эйфорию, что никакие режиссеры никакое кино не снимут, никакими приемами и спецэффектами даже близко не подберутся. Нет привязанностей, пристрастий, значит, никому, ни себе, ни другому, не принесешь боли ненамеренно — только специально, зная, куда бить. Можно вынуть из башки весь этот бред с сожалением и состраданиями, правда стать суперсолдатом — делать то, что у него лучше всего получалось за неимением альтернатив, не раскаиваясь каждый раз на исповеди, словно не за свои грехи, а за все человечество рядом, и каждый раз не ощущая никакого отпущения, а только больше путаясь в искажениях, ломая язык о молитвы, ломая вместе с ним и пальцы, в панические атаки пытаясь нащупать четки в кармане, которые потерял где-то в том же самом Сумеру, чтобы хоть немного унять себя, бесноватого, не пусканием крови или водки по сосудам, а чем-то другим. С потерей памяти вылетит из головы и «Отче наш», и как бы не скорбела по тому мама — из головы смоет водой и ее образ, и главное, наверное — черты отца, которых в себе Аякс находил с каждым днем все новые и новые.       Но раз она отчего-то тянется к прошлому, о котором сама ни сном, ни духом — есть в этом и что-то пугающее. Странно, наверное, не мочь рассказать ничего о себе маленьком, не вспомнить ни единой игры или мультика, не вообразить заново друга детства, который и так подлежал неизбежному забвению, не знать, к кому приходить на могилу в трудные минуты. Люмин вообще догадывалась, что такое смерть, на что похожи похороны, или в ее сознании только образы кино? Хотя странно было бы, включай Дея такое в детском приюте. А вот читать «Мальчик у Христа на елке» у нее мозгов бы хватило. Но не значит, что у Люмин хватило бы знаний понять, что случилось и отчего так сжимается сердце при прочтении. Надо, кстати, у нее спросить. Должны же быть какие-то общие темы, раз так сразу не выйдет расстаться, а тренировок, видимо, больше не предвидится.       — Еще что помнишь?       — Помню чью-то татуировку. Карпы или драконы… Не знаю, к чему это. Вдруг поможет.       — Слава Богу, что не тюремную. Это все?       — Наверное, да. Дея очень быстро отобрала досье. Как будто там что-то, что я вообще не должна видеть.       — Да. Это противоречит «Стуже» напрямую. Нужно изолировать человека от прошлого настолько, насколько возможно, а если что-то остается, выбивать током, — по-хорошему бы, о таких наклонностях раскопать свои скелеты у подопечной правда сообщить по горячей линии лазарета, но черт не дернет — Аякс пока не настолько садист, чтобы уничтожать ей жизнь на корню.       Сколько ни строй из себя верного воина Фатуи, а вербовать кого-то на службу, готовить с полной отдачей, он бы не смог. Слишком много усилий, слишком много ответственности, а результат — разбитая на корню психика, настолько, что годами придется петлять кругами, разбираясь по кусочкам, по мозаике, которой уложена дорога из желтого кирпича, чтобы добраться до того чертового волшебника, который обязательно исправит все-все-все недуги, вылечит все-все-все болезни, и в итоге встретиться с самим собой — старым, но таким юным, невозвратимым и от того тропа надежды станет тропой скорби, по которой также кругами придется волочить свой крест, и так — до самого распятия, без капли шанса на настоящее покаяние. Сколько из человека ни вымывай темной водой, жгучей кислотой и блестящим бензином, а рано или поздно взойдут те семена какой-никакой морали, которым просто окажется некуда расти, и они, как сорняки, только будут обвиваться вокруг прутьев, не заметив, как те самые прутья поглотили. Как человека ни ломай, а он все равно человек, и от всяких протезов-ортезов, пластин и вставок рано или поздно взвоет, как подстреленная лиса на охоте.       — Вы же военные. Неужели те, кому не за что бороться, будут лучше, чем те, кому нужно вернуться, не знаю, к семье? — вопрос правильный, и ответ на него до боли избитый, но едва ли Аякс повернет язык так, чтобы ответить на него от себя, а не от внутреннего регламента душегубки, которую он смел обозвать «работой».       — Они будут бороться только за Фатуи. Это верность, это привязанность. Зависимость. Они не переметнутся в мирную сторону, потому что не знают, что это.       — А я, получается, знаю.       — Да. Несостыковочка, — Аякс вновь поджимает губы, а молчание разбавляет только шуршание Люмин ногтями по своей же коже, — Ты сама дойдешь или тебя отнести?       — Вопрос риторический, — она за пару мгновений переборола всякое недомогание, шмыгая носом, открывает двери и ждет, пока Аякс выйдет из машины, чтобы открыть двери в подъезд. У Люмин заметно дрожат коленки, но попросить помощи — подвиг над своей честью.       Неприятная мысль скользит по голове вместе со сквозняком — Люмин в его квартире смотрится до больного органично, привычно, и, наверное, зайди он домой один после такого колкого, полного горького яда разговора, непременно потянулся бы к бутылке или банке. Только стоило переступить через порог, как в голове разворачивается барная карта того, что и на какой полке дома стоит, пенится или шипит под давлением, готовое обжечь этаноловым привкусом горло с пищеводом — и гораздо сложнее найти в своих комнатах, бесконечно забитых обезболами, хоть какой-нибудь «терафлю». Опять виновато. Но и сигареты предательски невовремя кончились, оставшись шуршать в кармане пустой пачкой.       Когда удается таки разыскать живительный порошок в своих полках и развести кипятком, Аякс врывается в гостиную и находит там Люмин: сопящую, спящую и во сне царапающую свою ладонь. Разбудить рука не поднимается, хотя раздражение уже давно вылилось за пределы чаши терпения и теперь оставляло липкие пятна по полу, к которым приставали голые ноги без тапочек. Падает с ней рядом, на другой угол, сам делает глоток лимонной дури, которая бьет в нос густыми облаками пара, как набатом, вдохнул — нос закололи маленькие иголочки. Самого ужасно знобит, наверное, кто-то кого-то из них заразил. Плевать, времени на больничные, тем более по такой мелочи, не находилось. А не простужался Аякс, наверное, со школы.       Как сейчас помнит — дрожит под одеялом, как холодец, мама сидит у постели в лазарете его корпуса, злая-презлая, постель отчего-то казалась тогда мокрой, а мамины руки — спасательным кругом, что нес его в сторону спасательной же яхты по теплым, соленым водам. В носу стояло болото соплей, а легкие, тогда еще в комплекте две штуки, едва раздувались под кожей, словно маленького тела правда было мало. От этой памяти сердце заколотилось, как бомба, что вот-вот рванет, Аякс принимает стратегическое решение — заняться делом, наконец. Тянется к ноутбуку, который с трудом отлип от стола, резиновыми ножками оставил четыре следа на поверхности, которая покрылась толстенным слоем пыли. Тоже вспомнилось — компьютер искал не самый навороченный, а в итоге даже им не пользовался.       Сколько же правда ушло впустую. Пущено по воде, развеяно пеплом по ветру, безвозвратно и бездарно. Все бестолковые, как сам обозначил, «пиздострадания», выбросил в долгий ящик — потом пожует эту сухую траву, подавится и разберется.       Пальцы вбивают в поисковик имя с ошибкой. Впереди виднеются перспективы не проспать очередную ночь, и в целом, все равно. Он хотя бы впервые будет чем-то занят, а не просто любоваться серыми разводами под потолком. Видимо, топили однажды, когда его не было дома. А дома его не бывает практически всегда.       Блуждая по ссылкам в сети, как в лабиринтах чужих следов, по галерее чужих, незнакомых лиц, перебирая свои закладки и сравнивая варианты, оньнаводит курсор на очередную гиперссылку, экран мигает на белках глаз и ресницах дрожащими пикселями, образы сменяют один другой. Результат неутешительный, имя редкое, а страница в социальной сети, единственную, которую удалось найти, закрыта от чужих глаз, да и Аякс там не зарегистрирован. В Фатуи запрещено строго настрого заводить страницы, по ним до страшного легко вычислить все — от родных до местоположения, дурацкое открытое пособие по чужой жизни, с приложенным генеалогическим древом и историей болезни. Самому противно, скользкими лапами ковыряется в чужих выставленных на показ жизнях, как привередливый покупатель на ярмарке тщеславия. От собственных размышлений он нахмурился, сам не заметив, как стянулись к переносице все мышцы. Размял ее, запрокинув голову, снова смахнул страницу.       Переходит по адресу, указанному в профиле, как место работы. Там бар, в азиатском стиле, усеянный по стенам и потолку фресками в стиле страны восходящего солнца: карпами, дамами в кимоно и с какими-то бандурами в руках, морскими волнами и воинственными самураями. Далековато находится.       Листает одним махом по тач-паду ниже. Увиденное режет подозрительным чувством по спине, наслаждаясь сомнительными пытками. Заведение закрыто, и если верить датам публикаций, то как раз недалеко от времени ее пропажи. Аяксу увиденное совсем не нравится, повисает лохмотьями и обрывками грязными на чистом образе, которые еще пару часов назад отодвигал его от насилия, привычного хода дел, круче любых таблеток и терапий. Он выделяет синим название, забивает в поиске. Ворох скандальных форумов. Муравьиное гнездо, в котором даже ему не по себе ковыряться. Случается разное, но так неприятно от близости развернувшихся страстей — впервой. Воевать он привык все же руками и телом, а не сознанием и интеллектом. Слухи гласят, как в унисон, про подпольную бордель, но каждое хоть сколько-то значимое сообщение стерто: «удалено по решению владельца сайта». Будто кто-то знал, где его удастся поймать за хвост, и потому решил перевести волну на совсем другие частоты.       Откашлявшись, Аякс идет дальше блуждать по социальным сетям. Кажется, с интернет-архивом что-то находится. Времена, когда страничка еще была открытой: жизнерадостные, живописные кадры путешествий, но ни на какой не ясно — куда именно, все рестораны-клубы, будто днем она отсыпалась, а ночью тусовалась. Он пролистал чуть вперед по времени. На фото стали светиться татуированные мужские руки. Он листает карусель, и в момент от неожиданности хватает ноутбук, чуть не прижимая экран к носу. На одном из фото эти же руки ее душили.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!