Сказка третья и последняя: Колечко на память

31 октября 2024, 18:31
      В крошечной каюте стояла духота, иллюминатор запотел, а капли полосили по стеклу. За металлическими стенками бескрайний черный океан уносил судно на волнах — дальше и дальше от дьявольского острова. Корабль качало, качало и двух людей, ёрзающих на кровати, стонущих и шипящих.       Человеческая возня — сплетение рук и ног, мажущие по потному телу ладони, нахально скребущие плечи ногти, а еще взгляд. Взгляд Имир не менялся, даже когда Зик вдалбливался в неё до предела, выбивая слабый скулёж, будто награду. Имир заслужила и грубость, и жестокость, и ещё чего похуже. Не Зику её жалеть. Нахальный прищур, будто каждое его действие она подвергала критической оценке — Имир бесила его невероятно: бесили и манера разговора, и надменно вздёрнутый нос, и отсутствие какого-либо страха перед ним. Но трахаться с ней было отвратительно и приятно одновременно — больше похоже на опасный аттракцион — куча накатывающих эмоций, гулко стучащее в груди сердце и мерзкий осадочек в придачу. А ещё в её глазах стоял вызов — не к нему даже, а словно ко всему миру. В ней кипело неиссякаемое упрямство и желание. Желание человека, что хотел надышаться перед казнью.       Ведь на континенте её ждала смерть, и Имир осозновала это чётко. Оттого, наверное, и отдавалась ему со страстью, желая плотского больше, чем любого седативного.       Имир не целовала его — дралась. Кусалась, царапалась, отпихивала, чтобы оказаться сверху и властно оседлать бедра. Зик позволял ей многое, позволял многое и себе. В этом акте не было ни капли любви, лишь беспощадная борьба двух людей, отчего-то решивших, что им можно всё.       Зик закончил ей на спину, разжал пальцы в Имировых волосах, что хватал, трахая её сзади. Сел на пятки и потянулся к карману брюк, небрежно копошась в своих вещах.       — Чудно, — Имир брезгливо обтёрлась простыней, а затем притянула её к груди, наверное стесняясь.       — Чудно, — Зик передразнил её. — Понравилось?       — Всё лучше, чем плевать в потолок и думать о скорой смерти.       — Так значит, понравилось?       — Я мамочка твоя? — Имир фыркнула, осматривая его так снисходительно, словно отыскивая в нём изъяны. — Ждёшь похвалы, чтобы перестать писаться по ночам?       — Мерзавка, — он беззлобно усмехнулся и наконец закурил.       Дым кольцами поднимался к жёлтому потолку, рассеивался над головой, заполняя прогорклым запахом всю каюту. Имир недовольно прокашлялась, но потянулась к нему, выпрашивая сигарету и для себя. Простыня сползла с неё, оголяя и грудь, и впалый живот, и плечи в веснушках.       — Вредно, — бросил он, а Имир нервно рассмеялась.       — Шутишь?       — И правда, — Зик протянул ей пачку. — Когда-нибудь курила?       — За кого меня принимаешь?       — За наглую малолетку, что пытается покрасоваться.       — И как? Получается?       Зик закатил глаза, промолчав. Она вытащила тонкую сигарету, зажала между губ, неумело закуривая. Её пальцы подрагивали, Имир даже вдыхала нелепо, после второй же затяжки закашлявшись, будто больной туберкулёзом старик.       — Так значит, курила? — поддел он ехидно.       — Заткнись.       Они сидели в тишине, и тишина казалась ему опасной — такой, что застывает гулом в ушах и нашёптывает предостережения. Имир училась правильно курить, вбирая в себя горькие пары с усердием прилежного студента, а Зик наблюдал, осыпая вниманием её угловатую фигуру. Дотронься — порежешься. И отчего такой дикий зверёныш легко юркнул в клетку?       Зик всё курил и курил, в какой-то момент поднявшись и ленно скользнув к иллюминатору, не вытерпев мерзкого копошения — в желудке словно что-то сжалось. Задумчиво покрутив железный винт, он приоткрыл окошко, небрежно стряхнул пепел в море.       — Пошире, — попросила Имир, и Зик подчинился.       Каюту заполонил шум волн, бьющихся о судно. Ветер легко всколыхнул завиток волос, и Зик прильнул к окну будто к любовнице, наслаждаясь свежим морским воздухом. Да, это то, что нужно. Фоновый гул, белый шум — что угодно, только бы не остаться один на один с собственными мыслями.       — О чём думаешь?       Он вздрогнул, смаргивая глубокую задумчивость. Повернувшись, посмотрел на Имир чуть удивленно, словно позабыл, что имел её не далее чем пару минут назад.       — Вспоминаю, какая ты была узкая.       — Обязательно быть таким мерзким?       Зик развёл руками, словно признавая свою испорченность:       — А что бы ты хотела услышать, дорогая? Или это тот самый разговор, да? Поплакаться перед неизбежной кончиной, рассказать обо всех проделках, что ты вытворила при жизни?       — Любишь доводить девочек до слёз? — казалось, что его тирада совсем не тронула её. — А потом иметь?       — Не обязательно в таком порядке.       — Всё ещё не понимаю, почему дала тебе, — Имир фыркнула и откинулась на койку, распластавшись. — Впрочем, развлеклась в последний раз — и развлеклась неплохо. За старания отплачу молчанием.       — Молчанием, значит?       — Молчанием, — повторила она. — Не буду трепаться о твоих слабостях к грязным элдийским девочкам.       — Я лишь не устоял перед твоим обаянием. А твоя скорая казнь положительно сказалась на нашем времяпрепровождении. Знаешь, чувствовалась в этом какая-то перчинка.       Имир заразительно рассмеялась, и хохот заполнил пространство, отскакивая эхом от стен. Зик удивлённо оглядел её. В нём бушевала язвительность — он сыпал необдуманными словами, стремясь задеть, а девчонка только хмыкала да хохотала, будто не семнадцать ей, а многим больше. Пронять её оказалось задачей со звёздочкой. Да и хотел ли он тратить на это время?       — Раз уж исповеди мои тебе не интересны, расскажи что-нибудь сам.       Зик тяжело вздохнул — не думал, что после секса придётся якшаться с ней, как с ребёнком. Впрочем, плыть им предстояло всю ночь, так что компания маленькой элдийки показалась ему приятнее гнетущей тишины его пустой и холодной каюты.       — Сказка перед сном? — он обернулся к иллюминатору и выкинул бычок одним щелчком пальца, тотчас потянувшись за новой сигаретой.       — Пусть будет сказка. И покрасочней, пожалуйста.       — Покрасочней?       — Покрасочней, — она вытянулась на кровати, ёрзая по ней точно неугомонное дитя. — Ты выглядишь так, будто умеешь приседать на уши. Так постарайся для меня. Я требовательный слушатель.       — Ты-то? — он развеселился. — И о чём же тебе рассказать…       Чуть склонив голову, он пытливо осмотрел её, натыкаясь на чёртовы веснушки. Они притягивали внимание, заставляя вспоминать то, что вспоминать не хотелось. И всё же… Зику вдруг приспичило говорить, говорить без остановки, ведь он не рассказывал об этом, кажется, никому. Обречённая девчонка с острова Парадиз как никто другой подходила для того, чтобы излить ей душу.       — Знаешь ли ты, что такое тьма? — он не отрываясь смотрел в одну точку, медленно выдавливая из себя слова. — Истинная и устрашающая?       Имир непонимающе воззрилась на него:       — Я почти сотню лет пробыла в шкуре титана, если ты забыл. Не уверена, что есть что-то похуже.       Зик задумчиво пожевал губы. В ушах ухнуло, нутро затрепетало, и он подавил дрожь, которая почти охватила его.       — Нет, дорогая. Есть тьма страшнее и хуже. В ней живут те, кого мы не замечаем. Забытые, отвергнутые, взывающие к нам.       — О чём ты? — на её лице Зик разглядел недоумение.       — Видишь ли, я с детства был рождён для особой цели. Особенным мальчиком, — Зик глубоко затянулся, выпустил дым через зубы и утонул взглядом в колышущемся море. — По крайне мере, так мне говорили родители. Я не знал любви, не знал тепла, не знал объятий отца. Мамочки, между прочим, тоже, — его губы треснули в издевательской ухмылке. — Вся моя жизнь была расписана наперёд, причём права выбора мне не давали.              Но раз уж это твоя последняя ночь на земле, я не стану рассказывать печальную историю о том, как мой драгоценный папаша поставил не на ту фигуру. Я расскажу историю о любви. Любви первой и лиричной, точно ландыш, только распустившийся на поцелованной снегом земле. Любви столь хрупкой и быстротечной, что забываешь, каково это — дышать.       — О любви? Звучит скучно.       — А если добавлю, что ещё и о смерти?       — Уже интересней.       — Ты когда-нибудь любила, Имир? О, Райнер поведал мне о твоём письме. Кому ты писала?       Имир оскалилась, и если бы взглядом можно было убить, Зик бы уже лежал бездыханным телом, напичканным ножами по самую глотку. А сверху, быть может, ещё бы и плюнули.       — Понял, не моё дело. Я догадываюсь, что коли ты решилась отправиться с нами, зная, что тебя ждёт, то это был кто-то особенный? Единственный? Тот, кто стал сердцем, кто вытеснил внутри всю боль, согрел и приютил? В кого хотелось завернуться, словно в одеяло, кто пах домом, уютом и виделся твоей личной вечностью, верно? Разумеется, верно. У меня, знаешь ли, чуйка на такие вещи.       В тот год мне исполнялось семнадцать. Я был молод и, не скрою, недурён собой, по-юношески наивен, но вместе с тем и не глуп. Не глуп столь, сколь может быть мудрым элдийское дитя, рождённое от семени предателя в Марлийском гетто. К тому времени минул год, как я стал носителем титана. Я шёл к этому долгие шестнадцать лет, пожертвовал семьёй, детством, отчасти — собою, но самое болезненное — действительно дорогим мне человеком. Тем, кто заменил отца, тем, кто стал другом, учителем, опорой и по кому я еженощно отчаянно скучал. Тем, кто создал того, на кого ты сейчас смотришь своими дивными глазами. И вот, его не стало. К чему лирика — я сожрал его, обернувшись бездумным чудовищем.       Я не праздновал дни рождения — не любил их сызмальства, но бабушка отчего-то никак не принимала такого расклада. Знамо ли — награда замест непутёвого сына — внук, да с красной повязкой на рукаве, подающий надежды на службе, почётный марлиец. Она так гордилась мной!       То лето было душным; я только вышел из штаба, как плотная белая рубашка тут же прилипла к спине. Над губой скопились росинки пота, и я поднял глаза, заслоняя их козырьком ладони. Августовский вечер казался карминно-оранжевым — солнце ещё и не думало садиться. Я натужно улыбнулся, кивая проходящим мимо командирам, в ответ же получил плевок под ноги. Вся моя марлийская почётность ограничивалась красной тряпкой на предплечье, дорогая Имир. Я поплёлся в сторону гетто, надеясь спрятаться там в окружении глухих стен, что точно гробовые плиты высились над головой, однако оберегали от солнца.       В тот день я обещался зайти к бабке и деду, отметить столь постылый мне день рождения. Привилегий я, как ты понимаешь, имел чуть больше, чем рядовой элдиец, потому заглянул в одну чудесную пекарню. Обычным жителям гетто и не снилось зайти в такие места. Но, как я и говорил, обычным я уже не был. Я зашёл и взял дорогой яблочный пирог, украшенный завитками корицы и припорошенный пудрой, будто первым снегом. И хоть и не было во мне уверенности, что в тот пирог пекарь не плюнул, я шёл по набережной, гордо подняв голову.       От висящей духоты даже морской бриз — ты ещё помнишь, что это такое, Имир? — так вот, и он не спасал — чуть трепал мои волосы, принося влажность, что завивала их крупными локонами. Я был тот ещё щегол, честно сказать, армейский видок — это не моя история. Упаси прародительница, выглядеть как Райнер или Бертольд. Я любил своё лицо, волосы и тело, холил их и лелеял, а молодость безусловно играла мне на руку. Все мы прекрасны в свои семнадцать, не правда ли? Юные цветки, только распустившиеся, но уже заметные окружающим.       Прохожие предо мной расступались, а охрана гетто учтиво, как мне тогда думалось, склонила голову, как только я подошёл к воротам. Стоит ли говорить, что учтивостью там и не пахло, и лишь отвращением были расчерчены их лица.       Короб домов укрыл меня — я нырнул в знакомые дворы. Детвора — а они ещё не понимали своей участи — бегали под ногами, гоняя то ли пустую банку, то ли камень, нынче уже и не упомню. Я потрепал одного из них по мягким волосам и гордо отметил, как расширились глаза мальчишки, стоило ему заметить повязку. Тогда, сам не замечая, я выпячивал руку вперед — смотрите, мол, каков я!       Укрытый тенью безликих стен, я направлялся к дому, где вырос, и за несколько метров до него остановился, ещё не зная, что через секунду жизнь подсунет мне лучший подарок к моему дню рождения. Я заправил рубашку, повернул повязку звездой так, чтобы было лучше видно, достал салфетку и утёр влажный лоб. Поднял глаза и обмер.       Тогда я впервые увидел её.       Зик сморгнул, отводя взгляд от колыханий волн.       — Ещё? — он протянул полупустую пачку.       Имир отрицательно качнула головой.       — Зря.       Он потянулся, и потёр руками озябшие плечи. Ещё раз окинул взглядом свою невольную спутницу. Имир не стесняясь лежала на животе, подперев руками голову. Её кожа всё ещё блестела, крупная бисерина пота застыла меж лопаток. Она дёрнула плечом:       — И кто же она такая была?       — Тебе правда интересно?       — Не очень.       Зик кивнул.       — Потерпи немного, у любой хорошей истории должен быть пролог.       У неё были веснушки. Почти как у тебя. Это первое, что я заметил. Длинная юбка заткнута за пояс, и из-под неё выглядывали загорелые бёдра — все покрытые удивительными узорами из крохотных пятнышек. Потом, позже, я изучил и запомнил расположение каждого. Платье было из грубой коричневой ткани, но достаточно свободное, чтобы я мог рассмотреть всё, что хотелось бы рассмотреть семнадцатилетнему мальчишке. Нижняя рубаха бесстыдно расстёгнута на несколько верхних пуговиц, открывая небольшие груди и мягкие плечи — тоже, кстати, все в россыпи чудесных веснушек. Тёмные волосы заплетены в тугую косу, которую она то и дело перекидывала через плечо, что-то ворча себе под нос. Я так и не понял, почему она никогда её не подкалывала или не состригла вовсе, ведь всегда раздражалась от длины. Она стояла рядом с телегой и вытаскивала из неё коробки, то и дело подгоняя пацанёнка, что мельтешил у неё под ногами.       — Сын? — Имир беззастенчиво поднялась и подошла ближе, всё-таки выуживая из пачки сигарету. Зик молча протянул свою — два вдоха, лёгкое тление и Имир разогнулась. Она прищурила глаза, затянулась — к удивлению Зика, без кашля, — и села на пол, щекой опускаясь на его бедро.       — Брат, — продолжил он, опустив руку на её шею и слегка поглаживая. — Она упёрла руки в боки, тяжело вздохнула и тогда впервые посмотрела на меня:       — Что стоишь, парень? Помоги!       И я пропал. Словно выкинутая на берег рыба, я открывал и закрывал рот, не в силах оторваться от её лица. Серые глазищи в окружении пушистых ресниц, небольшой нос, румяные, точно спелый нектарин, щёки, ямочки на них; тёмные, как июньская черешня, пухлые губы. И родинка на правой скуле, прям под глазом. Она была самым прекрасным созданием, что я встречал за всё своё недолгое и, надо сказать, довольно унылое существование. От неё веяло жизнью, силой, которой я раньше не видел ни в ком, она как сама мать-природа, что только очнулась ото сна и позвала меня в свои тёплые объятия. И кто я был таков, чтобы сопротивляться?       — Парень? Оглох? — её голос заставлял моё сердце биться быстрее, а ладони внезапно сделались липкими. Я впервые за долгое время растерялся. — Давай-давай, ты-ты! Иди сюда!       — Вам помочь? — стараясь не думать о том, что мои щёки раскалились до градуса кремационных печей, я как можно более равнодушно подошёл.       — Коробки видишь? — я кивнул. — Помоги перенести, а? Нам выдали талоны и родители убежали за едой, а брат мой тот ещё шалопай и только и может, что мешать, слышишь, Йозеф?!       Йозеф показал сестре язык и умчался в дом. Я не смог сдержать улыбки, оглянулся и, поставив пирог за ступеньки, поднял коробку. Как ты понимаешь, милая, после всех тренировок эти коробки были мне что пёрышко. Фыркать, кстати, не обязательно.       — Так вы…       — Только приехали, — перебила моя новая знакомая. — Предыдущие жильцы, ну, знаешь…       — Знаю, — прервал я. Пойманы за измену, сосланы на остров дьяволов отбывать наказание. — Теперь вы тут будете жить?       — Догадливый, — пропыхтела она и ввалилась в дом. Поставив коробку на пол, утёрла мокрый лоб ладонью, промокнула ту о край платья и протянула мне. — Ирма.       — Зик.       И так я узнал её имя.       — Ирма? Серьёзно? — Имир насмешливо глянула на него из-под ресниц. — Ты что же, услышал моё имя, увидел веснушки и потому решил меня оттрахать? Как-то жалко, не находишь?       Зик склонился к ней и ухватил за челюсть, заставляя заглянуть себе в глаза. Приблизился к уху и медленно, почти по слогам, прошептал:       — Если ты, девчонка, думаешь, что стоишь хоть одного её, — он замолк на мгновение, — пальца, то крупно ошибаешься. Ты всего-то тень, что, быть может, чем-то напомнила её. Не больше, чем дряхлый куст вызывает ассоциации с цветущим садом.       Губы Имир сомкнулись тонкой нитью, и она резко дёрнула головой, вырываясь из цепких пальцев.       — Осторожней, марлийская подстилка, ты всё ещё без портков, а я не премину откусить тебе то, чем ты так усердно тыкал в меня.       Зик внезапно расхохотался и поднял руки в извиняющимся жесте.       — Будет, будет тебе, Имир. Просто-напросто добрая шутка от соседа по койке. Итак, о чём это я…       Тогда мои дни будто бы разделились на до и после. Будучи вечно занятым надеждами и чаяниями других людей, я, так уж вышло, не обращал внимания на девушек, что меня окружали. Но Ирма… Она стала моим солнцем. Она была младше меня на год, ей было шестнадцать. Но мне казалось, что вся мудрость сосредоточена в ней. Каждое её движение, когда она шла по улице, гордо задрав нос, виделось мне откровением; откровением, как прекрасно и просто, оказывается, любить. Конечно, я понял это не сразу. По началу я только и робел в её присутствии, начиная заикаться и краснеть до самых кончиков ушей. Стоило ей глянуть на меня своими бездонными глазами, и в желудке у меня что-то ухало вниз, щекотало и сводило. Я был уверен, что болен. И, о великая прародительница, я не ошибался.       Мой учитель говорил мне: «Зик, спаси Элдию». То же талдычил мне и горе-папаша. Я знал, зачем рождён, зачем живу и что у меня впереди. Знал, чем и когда всё кончится. С каждым годом времени моего оставалось всё меньше, а я ни на шаг не придвинулся к желаемому. Спасти вас всех, дорогая Имир, освободить, даровать утешение и век, свободный от боли, потерь и, разумеется, титанов.       — Так вот кем ты себя мнишь? — хмыкнула Имир, облокачиваясь спиной о холодную стену. — Великим освободителем Элдии?       — Я не мню, Имир.       Но тогда я забыл обо всём. Мои мысли были заняты лишь нею. Моя болезнь прогрессировала, превращаясь в одержимость. Мне было жизненно необходимо находиться рядом с ней. И однажды наблюдений и редких приветствий мне стало мало.       Это был сентябрь, Ирма с семьёй жили по соседству уже месяц. Я выучил её расписание и распорядок дней. Знал, что утром она отводит младшего брата в школу, то и дело раздавая ему подзатыльники. Знал, что после сама идёт на учёбу — она хотела стать учительницей. Благороднейшая из профессий, к слову. Знал, что перед тем, как зайти домой, сидит пятнадцать минут на скамье, подставляя лицо тёплым осенним лучам. Свет обволакивал её профиль, что, верно, светился, расслабляясь на мгновение, а после снова делаясь серьёзным. В один из таких дней я и подкараулил её. Как бы невзначай вышел из дома, внутренне при том сгорая от волнения, на ватных ногах подошёл к ней, стараясь выглядеть непринуждённо.       — Осень — прекрасное время, — сказал я первую, в высшей степени идиотскую фразу, которая пришла в голову. А я планировал этот диалог!       Она приоткрыла один глаз, глядя на меня совершенно спокойно, уголок её рта дрогнул в улыбке.       — И правда. Люблю осень. Последние вздохи лета ещё слышны в шорохе листьев под ногами, но солнце уже не столь жестоко. Зик, верно?       — А ты Ирма, если не ошибаюсь. Я присяду?       — Скамья мне не принадлежит.       Я опустился рядом и вновь растерялся. Все подготовленные слова встали поперёк горла, я нервно сглатывал, сердце билось о рёбра так, будто ещё удар — и выпорхнет напуганной пташкой. Ирма заговорила первая.       — Я вижу повязку, значит ты?..       — Да.       — И ты этого хотел?       — Для этого я был создан.       Она грустно покачала головой и возвела на меня свои глаза. Вдох застрял в моём горле.       — Мне кажется, все мы созданы для гораздо большего.       И я пропал вновь.       Понимаешь, никто и никогда не говорил мне таких слов. Всегда знал, что я всего только инструмент, а послушать марлийцев — вовсе мусор. Но в её глазах я таким не был. В её глазах я был просто мальчишкой. Безоглядно влюблённым в неё мальчишкой.       — Три богини, — Имир показательно закатила глаза. — Да поняла я, что ты был в неё влюблён и вся вот эта розовая дребедень. Можешь перестать размазывать сопли и перейти уже к сути?       — Ты сама просила покрасочней! — тут же возмутился Зик.       — Не настолько же!       — Ладно, — хмыкнул он. — Тебе не угодишь!       Имир пожала плечами: мол, и? Всё в ней вызов, всё в ней натянутая струна. И Зику даже начинало это нравиться. Он тут же одёрнул себя — не стоит привязываться к тому, кому суждено вот-вот сгинуть. Давно бы пора высечь это у себя на лбу.       — Всё развивалось стремительно, как и положено первой влюблённости. Прошли годы, но я всё ещё помню, как впервые робко коснулся её руки. Она тогда лишь улыбнулась и переплела свои пальцы с моими. Я тянулся к ней, как цветок тянется к солнцу, Ирма же отвечала взаимностью. Первые неумелые касания, боязнь спугнуть, потерять, страх быть отверженным. Я долгое время отмалчивался, не говорил ей о своей сути. Знал, что не поймёт.       Хотя, знаешь, я пытался. Я деликатно прощупывал почву, пытаясь донести до неё истину, что открыл мне учитель. Пытаясь объяснить, что так всем нам будет лучше. Ведь это безболезненно, это возможность жить без страха и войны, возможность спокойно уйти, не оставив после себя реки крови. Но все мои слова разбивались о понимание: Ирма хотела семью. И хоть она и стала моим нежданным подарком на день рождения, я ей отплатить подарком, что желала она, никак не мог.       Я бы солгал, если бы сказал, что скверные мысли о ребёнке от моей драгоценной Ирмы не мелькали в моей голове. Маленькое кучерявое чудо, обязательно с её глазами, небольшой домик и мы — вечно красивые и влюблённые. Да вот только срок годности моей вечности — тринадцать лет. Я одёргивал себя, видя, как маленьких элдийских детей растят на убой. Одёргивал, зная какие гены и способности передам ребёнку. Одёргивал, понимая, что стоит Марли прознать, что чудо-мальчик обрюхатил девицу — ни ей, ни ребенку не сдобровать. Обречь любимую женщину на не просто проклятие нашего народа, а ещё и запятнанное моей грязной королевской кровью? Нет, я не мог так поступить. Но иногда, на пару обманчиво длинных мгновений, мне хотелось забыться и стать просто дурным юнцом, безрассудно влюблённым в соседскую девчонку.       Знаешь, что тяжелей всего достать в гетто, Имир? Столь любимые девичьему сердцу подарки. А я очень хотел дарить ей что-то.       — Не мог подарить семью, так дурил девчонке голову цацками? — Имир скривилась.       — Как грубо. Но соседские розовые кусты той осенью отчего-то пришли в упадок.       Как-то мы шли по улице, и она внезапно остановилась у витрины ювелирного магазина. Чуть не носом прижавшись к стеклу, она рассматривала не слишком-то и изысканные украшения, что там лежали. Грошовые стекляшки, разве что воронам придутся по вкусу.       — Смотри, какие красивые! — с придыханием прошептала она.       — Хочешь, куплю? — брякнул я. Цена им — солидный кусок моего месячного заработка, но я понимал — для неё мне ничего не жалко.       — Что ты! Не надо, даже не думай об этом! — она поправила косу и сдула выбившийся локон со лба. Смутилась. — Мне достаточно, что ты просто рядом со мной.       В душе расползлось тепло, и я сгрёб Ирму в охапку, зарываясь носом ей в макушку:       — Я куплю тебе всё, что есть на этой витрине.       А я своё слово держу, как ты могла заметить. Я даже почти бросил курить тогда, стал меньше есть, только бы отложить побольше денег на цветастые побрякушки. Больше всего она любила колечки. С розовыми, зелёными, голубыми камушками. Когда я принёс ей первое, незатейливое, абсолютную безвкусицу, она закусила губу и заплакала.       — Тебе не нравится? — смутился я, не зная куда себя деть. Стоял столбом, глядя, как она разворачивает газетный лист и тонкими пальцами достаёт украшение.       — Нравится, — прошептала она. Ухватила меня за отворот рубашки и притянула к себе.       Её губы были мягкими и горячими, а я был неопытен и потому несколько раз мы столкнулись зубами, но тогда мне казалось это лучшим из всего, что со мной случалось. Я вжал её в себя, бродя руками по телу, чувствуя, как она дрожит от моих прикосновений. Мокро и неловко — вот как это было, Имир. Несравненно.       Дни сменяли друг друга, а мои чувства лишь крепли. И хоть я всё понимал, но так и не смог отказаться от Ирмы. И вот однажды, когда её родителей не было дома, я стал мужчиной.       — Как высокопарно, Зик. Меня сейчас стошнит.       — Надо было сказать, что я её трахнул?       — Это было бы честно, — пожала плечами Имир.       — Не соглашусь. Понимаешь, маленькая элдийка, трахаться я научился гораздо-гораздо позже. И это не имеет ничего общего с тем, что происходило между мной и Ирмой.       Первый секс — одно из самых нелепых действ в жизни, согласна? Страх что-то сделать не так, страх облажаться, страх банально не сдержаться, стыд собственной наготы. Но ощущение её тела, податливо извивающегося в моих ладонях, мягкие руки, сжимающие мои плечи, сдерживаемые прерывающиеся вздохи… Я касался её, будто она соткана из золотых нитей, одно неловкое движение, и я, огромный и нелепый, всё разрушу. Так страшно, как в тот день, мне не было даже в момент обращения. Я тонул, — прошептал Зик. — А она давала мне надышаться.       — Честное слово, ты хнычешь, точно маленькая девочка, — ухмыльнулась Имир.       — Мальчики, девочки… Все мы покупаемся на искренность и нежность, особенно когда изголодались по подобному, не так ли?       — А может тебе в писатели, Зик? Писать второсортные бульварные романчики со счастливым финалом?       — Думаешь, что я настолько хорош?       — Думаю, что не хотела бы потратить одну из своих последних ночей, слушая того, кто до сих пор страдает по прошлым любовным приключениям.       — Приключение и правда вышло неплохим, — Зик предпочёл пропустить её подколки мимо ушей. Перед глазами вдруг встали серые глаза Ирмы, и его передёрнуло, а спина покрылась холодным потом. Яркими образами замелькали под веками картинки — мокрая земля, забившаяся под ногти, колечки, блистающие стеклянными камешками в свете луны, и морозные каменные щеки, утратившие всякую мягкость. Наверное, он побледнел — Зик вмиг продрог, словно его ледяной водой окатили. Ему стало плохо, страшно, невыносимо, а губы все продолжали роптать. — Правда, в отличие от второсортных бульварных книжонок, у нас с Ирмой не случилось того финала, что фантазируют себе юные фанатки жаркой литературы. Нет-нет, у нас случилось то, что случается со всеми, — реальность настигла нас волной.       Знаешь, мне не стоило спать с Ирмой. Спустя годы я всё больше и больше уверяюсь в этом. Я был так глуп, так наивен и влюблён, что предпочёл обманывать не только Ирму, но и самого себя. Но всё же… Какой мальчишка будет размышлять о чём-то серьёзном, когда девчонка стягивает с себя платье? Когда гладит маленькими тонкими пальчиками шею и затылок, расстёгивает пуговку за пуговкой твою рубашку, когда целует…       — Фу, — Имир закатила глаза.       — Красноречиво, — Зик разозлился, но вовремя взял себя в руки. От секундной слабости осталась лишь сжатая челюсть, которую он тотчас расслабил, дав ту самую очаровательную улыбку из арсенала очаровательных улыбочек. Имир замерла, будто учуяла его трещащее по швам терпение. — Язвительность тебе не к лицу, дорогая. Изволь слушать мои душевные стенания, раз уж так сладко взывала к ним.       Зику стало понятно — она испугалась. Словно опомнившись, Имир горделиво вздёрнула подбородок и фыркнула — мол, продолжай, Зик. И Зик продолжил.       — Шутила ли с тобой жизнь, Имир? Ах, чего же я спрашиваю, ведь ты снова плывёшь на Родину, чтобы достойно встретить свою смерть. И это спустя столько лет… Шутка, если не смехотворный монолог. Но не смотри на меня так зло, ведь жизнь шутила и со мной. И едва я попробовал женщину — мало того, женщину которую я любил и боготворил, — жизнь врезала мне под дых. Впрочем, расскажу обо всем по порядку.       — Да уж, сделай одолжение, — съязвила Имир, а Зик хмыкнул и в недовольстве почесал бровь.       — Так как же всё было? — он задумался, хотя помнил те события до мельчайших деталей. — Сразу после того, как мы с Ирмой впервые познали друг друга, меня дёрнули на военные сборы. Месяц — короткое слово, показавшееся мне вечностью, ведь учения выдались невыносимыми. Марлийцы задумали сжить нас со свету: поутру — шаг в пустоту, холодный ветер, виски в огне, ночи, полные боли и ноющих мышц. Мы — носители титанов — не болеющие и не страдающие, к вечеру хромали на старческий лад. Мы становились сильней, чем тешили командование и лелеяли устав. И вот, в раскалённом огне этого адового места, я хватался за единственную нить, что ещё держала меня на плаву, — Ирма. Она являлась мне во снах — во снах мы касались друг друга, смотрели в глаза, целовались неистово и жадно, как в последнюю нашу встречу. Странно, но в той ночной темноте я вдруг ясно представил, как возьму её за руку при возвращении и скажу… Скажу, что теперь нас ничего больше не разлучит.       С этой мыслью я и вернулся обратно за стены родного гетто. Потратившись до последней копейки на особенное для Ирмы колечко, я двинулся к её дому, сжимая маленькую коробочку ледяными от страха пальцами. Обручальное кольцо — это серьёзно, правда? Вещица, на которую я возлагал столько надежд. В тот миг я правда верил, что это чёртово кольцо свяжет нас незыблемо, не только физически, но и духовно. В месте, где ничего не принадлежало тебе по-настоящему, я хотел присвоить Ирму себе до самой смерти.       И вот я у её двери, стучу слишком громко и быстро, и сердце моё бьётся так же. Как же я был счастлив тогда, Имир! Улыбка моя, однако, сползла как слизняк, едва передо мной отворилась дверь. Я сразу понял — что-то не так. Ирма смотрела на меня взглядом, который я не узнавал, — тревожным, будто над её головой нависла тень, готовая сожрать нас обоих.       — Зик…       Она потупилась, прикусила губу, решаясь мне в чем-то признаться. Я молчал — оцепенел, как маленький мальчик, коим я и являлся.       — Я беременна.       Она принялась рассказывать мне что-то, жестикулируя и сбиваясь, но я ничего не понял. Был не в силах постичь. Стоял, как умалишенный, и пялился на неё, стремясь запомнить каждую её веснушку, каждую крапинку на зрачке.       Беременна? Вмиг весь мой мир обрушился, земля под ногами превратилась в зыбучий песок, в котором я увяз по самое горло. Всё, что я напридумывал, — пустая иллюзия. Я, как сейчас, помню свои ощущения — вырвать себе барабанные перепонки, язык, глаза — не говорить, не видеть, не слышать.       Ирму я больше не хотел.       Меня охватила паника, сердце бешено застучало о рёбра, а в голове… И что же я мог сказать ей? Избавься, убей, сунь в себя вешалку, и поскорее! Я любил её, — так безумно любил! Но был рад рассчитывать на выкидыш. Я злился на себя, но корыстно думал о побеге. И тогда, стоя перед ней — напуганной, доверчивой и наивной, — моя ненависть к себе — к этому нерождённому ребенку, — превратилась в паранойю.       — Этого не может быть, — прошептал я тихо, но Ирма услышала и замерла, будто я наотмашь ударил её по лицу. Она смотрела на меня, и глаза её всё ещё полнились любовью — любовью ко мне, трусливому и запутавшемуся.       Ирма, вероятно, ждала радостной улыбки или благодарного поцелуя в губы. Или, быть может, робкого «Мы справимся?». Не хочу гадать, что творилось тогда в её голове. Всё, что я увидел явственно — в ней вспыхнуло злое недоумение.       — Ты не рад, Зик?       Я пробовал что-то сказать, правда. Пытался выдавить из себя хоть слово, но язык будто раздулся и заполнил весь рот.       — Я знаю, что это не запланировано. Мы… Нам будет сложно, это правда, но… Мы же сможем, Зик?       Её речь была прерывистой и тяжёлой, а каждой своей паузой, каждым словом, пропитанным надеждой, Ирма словно протыкала мне сердце. Она обманывала меня, напичкивая воздух пустыми словами. И как же Ирма не понимала, Имир? Ребёнок. Здесь, в гетто? Я не знал места более неподходящего для появления ребёнка, чем эта дыра.       — Я люблю тебя, ты же знаешь? — я хотел дотронуться до её щеки, но одёрнул руку. — Но это слишком, Ирма… Я…       — Слишком? — её голос задрожал, сорвался на всхлип, но вместо того, чтобы утешить ее, я разозлился. Её реакция вдруг показалась мне странной, неискренней — точно не Ирма это была, а расплывчатая тень чужака.       Я видел, как она искала во мне проблески нежности, испытуемой мною когда-то. Но я был неумолим, жесток и беспощаден, а в моём сердце поселился холод — я затолкал его туда насильно, решив, что так будет лучше.       — Если любишь, так почему струсил? — Ирма не была дурой. И с чего я так подумал тогда? Она поняла — увидела все мои сомнения, вопросы, страхи. Я заметил это поздно, слишком увлечённый собственными эмоциями. Ирма тоже была в ужасе, её руки потряхивало, воздух тяжело вырывался из её горла.       — Струсил?! — я рявкнул, Имир, представляешь? Рявкнул на Ирму, будто псина из-под забора. И тогда Ирма сделала шаг назад и схватилась за живот — легко положила ладонь поверх платья, и от этого её действия я чуть не разрыдался от обиды. Ребёнка ещё не было, он представлял собой лишь пару клеток в её утробе, а она уже любила его больше, чем меня.       — Если это шутка, то совсем не смешная, — Имир выдернула его из воспоминаний, и Зик испытал благодарность. Он слишком погрузился в эти больные, мерзкие фантазии, точно стремясь наказать себя, пережить это вновь, добить.       Чувствовал ли он что-то сейчас? Едва ли так же ярко. Вина притупилась, чувства померкли, в нём будто ничего — совсем ничего — не осталось. И пустота эта прикипела к его нутру, проносясь красной нитью вдоль судеб.       — Ты права. У жизни нет чувства юмора, рискни расхохотаться, и твой смех превратится в вой.       — Цитата для автобиографии?       — Тебе рассказывать дальше или так и будешь пиздеть?       Имир хмыкнула и кивнула с надменным видом, почти повелительно.       — Конечно, продолжай, ведь сейчас начнется лучшая часть — часть, где Зик Йегер обосрался.       Зик подавил смешок, кашлянув в руку. Ему снова захотелось курить, и он достал очередную сигарету. Нависнув над Имир, он склонил голову в вопросе:       — Мы встречались раньше?       Она отняла у него спички и чиркнула одной о коробок, прикуривая ему. Огонь подсветил её хищные глаза, опостылевшие веснушки и ухмылку — наглую дьявольскую ухмылку элдийки, что отчего-то возомнила себя невесть кем. Имир была похожа на неё, вне сомнений. На мгновение ему даже показалось, что перед ним Ирма — карие глаза обратились в серые, лицо размылось и приняло другую форму, а рот скривился и растянулся до самых ушей, точно его вспороли заточенным лезвием.       Зик не отпрянул. Сморгнув наваждение, он с трудом сохранил собранный вид.       — Не трудно догадаться, что ты облажался, — Имир пожала плечами.       Отступив, он ушёл обратно к окну, не желая больше смотреть на неё. Ему было необходимо успокоиться — спрятать тревогу, а еще затолкать подальше образы из прошлого, что вдруг стали такими яркими, словно произошли вчера.       — Облажался не то слово. Я поступил так, как поступает всякий слабый человек — я сбежал. Отступив на шаг, а затем еще на один, я развернулся и оставил Ирму позади, как и наше общее будущее, которое был не в силах принять.       — И что же, она так просто тебя отпустила?       Зик горько улыбнулся и мотнул головой, зная, что Имир этого не увидит.       — Ирма пыталась поговорить после — это правда, но я избегал её, как мог. Я чувствую твоё негодование, Имир, не думай, что я не осознаю своей подлости. Мне было страшно взглянуть в её глаза, понимаешь? Страшно начинать что-то выяснять: вдруг я открою рот и не смогу остановиться? В то время меня постоянно вызывали в штаб, вытаскивали на тренировки, и я был этому рад — всё лучше, чем скитаться по гетто, скрываясь от Ирмы и её взгляда, наполненного молчаливым упрёком.       Прошло пару месяцев, и её тайна начала проявляться — живот под одеждой округлился, а походка стала тяжелее. Я наблюдал издалека, как меняется её тело, наблюдал и за тем, как люди вокруг неё перешёптывались: Кто отец? От кого принесла? А родители — что?       Люди в гетто жестоки, знаешь? Обозлённые, несчастные, борющиеся за выживание — такие, как Ирма, были для них отдушиной, грушей для битья, которую можно пихнуть, не страшась последствий. Мы все жили бок-о-бок, разделяя общую боль, но сплочённостью там и не пахло. Такова человеческая природа, дорогая моя Имир: чужие тайны вызывают любопытство, а ошибки — осуждение. И если вчера Ирма была частью этого маленького мира, то сегодня — беременная и одинокая, — она стала изгоем.       Я видел, что она пыталась не обращать внимания на косые взгляды. Видел её стоицизм и пламенную решимость в глазах. Но любое пламя гаснет, как погасло и её — Ирма стала реже мелькать на улицах, перестала провожать брата в школу, а если появлялась необходимость посетить местного доктора, она куталась в большое старое пальто и кралась по безлюдным переулкам, чтобы не натолкнуться на знакомых. Откуда я об этом знаю? Я следил за ней, Имир. Я как чертов фанатик наблюдал за моей любимой из-за угла. Конечно, я не смог выкинуть Ирму из головы: мне просто-напросто совесть не позволила.       Ведь… Она больше не искала встреч со мной, Имир. Ей больше не требовалась поддержка, разговоры и выяснения. Наверное, её силы иссякли окончательно. Я часто думал об этом — почему она не пришла ко мне ещё раз? Почему сдалась? Будь у меня этот последний шанс, я бы его не упустил…       — Слушать тошно. Ты сейчас серьёзно?       Зик вздёрнул голову, уставившись на разъярённую Имир. Он замолчал на мгновение, склонил голову, разглядывая её лицо и перекошенный в раздражении рот. И как она посмела усомниться в его правоте? Под черепом разлился пульсирующий шум, дыхание стало громким и тяжёлым, словно он кросс пробежал, а не чесал языком. Отвечать ей не хотелось, как и рассказывать дальше, но невысказанные за столько лет слова застучали в висках отбойным молотком, требуя, чтобы он довёл дело до конца.       — Я знаю, — Зик хмыкнул и провёл пальцами по векам. — То есть, я понимаю, почему она не пришла ко мне, просто…       — Просто ты жалкий трус, который привык сваливать ответственность на других? Просто ты ждал решений от девочки младше себя? Ну же, Зик, я могу продолжать бесконечно.       Зик утомлённо закрыл глаза, но боль в сердце не утихла. Под веками стояло её лицо — Ирма смотрела на него отрешённо и лишь серые, как смог, радужки сверкали яростью и невысказанными обидами. Она жила где-то там, за гранью его настоящего, но присутствие её чудилось таким реальным, словно Ирма была здесь, за его спиной, наблюдала за ним и ловила каждое его гадкое оправдание.       — Как-то раз мы столкнулись, представляешь? Я впервые за много месяцев смог разглядеть её измождённое лицо вблизи. Мои губы приоткрылись — наверное, я хотел сказать ей что-то важное. Быть может, в тот момент — если бы во мне, скажем так, проснулась смелость, — я упал бы ей в ноги, вымаливая прощение? Но я не успел и слова проронить — Ирма отвернулась, минуя меня, будто я и вовсе перестал существовать. Таким я себя и чувствовал — пустым местом, потерянным в сомнениях человеком, который собственными руками разрушил то хорошее, что еще осталось в его жизни.       А потом она пропала. Лишь через пару недель я услышал новости, что разнеслись по нашей улице подобно смерчу. Ирма родила. Мальчика.       Моё дыхание тогда сбилось, а сердце тревожно застучало, норовя пробить грудную клетку. Где-то там, в соседнем доме, лежал в колыбели мой сын, которого я предал ещё до его первого вдоха.       Ребёнок родился раньше срока — Ирма едва перенесла роды. Младенец болел, был беспокойным и постоянно орал — соседи часто жаловались на крики посреди ночи. Я собирал эти слухи то тут, то там, точно крошки, силясь выведать об Ирме абсолютно все подробности.       Дни проходили, а мысли о сыне не оставляли меня. Я представлял его перед собой — крошечное тельце, быстро вздымающаяся грудка, редкие завитки волос и обязательно серые глаза — её глаза. Что-то во мне перевернулось, Имир, — я не мог спать, аппетит пропал, под глазами залегли тени. То была моя совесть? Я так долго заслонялся притворным равнодушием, что она заныла, как больной зуб, что не вырывается щипцами и не сгнивает сам по себе.       Я хотел увидеть сына. Я хотел увидеть Ирму. Хороший повод оказаться у её двери и поскрести по дереву словно мышь. Я даже не придумал, что буду ей говорить. Но это и не понадобилось. Какая ирония!       Зик рассмеялся, а затем затих на пару мгновений — собирался с силами, чтобы продолжить.       — На пороге меня встретила её семья — уставший отец, нервно сжимающая губы мать и брат, который смотрел на меня с неприкрытой ненавистью.       — Ты опоздал, — я едва успел открыть рот, чтобы спросить об Ирме, как её отец огорошил меня холодным тоном.       — Опоздал? — мой голос вдруг задрожал, а ноги будто вросли в землю. Её маленький брат бросился на меня и принялся колотить мою грудь кулаками. Он был таким слабым, Имир. Я даже с места не сдвинулся, все продолжал стоять и смотреть, жалкий и сломленный.       Её родители оттащили от меня Йозефа, который зарыдал так громко и надрывно, что я вздрогнул и наконец пошевелился, отступив на шаг.       — Что происходит? Где Ирма?       — Она умерла, Зик. Ирма покончила с собой.       Мир вокруг застыл, как застыли и люди передо мной, и моё сердце. Страшные слова обухом ударили по моему затылку. Слова, в которые я отказывался тогда верить, на миг подумав, что Ирма подстроила это, чтобы меня проучить.       — Ребёнок?.. — лишь выдавил я, а Ирмина мать, не выдержав, скрылась в темноте дома.       Ты слышала об «особом дереве», Имир? Конечно не слышала. Постоянно забываю, что ты покинула гетто давным-давно и вряд ли помнишь о таких вещах. Впрочем, думаю, на Парадизе было своё «особое дерево». Своё «особое дерево» есть везде.       — О чём ты, Зик?       Имир говорила вкрадчиво и тихо, точно боялась его. Зик почувствовал вонь ее страха в воздухе и улыбнулся. Возможно, он и правда выглядел безумно — чересчур отвлеченным, неживым. Покачав головой, Зик продолжил:       — Понимаешь ли, у нас за гетто было место, о котором не говорили вслух. Туда, за каменный забор, ходили только те, кто собирался оставить что-то, от чего нужно избавиться. Элдийские девушки часто якшались с марлийцами, и столь же часто кровь смешивалась так, что на свет являлась кроха с дьявольским — элдийским — нутром, но только лишь наполовину. Да, ты правильно всё поняла, Имир. Бедняжки, что однажды согрешили, рожали ублюдков, которых были не в состоянии прокормить. Они относили эти маленькие свертки к большому старому дереву, что росло у кромки леса, подвязывали ленточки на крючковатые ветви, а затем возвращались. В одиночестве.       Этих детей не искали, не спрашивали о них. Они — нежеланные, ненужные призраки чьей-то далекой и неправильной во всех смыслах любви. Или банальной похоти.       И мой сын не должен был оказаться под этим деревом, Имир. Она не имела права, понимаешь? Наша любовь была настоящей, искренней — плоды такой любви не увядают, придушенные и прикопанные меж корней. Но Ирма решила, что такой судьбы мой сын и заслуживает — быть убитым собственной матерью под этим «особым деревом».       — Её нашли за забором, — тихо сказал мне её отец, едва выговаривая слова. — Сын в тряпках у корней. А сама она… Сама — на ветке, в петле. Ночью ушла, мы и не услышали.       У меня дыхание перехватило. Всё вокруг словно туманом заволокло, один стук крови в ушах да пустота за клеткой рёбер. Помню только, что я стал рваться в их дом — требовать, чтобы показали мне Ирму. Её тело — то, что ещё осталось от него. Но её отец вышвырнул меня за дверь и плюнул вдогонку, а я пристыженно ушёл, не смея просить вновь.       В гетто существовали определённые порядки. Ушедших на тот свет элдийцев не придавали земле, а сжигали в печах. Нас учили тому, что обряд этот был «очищением» от прошлых прегрешений. На деле же даже полнейший глупец понимал — не «очищение» это было, а практичный способ избавляться от тел. Для элдийцев не строили кладбищ, Имир. Чтобы Марлия выделила для этого хоть кусок земли? Нет-нет, нас сжигали, как ненужные старые бумаги в камине, и ничего от нас больше не оставалось. Ирму бы тоже сожгли. Сожгли, как сотни и тысячи безликих элдийцев до неё, но я не мог этого допустить. Она заслуживала большего.       Я узнал, что недалеко от гетто стояло кладбище. Заброшенное старое кладбище с торчащими из земли крошащимися могильными плитами. Оно терялось в пролеске, забытое всеми, ржавое и страшное — страшнее всякой смерти. Я договорился, Имир, я продал почти всё, что у меня было. Я взял денег у родных, я стёр колени на пороге у нужных людей, но я выпросил — вымолил — для неё место.       В тот день шёл дождь. Он накрапывал и накрапывал, будто издевался надо мной. Мало ему было моего жалкого вида — красных глаз, перекошенных в горечи губ, распухшего от рыданий носа. Я стоял у выкопанной ямы абсолютно мокрый, полностью продрогший, а руки мои тряслись то ли от истерики, то ли от холода — определиться я так и не смог. Нам с её отцом пришлось опускать гроб самостоятельно — марлийцы отказались прикасаться к нему. Я помню, как с нежностью перехватил его пальцами, будто не дерева касался, а тела любимой. Помню и то, как наши с её отцом взгляды пересеклись. Его — ледяной и ненавистный, и мой — жалостливый.       Когда всё закончилось, родители Ирмы застыли у могилы дочери. Они стояли молча, угрюмо, их глаза впились в сырую землю. Они не поблагодарили меня, Имир. Ни одного доброго слова не сказали за то, что устроил приличные похороны.       — Это ты, — Ирмина мать, наконец, отмерла и обратилась ко мне. Её голос был пронзителен, словно выкрик, — это ты, Зик, привёл её сюда. Ты разрушил её жизнь, ты оставил её одну.       — Я сожалею, — с трудом вымолвил я.       Она подошла ближе, и в её глазах, потускневших от слёз, кипела ярость. Её пальцы дрожали, когда она подняла руку, собираясь ударить, но отец Ирмы сжал ей плечо, и она тотчас обмякла.       — Пусть эта могила станет тебе вечным напоминаниям. Напоминанием о том, какой ты человек.       Их удаляющиеся силуэты смазались, исчезая за стеной дождя. Марлийцы, что сопровождали нас, отошли за калитку, выкуривая сигарету за сигаретой и ругаясь. Я остался наедине с могилой. Повисла непривычная тишина, в которой всё стало вдруг слишком ясно. Слова родителей разгорались в голове, точно кострище, — оно выжигало все оправдания, все лживые отговорки, смело жарким напором стену, за которой я прятался. Моя трусость, мой страх, моя слабость — всё, что я пытался скрыть, встало передо мной, как эта хлипкая деревянная доска с именем и годами жизни. Неумолимое свидетельство того, что я сделал. Или, точнее, чего не сделал для Ирмы.              Я смотрел на эту землю, такую ​​тёмную, сырую, ещё свежую, и не чувствовал себя живым. Словно моя душа тоже была погребена здесь, вместе с ней. Ноги мои ослабели, и я упал на колени, зарываясь ладонями в грунт, едва удерживаясь, чтобы не разрыдаться.       — Ирма, — мой голос срывался, а тело дрожало, как в горячечном бреду. — Ирма, прости меня. Прости меня… если сможешь. Я любил тебя. Как же я тебя любил…       Я закрыл глаза и увидел её — ни упрёка, ни ненависти в ней не было, — я видел ту самую Ирму, которую когда-то случайно встретил на улице. Живую, искреннюю, понимающую меня, как никто другой. Глядя на могилу, я молил её дух, ее память — всё, что от неё осталось — простить меня.       Трясущимися пальцами я достал из кармана кольцо — маленькое, почти невесомое, но казавшееся сейчас слишком тяжёлым. Я хранил его с того дня, когда собирался предложить ей своё сердце и жизнь.       — Это тебе, Ирма… — я наконец зарыдал. — Это то, что я должен был сделать раньше. Я должен был прийти к тебе, должен был держать тебя за руку, когда ты в этом нуждалась. Ты была всем для меня, а я… Я просто не смог. Я испугался и… оставил тебя одну.              Я погружал кольцо всё глубже в землю, как будто оно могло связать нас, хотя бы здесь, на этом крошечном клочке земли, где она нашла покой. Я опустился ниже, почти касаясь губами холодного грунта, и срывающимся шёпотом попрощался с ней окончательно.       — Ты любишь осень, Имир? — Зик сам не заметил, как в тесной каюте повисла тишина. Молчал он уже с пару минут, погрузившись в себя: в воспоминания, запахи, чувства, в горе, которое выплёскивалось из него с каждым словом. Словно реку прорвало: годы тишины обратились исповедью. И он внезапно развеселился: — А что это ты замолчала? Где же твои подколки, комментарии? М?       Он чётко видел, как заходили её желваки. Надо же — видимо, жаль стало! Вот уж удивительно, у маленькой элдиечки, что скормят другой элдиечке державе на радость, да проснулась жалость к неизвестной жительнице гетто.       — Имир…       — Ты убил её, — просто сказала она. Зик замер и заинтересованно склонил голову. — Твой член, точнее. Ты же думал об этом, верно? Можешь не отвечать. Вы мужики — все одинаковы.       Зик пожал плечами. Её мнение всего навсего пшик — жалкий гнев смертницы.       — Мне вот интересно, Зик, а ты же никому не рассказывал об этом, верно? Девчонка по твоей вине в петлю полезла, предварительно придушив собственное дитя. А ты сидишь тут, точно петух, перья раздуваешь, речи громкие толкаешь. Неужто никогда даже не вспоминал её? Не вспоминал своего ребёнка?       Зик невольно повёл плечом, волосы на руках встали дыбом, а где-то на краю сознания эхом зазвучало знакомое уханье.       — И это твоя сказка на ночь? Маленький дрочила влюбился в соседку, обрюхатил её, сбежал, а та свела счёты с жизнью. Я, кажется, просила интересную историю. А не рассказ о твоих пиздостраданиях.       — Ты не понимаешь, о чём говоришь, Имир. Это лишь середина истории. Мой кошмар начался со смертью Ирмы. И не закончится никогда.       Так вот, именно в тот год я осень разлюбил. Видишь ли, мне всегда нравилось ходить, укутавшись в шарф, и задумчиво курить, но денно и нощно я только и видел призрак моей утраченной любви. И будто бы она растворилась и стала туманом — он окутал мой родной город. Казалось, сизые клубы лезли из самих домов, из брусчатки, всё стало небывало тусклым: стены нависали безликой громадой, блёклое солнце не грело, а стылый ветер так и норовил…       — Зик!       — Что?       — Опять лирика!       — Ну хоть немного можно оставить? Что ты за слушатель такой?       — Другого у тебя нет, — хмыкнула Имир, щелчком пальцев потребовав сигарету.       — Понял-понял. Но немного всё же оставлю для красивого словца, не обессудь.       Подступала зима, мимо дома Ирмы ходить стало, по правде, невыносимо. Её родные смотрели дикими зверями, боясь что-то сказать мне вслед. Не боясь, впрочем, плевать и шептать проклятия так, чтобы я непременно их расслышал.       Первым заболел Йозеф. Её маленький брат.       Однажды утром — тогда выпал первый снег — я заметил около их дома врача. На его лице была повязка, и он что-то растолковывал родителям Ирмы, грустно качая головой. Мать её будто бы съежилась и исхудала. Я якобы равнодушно прошёл мимо, однако навострил уши.       — Лихорадка слишком сильна… Язвы, рвота… — я уловил обрывки фраз, но по тому, как позеленел отец Ирмы и подкосились ноги его жены, я всё понял.       Мальчишка был плох. Я был бы совсем дрянью, если бы не попытался хоть что-нибудь сделать. Я поднял на уши деда, сколько мог заплатил марлийцам, и мне удалось найти лучшего из худших — того, кто согласился прийти осмотреть мальца. Не прошло и часа, как доктор вылетел из дома Ирмы и, проклиная меня на чём свет стоит, побежал в сторону поста охраны. Ничего не понимая, я бежал за ним.       — Да что случилось?! Что с мальчишкой?       — Дьявольское племя! Сами подохнете и нас с собой утянете! — врач даже не обернулся на мои призывы, остановившись лишь у охранника. — Закрывайте гетто, — я обмер. — Чёрная смерть.       Имир застыла. Зик насмешливо глянул на её потухшую сигарету и заботливо склонился, чтобы вновь её прикурить.       — Так началась эпидемия. От ужаса ли, или от чего иного, но люди один за одним дохли от страшной болезни. Йозеф умер первым. Я видел, как из дома моей возлюбленной выносят небольшой, наглухо заколоченный гробик. Видела детские гробики, Имир? Разумеется, видела. Он, честно сказать, меня не впечатлил. Но вот её мать, что рвалась наружу, и то, с какой жестокостью охрана пинком в живот впихнула её обратно в дом, — это я запомнил. Её гроб был следующим.       Улицы обезлюдели, нас не выпускали даже за порог дома. Мортусы в длинных масках плыли по улицам, точно вестники самой смерти. Они постукивали в двери, дожидаясь ответа. А не дождавшись… Ну, ты поняла. Тела, кстати, скоро перестали выносить. Дома заражённых просто заколачивали. Даже холодный осенний ветер не спасал от сладковато-тошнотворного запаха гниения. Я… я словно бы напитался им весь до самой своей титаньей сущности. Иногда мне кажется, что я всё ещё его чую… Я слышал крики живых, перемежающиеся со стоном умирающих, и не понимал — за что мой бедный народ заслужил такую напасть? Не осознавал, что их погибелью стал я.       Мы, носители титанов, не болеем. Но я слабел. Чувствовал это с каждым днём, с каждым взглядом в окно. Словно что-то высасывало из меня силы. Я спал и не высыпался, я ел, но еда ощущалась бумагой, всё вокруг стало мне безынтересным. Я поставил кресло у окна и мог часами сидеть, бездумно глядя на вход в её дом. В глаза мои будто насыпали песка, в разуме помутилось, я истощал. Я сходил с ума.       И тогда она пришла ко мне впервые.       Той ночью я лежал укрытый несколькими одеялами, моё тело потряхивало, я весь взмок, но никак не мог согреться. Свернувшись клубком, я вглядывался в темноту, считая часы до рассвета.       Вдруг тишину пронзил странный звук. Я приподнялся на локтях, думая, что мне кажется. Все затихло, и я снова завернулся в одеяло, утомлённый этой бесконечной ночью и странной болезнью. Но звук раздался вновь — он был едва слышен, точно легкий шепот. Я наконец уснул?       Звук повторился, уже отчетливее, ближе. Это было не дуновение ветра, нет — что-то другое, настойчиво ёрзающее по ушам.       Я сжал веки — крепко, крепко, — надеясь уснуть и погрузиться в беспокойные кошмары, что мучили меня последнюю неделю. Но сон не желал забирать меня, а звук обратился мерзким скрипом. Осознание пришло запоздало — кто-то скребся, словно царапая гвоздем по стеклу.       Я высунул нос из-под одеяла, косясь в сторону шторок — сквозь худую тюль на меня смотрели пара глаз, ярких и бледных, подобно луне. Я моргнул, но глаза не исчезли, продолжая ввинчиваться мне в душу, и вдруг стали просматриваться и лицо, и растянутые в улыбке губы. Я узнал её, и сердце ухнуло в груди, отдаваясь болью.       Ирма парила за окном, как жуткое отражение ночи: бледное лицо, точно высеченное из мрамора, бездонные глаза были полны ледяной пустоты. Её губы потрескались, искривились, а тёмные мокрые волосы спутались. Платье, казалось, сочилось влагой и липло к телу. Она подняла руку, и её длинные пальцы-ветви нежно, но настойчиво провели по стеклу, будто взывая ко мне.       — Зик…       — Нет! — я подскочил, отползая к спинке кровати и забиваясь в угол. — Тебя нет!       — Ошибаешься, любовь моя. Я здесь, прямо за твоим окном, тоскую и жду, когда же ты впустишь меня.       Острые ногти проскрежетали по стеклу, оставляя глубокие следы. Этот звук пронизывал меня до костей — я вжал ладони в уши в попытке заглушить и этот мерзкий скрип, и её голос, что так трепетно звал:       — Зик…       — Тебя нет…       — Мне так холодно. Мне так одиноко.       Как же жалостливо она шептала, Имир, будто затягивала грустную песню.       — Зик… открой окно, — молила Ирма, и я посмел украдкой взглянуть на неё. Было что-то невыносимо манящее в этой просьбе, в этом взгляде, который она не сводила с меня.       Очарованный, я поднялся, и воздух вокруг стал гуще и плотнее. Мои пальцы дрожали, когда я коснулся рамы. Её лицо за стеклом было совсем близко, а лунный свет отбрасывал на него тени, делая черты резкими, пугающими, но завораживающими. Она ждала, затаив дыхание, а меня тянуло к ней, как свет тянет к себе мотылька. Ирма что-то беззвучно шептала — нечто такое, что я не мог разобрать, но мог ощутить её жаркую, безграничную любовь ко мне. Да, это была она, Имир. Любовь — уже позабытое мною чувство, по которому я так истосковался и которого так желал, решило всё за меня.       Я потянул раму, и она поддалась, тоненько скрипнув. Холодный воздух ворвался в комнату, и я ощутил Ирмин запах — тяжёлый, как сырой мох, горьковатый, как прелые листья, и вместе с тем сладкий, почти приторный. Ирма нежно мне улыбнулась, а затем её рука потянулась к моей щеке.       Её пальцы — ледяные, хрупкие — скользнули по моей коже, и от этого прикосновения по телу прокатилась волна жара. Я не мог понять, что держало меня сильнее — этот взгляд, этот зов или это обжигающее, пробирающее до дрожи прикосновение. В тот миг я хотел только одного — удержать её здесь, забыться в этом странном, но бесконечно влекущем холоде.       Я попятился, когда она мягко шагнула с подоконника на ковёр. Я продрог до костей, и попытался растереть озябшие пальцы. Но то был миг, ведь Ирма подошла ко мне ближе, и больное желание — её, её тела, её любви — ударило мне в голову.       — Я так скучал по тебе, — признание вышло столь жалким, что я устыдился. Но Ирма понимающе кивнула, как прежде — нежная. Как же я нуждался в ней тогда, Имир! Мне жилось так плохо, так горько без неё, и вот она пришла — не смотря ни на что, пришла ко мне…       — Я знаю, милый.       — Мне так жаль, Ирма, — она заставила меня замолчать, приложив палец мне к губам. Острый ноготок чиркнул по моей щеке, причиняя боль, но я не смел шевелиться. Стоял и, пленённый, пялился на неё, не веря своему счастью.       — Замолчи, — сказала она. — Всё в прошлом.       Она надавила мне на грудь, оттесняя, пока я не упёрся кровать. Подтолкнула, и я распластался на матрасе. Подняв голову, я, упоённый её горящим в темноте взглядом, заёрзал, наблюдая, как Ирма забирается сверху, а её тёмные пряди облепляют мне лицо, будто бы заслоняя от всего мира.       И вот мы наедине — снова. Пронзаем друг друга взглядами, тянемся губами, и я растворяюсь в этом мгновении, таю, как снег под солнцем. Всё стало не важно, Имир. И странная болезнь, что охватила меня накануне, и то, как от Ирмы пахло стылой землёй, и то, как холодна она была, — все кануло, стёрлось под натиском невыносимого, пульсирующего в паху влечения.       Её руки обвили меня точно змеи: заскользили по шее, затылку, зарылись в волосы. Ирма была везде — ластилась, словно боялась, что я исчезну в ночном воздухе, как дымка. Её ледяное тело жалось ко мне, не позволяя отстраниться, даже если бы я захотел. В её объятиях всё: боль, ненасытная жажда, желание, тоска — я не успевал за ней, мазал ладонями по её талии и животу, неловко задирая платье, целовал впопыхах, будто боялся опоздать.       Наверное, я обезумел тогда. Совсем сошёл с ума. Я осознавал это, но словно отринул то, что моя Ирма умерла и лежала в могиле, кормя червей. А ведь давеча тащил её гроб, опускал его в ту яму… Она, конечно, была мертва.       И всё же…       Её голос зазвучал у самого уха, обжигая стынью:       — Согрей меня, Зик. Мне холодно. Мне всё еще холодно.       Как настойчива она была, как молила, как тянулась ко мне. Я чувствовал её губы, скользящие по моей шее, мажущие кожу инеем. Немой крик застрял в моём горле. Но я бы вытерпел всё, Имир.       Ирма стянула с меня штаны и опустилась, торопливо ёрзая по моим ногам. Стоны её пронзали воздух, она повторяла моё имя, а я шептал её в ответ. Мы были одним целым, Имир, наслаждались друг другом рьяно, ненасытно.       А потом, когда всё закончилось, и дыхание успокоилось, Ирма медленно поднялась. В каждом её движении было что-то потустороннее, неестественное, неживое… Но я заталкивал свой ужас глубже и глубже, будто боялся, что она его учует.       Ирма высилась надо мной, с улыбкой на бледных устах, а в её глазах вспыхивали отблески темного пламени — жуткая смесь нежности и зловещей решимости.       Медленно, не отводя взгляда, она поднесла руку к лицу, вытянула заострённый палец. Ошеломлённый, я наблюдал, как она с лёгкостью прикусила его. Зубы вошли в плоть бесшумно, глухой хруст разорвал тишину.       Я застыл, не смея дышать, наблюдал, как она аккуратно, с трепетной заботой кладёт свой изящный пальчик на подоконник, как прощальный дар, как клятву, в которой было что-то болезненно неизбежное. Кровь на криво оборванной коже была чёрной и густой, точно застывшая смола. А ещё на нём было колечко, одно из тех, что я дарил.       — Чтобы ты не забывал меня, Зик. Ты же не забудешь меня?       — Ни за что…       Страх разрастался внутри меня, распухал, вытесняя все прочие чувства, пуская корни в самое нутро. Ирма кивнула и скрылась за окном, исчезая, будто её и не было. А я отключился — выдохшийся, словно выпитый досуха.       Утро настигло меня, как удар. Вскочив с кровати, я бросился к окну, полагая, что всё это было лишь наваждением, кошмарной игрой утомлённого болезнью разума. На подоконнике не было её пальца. Ни малейшего следа, ни пятна крови, ни-че-го.       Осталось только кольцо с маленьким розовым камушком.       С того дня она начала приходить ко мне каждую ночь. Без исключения. Как только сгущались сумерки, а мир вокруг замирал в тишине, её тень вновь проступала в окне, бесшумная, как скользящая над водой птица. Я пытался игнорировать её, укрывался с головой, словно ребёнок, надеясь, что она исчезнет. Она же терпеливо ждала, пока я поддамся её зову и открою окно.       Она вновь обнимала меня, целовала, толкала на кровать. А потом, насытившись, с улыбкой откусывала очередной пальчик, от которого на утро оставалось одно лишь колечко.       — Ты веруешь, Имир? Хоть во что-то?       — Нет, — её голос доносился до Зика точно эхо.       — И я не верил. Верил в прародительницу разве что. Да в свое предназначение. Как же я был глуп!       Я даже не представлял, что на самом деле живёт в тенях под моими ногами. Что ты можешь увидеть, обернувшись через уголок глаза. Каждую ночь я ждал, как дар богов; каждый вечер я ложился в кровать в холодном поту. И каждый раз, как только по стеклу раздавался скрежет, — я впускал её.       Был ли то сон, кошмар наяву — мне неизвестно. Но я видел, как продолжают умирать люди. И хоть мне не грозила настоящая опасность, в один миг я обнаружил своего деда харкающим кровью. Я больше не мог медлить.       Разумом я понимал — нет ничего страшнее созданий вроде меня, сердце же шептало — то, чем сделалась Ирма, — хуже. То, чем обратилась моя любимая, — уродливая реальность. Оно убивает нас. Пьёт по капле досуха, тянет свои кровавые пальчики в блестящих колечках к горлам детей и взрослых, и не остановится она, пока не заберёт каждого. Каждого, кто стал невольным свидетелем её тихого горя, кто безмолвно наблюдал, как моя милая страдает, вынашивая про́клятое дитя, как сходит с ума, унося его под древо, и лезет в петлю. Каждого, кто не помог, слова доброго не сказал. И я останусь напоследок. Как самый желанный десерт — она умоется моими слезами, моим одиночеством, наказывая и наслаждаясь.       Я стал сбегать из дома. Надзорные — надзорными, но когда ты вырос в гетто — ты знаешь каждый его закуток. А если они и видели меня — то закрывали на то глаза; трупом больше трупом меньше — всем уже было наплевать. Я сбегал в библиотеку. Древняя, точно старые боги, она хранила тайны Марлии, Элдии и других народов, невесть как тут оказавшихся. И однажды я нашёл. Манускрипт чуть не рассыпался в руках, перевод был лишь частичный и надписанный поверх слов. Я с трудом мог разобрать буквы.       Зик замолчал, сомкнув веки. Руки тряслись, воспоминания были яркими — можно подумать, не с десяток лет прошло, а только ночь. Один беспокойный сон. Зик попытался выудить сигарету, но обнаружил пустую пачку. Потерянно посмотрел на Имир. Она понятливо кивнула, мол, где?       — Сумка, — голос его охрип, то ли от разговора, от дыма, то ли от… что голос сел от стынущего в жилах ужаса, Зик себе признаваться не хотел. Как и в том, что в ушах всё громче раздавалось уханье.       Имир молчаливо протянула ему пачку, как чувствовала — её слова сейчас излишни. Они обязательно ещё посоревнуются в словоблудии. Позже.       — Под тусклым светом масляной лампадки я вчитывался в текст. Кого там только не упоминали, Имир. И матерей, что умирали, но возвращались из могилы на плач своего младенца. И людей, что могут обращаться животными при полной луне. И прекрасных дев, что живут в озёрах и заманивают в трясину заблудших путников. И детей… — Зик споткнулся. — Я помню тот текст, будто читал его не раз, а сотню, будто специально учил наизусть. Мой незримый собеседник вещал мне со страниц своего трактата:       «Коли дитятко собственная мать умерщвила да безымянным прикопала, то станет такое дитё душой не упокоенной. Летать ему над древом, над могилкой своей богами покинутой, мать с отцом кликать да плакать по ним. А по истечение семи зим поворотится то дитё нежитью, лесу станет принадлежать, по теням да болотам прятаться, люд убивать, с дороги сбивать. А коли душа нечистым не поддастся — пугачом на век обернётся. Разве что кто добрый такого дитёнка именем наречёт, рубаху чистую даст или же просто тряпицу какую, — тогда-то душа невинная свободна станется».       Красиво, не находишь?       Имир покачала головой:       — Я бы сказала, жутковато.       — Разве ж страх не красив, дорогая? Единственно под ним обнажается вся суть.       По началу я подумал, что это просто глупые поверья, которые передают из уст в уста, чтобы запугать детей. Но отчего-то книжку сунул за пазуху и поплёлся домой.       И если ночами я не сводил взгляда с окна, ожидая прихода моей Ирмы, перебирая в кулаке оставленные ей колечки, то днями я перечитывал древние строки, с каждым разом понимая всё больше. Как будто чужеземная речь открылась предо мной и стала не легендой, а песнью, звучащей сквозь века. В одну из ночей Ирма не пришла. Я ждал до момента, когда ночь вошла в свой истинный час: ни звёзд, ни месяца — лишь тьма, как она есть. Но никто так и не постучал. Я вздохнул и нашарил рукой сигареты, подошёл к окну и распахнул его, вдыхая морозный воздух. Горло саднило, но я всё же прикурил и застыл, уставившись на кромку леса за домами. Там плясали огоньки.       Я молча взирал на них, тряс головой, но мираж всё не уходил. Десятки скачущих всполохов — они вились вокруг большого дерева, что одиноко высилось над тонкой речушкой. И меж ними белым призраком бродил силуэт. Быть может, то всего на всего моя фантазия: начитался старых сказок — и на тебе, но тогда я не мог отвести взгляда. А они, похоже, почувствовали это — замерцали, закружились сильнее, и мне показалось… нет, я увидел, как силуэт повернулся в мою сторону. И как бы глупо это ни звучало, я почувствовал на себе взгляд. Зовущий, манящий. И тогда я понял, что никак не мог увидеть это дерево, ведь именно под ним Ирма оставила нашего ребёнка.       Почти потухшая сигарета обожгла мне пальцы, я выругался и бросился к книжке, то и дело оборачиваясь к окну. Конечно, никакого леса там не было — не могло быть! — до него добрых несколько километров пути. Не мог же я видеть сквозь стены? Не мог! Но… у страха глаза велики, а лапищи и вовсе громадны.       Дрожащими пальцами я листал книгу, пока в стекло не постучались:       — Милый? — тихо прошипела она.       — Нет.       — Открой, любовь моя, — я слышал скрежет оголённых костей по стеклу, и волосы у меня на затылке встали дыбом. — Ну же… Мне так холодно.       — Тебя здесь нет. Уходи, Ирма, — взмолился я.       — Как ты стал равнодушен… — её голос надломился, и теперь я слышал, что от Ирмы в том голосе почти ничего нет. — Иди ко мне, Зик. К нам.       Я возвёл очи горе, до боли прикусывая щёку. Ирма смотрела на меня своими затянутыми пеленой глазами, её белое платье превратилось в жухлое тряпьё, сползало с тела, вместе, к моему ужасу, с лоскутами кожи. Она прижалась лбом к окну, и вязкий трепет сжал мне горло — на месте щеки зияла дыра, из которой, аккуратно ощупывая Ирмино лицо, лезли длинные и лохматые паучьи лапы.       — Ты так нужен нам. Не бросай нас, — кости на откушенных пальцах сточились, и на стекле остались царапины. — Я так голодна…       — Голодна… — прошептал я и с удвоенной прытью начал листать страницы, пока не остановился на одной из них. — Вот что ты такое…       — Что, милый? Что? Я же твоя дорогая Ирма. Невинная девочка из соседнего дома, которой ты шептал нежности на ухо. Обещал быть рядом, говорил о любви, трепетно касался там, где никто раньше не трогал… Трахал на родительской постели. Такая чистая и такая испорченная тобой девочка, — человеческое исчезло — остался лишь дребезжащий хриплый голос. Каждое слово — будто ветка треснула: тягучее, как трясина, ледяное, как могильный камень. И слова те были напитаны яростью, раздирая похлеще её костяных пальцев.       — Ты уже не Ирма, — сглотнул я.       — Ах, вот как. Значит, всё было ложью? Каждое твоё слово? Все те колечки, что надевал на мои пальцы? Или я была «той самой» Ирмой, только пока смиренно смотрела тебе в рот? Ты убил меня. Слышишь? Смотри на меня! — её кулак ударился о стекло, и я поднял глаза. — Смотри, во что превратила меня твоя любовь! Вот она, цена веры тебе. Ты несёшь погибель, прикрывая её заботой. Кем я была для тебя, Зик? Почему ты не сберёг меня?! — её голос рокотал, моё же сердце колотилось так, что, казалось, вот-вот и остановится. — Бросил меня одну, опозоренную, потерянную. Чем ты был так занят? Что тебе сделал наш сын, а, Зик? У него были чудесные кудри, твои кудри, любовь моя. И такая мягкая кожа… Он пах молоком и счастьем, но плакал, и плакал, и плакал, не переставая, до хрипа, до красноты. Наш сын был проклят с самого первого вдоха. Никто не ждал его в этом мире. Даже собственный отец… Видимо, ты всё же весь в папашу, верно?       — Заткнись! — я не выдержал и зажал уши руками. Её мёртвое лицо сияло торжеством.       — Нет, любимый, ты будешь слушать, — хрипло проворковала Ирма. — Я возвращаю тебе последнее, — она усмехнулась и обнажила зубы. Я не хотел смотреть, но не мог отвести взора. Острыми зубами она вгрызлась в безымянный палец, отрывая тот с корнем. Любовно посмотрела на него и зацокала: — Я возвращаю тебе кольцо, Зик, но оставляю себе твоё слово. Я буду твоей вечной невестой. И ты увидишь смерть каждого элдийца — это будет на твоей совести. Я уведу с собой всех, накликаю чуму на каждый дом, она заест их, и всё из-за тебя. Последними я заберу твоих родных. Ты будешь знать, что это я, и ничего не сможешь сделать. Потому что у тебя лишь двенадцать лет. А у меня, милый… О, у меня целая вечность. А в конце я приду и за тобой.       Я не помню, обмочился ли тогда, но я бы не удивился, если бы так и было. Я прижимал к себе раскрытую книгу и наблюдал, как она привычным жестом оставляет пальчик в тонком серебряном колечке на карнизе. Колечко, которое я так трепетно хранил, которое должно было изменить всю мою жизнь и которое в итоге я трусливо зарыл в мокрую землю. Ирма медленно склонилась и, не отрывая от меня безжизненных глаз, языком широко провела по стеклу, в конце запечатлев на нём влажный поцелуй. А потом… А потом за окном не осталось ничего, кроме кромешной тьмы.       Ужас высасывает из тебя силы не хуже потусторонних тварей, с которыми мне не повезло столкнуться. Одеревеневшими руками я отнял от себя книгу и уставился на изображение, нарисованное там. Вчитывался в каждую строчку, запоминая. Лепетал губами, жмурил глаза — только бы ничего не упустить. Потому что я уже знал, что должен делать.       На следующий день я с трудом дождался сумерек. Прекрасна зима — наступали они рано. Я подхватил холщовую сумку, в которую заблаговременно положил лопату, и остановился на пороге комнаты.       — Что же я творю… — шептал я, глазами бегая по комнате. Взгляд наткнулся на исцарапанное стекло, и я уверенно кивнул. Сунул в карман небольшой позвякивающий мешочек и как можно тише направился к двери.       Заглянул в комнату деда и бабки — они спали, сморённые жаром.       — Я всё исправлю, — бормотал я, чувствуя, как предательски щекочет в животе.       Покинув дом, я закоулками побежал в сторону забора, что окружал гетто. Погода выдалась прямо-таки подходящей: снег тихо падал, наст хрустел под шагами, острый месяц вытеснял заходящее за горизонт по-зимнему холодное солнце.       Стоило мне ступить за порог гетто — ветер чуть не сшиб меня с ног. Я совершенно не понимал, откуда он взялся: только что была тишина, и вот он лупит меня в лицо ледяными иглами, толкает в грудь, будто бы старательно намекая: вернись, не лезь. Я посильнее перехватил свою поклажу и начал продираться сквозь поднявшуюся пургу. Полы пальто цеплялись за сухоцветы, глаза нещадно слезились, очки чуть не слетели с носа. Но я был упёрт в своем намерении. Пересекая поле, я молился, чтобы марлийцы не заметили — пуля в затылок, хоть и не убьёт, но точно помешает. Я надеялся, что поднявшаяся буря скроет меня из глаз. И не прогадал.       Когда я добрался до речки, то от холода уже не чувствовал ног. Зубы стучали, былая уверенность соперничала с разумностью: я и правда собрался осквернить могилу некогда любимой женщины? И из-за чего? Досужие домыслы древнего писаки, паранойя и возможные галлюцинации. «Безумец», — скажешь ты. «Воистину», — соглашусь я.       Стиснув зубы, я шагнул на тонкий лёд. Он тут же клацнул, челюстями сжимая мои лодыжки. Буря взметнулась сильнее — я покачнулся, хотя мальчик был не худенький.       — Ещё чуть-чуть, — шептал я, и каждый шаг отдавался болью.       Ледяная вода плескалась в ботинках, ветер норовил содрать сумку, но, собрав последние силы, я наконец шагнул на берег. И словно оказался в ином мире — тишь да гладь окружала меня. Я всё ещё трясся, но это не помешало мне поражённо осмотреться. Я обернулся — за границей речки всё ещё рвал и метал ветер — видно, гневался, что упустил свою добычу, тогда как тут, на другом берегу, вокруг меня плавно вальсировал снег. Облачко пара вырвалось изо рта, и я возвёл очи. Дерево стояло как ни в чём не бывало, широкие его ветви были усыпаны разноцветными лентами. А меж ними парили огни. Боясь спугнуть тихий хоровод, я медленно подкрался ближе. Точно заметили — закружились в хаотичной пляске вокруг ветвей, раздувая тонкие ленты, и до моего слуха донеслась плеяда тонких голосов:       — Имя! Имя! Мамочка?.. Папочка?.. Забери, забери, забери, помоги…       И я заплакал. Тихо и горько, давясь осознанием, сколько же невинно загубленных, забытых и безымянных детей обречены летать в безвременье этого древа. Над головой захлопали крылья, я прикрыл макушку руками — на дерево опустился филин. Его шарообразные жёлтые глаза блистали во тьме, он смотрел на меня грустно, с человечьей тоской. Он заухал, распушился, зашуршали перья, — и ему откликнулась какофония таких же голосов: крылья гремели то тут, то там. От испуга я поскользнулся и распластался на заднице, боясь отвести взгляд. Десятки круглых глаз смотрели на меня, не мигая. От уханья звенело в ушах. Ни жив ни мёртв, я сидел там, позабыв о холоде, и никак не мог заставить себя идти дальше. И тогда моей руки коснулась сама смерть.       Я перевёл взгляд и увидел светящийся шар, что аккуратно — даже сказать, трепетно — крутился у моей ладони.       — Родитель… — голос, чуждый этому миру, раздался у меня в голове. — Назови…       И я не выдержал.       — Прости, прости, прости, — лепетал я, перевернувшись на четвереньки и лбом прижимаясь к ледяной земле, взывая к моему сыну. А я был уверен тогда, что это он и есть.       — Имя… Имя…       — Г-Гриша, — прошептал я. — Имя тебе Гриша.       Трясущимися руками я достал из сумки белый платок и протянул мерцающему огоньку.       — Нарекаю тебя Гришей и отдаю тебе эту тряпицу. Ты свободен.       Филины вокруг заухали-зароптали, огоньки взвихрились крохотным смерчем, а мой сын резко взлетел вверх и тут же разбился оземь мерцающей пылью. Она опадала вокруг меня, пока слёзы ручьем стекали мне за шиворот и, наконец, последний проблеск растворился.       Остальные, будто почуяв меня, сбились в кучу и медленно стекали к моим ногам, обращаясь сверкающим туманом. Их прикосновения обжигали холодом, их тонкие голоса наперебой молили меня, но что я мог? Освободить всякого — разве ж я в праве? Мой ли то грех? Не переставая молить о прощении, я с трудом поднялся на ноги. Филины следили за мной с сухих веток и, клянусь тебе, Имир, я видел в их глазах столько боли, что хватило бы на несколько народов Элдии вместе взятых. Я закрыл уши руками и поплёлся вперед, чувствуя, как детские души кружатся вокруг меня. Я буквально чувствовал их крохотные пальчики, что хватали меня за руки, за полы пальто, гладили моё лицо и зарывались мне в волосы. Я шёл, не оглядываясь, пока крики не остались за спиной. Столько лет прошло, но… я всё ещё слышу их. Сотни тонких голосов, запертых у проклятого дуба в бесконечном танце, холоде и смерти.       Мои щёки горели от мороза, слезы на ресницах застыли изморозью, но я добрался до своей цели. Я подошёл к кладбищенской ограде и перемахнул её, уже не задумываясь, насколько безумно выгляжу. Помню, что услышал треск порванного пальто, прежде чем рухнул на землю в окружении одинаково серых надгробных плит.       Я снова оказался у её могилы, как в тот дождливый день на ее похоронах. Ничего здесь не изменилось — заросшие, неухоженные плиты и тишина, от которой стыла кровь. Я поднялся, снова споткнулся, пачкая брюки в грязи, волоча колени по сырой земле, — ноги не держали меня, ослабли, словно вся моя сила ушла глубоко в грунт.       Я достал лопату из сумки, прошёл мимо свежевырытой ямы, на миг подумав, что эту яму выкопали для меня. Всё вокруг стало таким зловещим, небо отдавало кроваво-красным на горизонте, а ветер нещадно затрепал мою одежду. Природа останавливала меня, веля разворачиваться обратно, — так, во всяком случае, я подумал.       Перехватив рукоять лопаты покрепче, я направился к Ирме. Табличка с её инициалами распухла от влаги и почернела, а вот бугорок земли остался таким же, будто гроб зарыли только вчера.       Не став тратить время, я начал копать, отбрасывая землю в сторону. Когда лопата упёрлась в гроб, я уже весь взмок и почти утратил последние силы. В тот миг я решил, что не смогу, что не справлюсь, но руки все продолжали стряхивать грязь с деревянной крышки, те же руки вставили лопату в небольшой стык, отдирая сколоченную гвоздями доску — одну, вторую, третью. Я отдирал их по частям, складывал рядом с собой, не смея вглядываться в темноту за ними.       Но едва бледное лицо любимой возникло передо мной, я уже не мог перестать на неё смотреть. Ирма изменилась. Не такой она являлась ко мне по ночам — её кожа покрылась гнилостными язвами, сквозь рваные дыры на щеках проглядывали зубы. Одежда на ней будто истлела, превратившись в рваные лоскуты. Левый глаз был открыт и пытливо меня рассматривал — зрачок двигался, веки опускались и поднимались, но рот оставался нем.       — Ирма, — мне хотелось ещё раз произнести её имя, прежде чем избавить её от мучений. Я полез в карман, вытаскивая столь драгоценные для неё колечки.       Один её глаз скользнул к моим ладоням, а рот вдруг пронзила нежная улыбка.       — Зик…       Мерзкий хрип ужаснул меня, но я не отступил. Я склонился над ней, брезгливо обхватив за щёки пальцами и надавливая, чтобы Ирма открыла рот. Одно за одним колечки пропали в её горле, и я зажал ей губы рукой. Она замычала, попробовала дёрнутся, но вдруг застыла каменный слепком, будто её парализовало.       Поднявшись, я снова взял лопату и занёс, собираясь с силами. Ирма смотрела на меня с укором, будто я снова бросал её. Честно сказать, ей только и оставалось, что смотреть — прожигать меня ненавистным взглядом, который мне так опостылел.       Миг, и острый конец лопаты рубанул по её шее — я наносил один удар за другим, чтобы отделить голову от тела. Кажется, на пятой попытке, у меня наконец получилось перебить Ирме позвоночник.       Я понял, что всё закончилось, когда горящее в её зрачках презрение померкло. Теперь эти глаза обратились в рыбьи — мутные, подёрнутые белой плёнкой и абсолютно пустые.       Ирма ушла навсегда.       Зик замолчал, притихла и Имир. Силы его иссякли с последним словом, душа опустела, сердце тоскливо ныло. Вывалив всё это на Имир, он не чувствовал облегчения — забытая боль отдавалась в каждом его вздохе и стуке сердца. Он выкинул очередной окурок в иллюминатор и устало утёр лицо рукой. В таких количествах он не курил уже давно — вторая пачка подходила к концу.       — То, что ты рассказал — правда? — тихо спросила Имир.       — Не знаю, — Зик покачал головой. — Иногда мне кажется, что всё мне приснилось. Иногда, что я это выдумал, убитый горем от потери Ирмы. Но в самые тёмные времена я помню каждое прикосновение, каждое колечко, оставленное у меня за окном, её каменные щёки и полный ненависти взор.       Зик затряс головой, словно пытался скинуть с себя что-то.       — Так что… чем стала Ирма?       — Нахцерер. Слышала о таком? — Имир качнула головой. — Вот и я не слышал. Однако всё это время, каждую ночь, я смиренно впускал это существо в свою постель. Та книга давно уже затерялась, но я помню строчки, что читал, захлебываясь паникой.              Существо, коим может стать отобравший собственную жизнь человек. Проклятый, гнев которого столь неумолим, что не оставляет его и после смерти, заставляя подниматься из могилы. Что пожирает сначала себя, а потом и пьет силы своих родных и всех, оказавшихся рядом, устраивая страшную эпидемию. Вечно голодный, вечно лелеющий свою ненависть, не забывающий и не прощающий. То, чем стала Ирма, было олицетворением самого гетто, каждой погубленной им жизни. Мы все… Все мы, Имир, это гетто. Но… — Зик подцепил сумку и закопошился в ней. Достав искомое, он протянул ладонь Имир, расплывшись в улыбке.       Глаза Имир расширились, и она отшатнулась.       — Я ношу его с собой с тех пор. Я вернул ей все, кроме одного, — Зик сложил ладони лодочкой и любовно забаюкал блеснувшее серебром колечко. — Оно особенное… И она будто теперь всегда со мной. Слышишь, Имир? Слышишь?       — Ч-что…       — Ну как же. Подойди ко мне, дорогая, — Зик протянул руку, не отводя взгляда от её глаз. Губы его все сильнее расползались в улыбке.       — Я лучше…       — Что?! — расхохотался Зик. — Пойдёшь?! Куда?! Подойди. Немедленно, — по слогам произнёс он.       — Зик, я…       Злость сжала Зику горло, и он подорвался с места. Имир сначала попятилась ползком, но потом тоже вскочила, рванув к двери. Она успела ухватить ручку, но куда уж там — Зик сгрёб её сзади и силой потащил к открытому иллюминатору. Она кусалась, лягалась и шипела — Зик же лишь посмеивался, легко волоча её, точно капризного котёнка.       — Тихо, милая, тихо, — он силой усадил её к себе на колени, прижал к груди и упёрся подбородком ей в плечо. — Слушай…       — Пусти меня, а то…       — А то — что? — он провёл носом по её шее, вдыхая терпкий аромат кожи, смешанный с горечью сигарет. — Успокойся, а то сверну тебе шею. Не умрёшь, но больно будет.       Она затряслась в его руках, но он только сильнее сжал:       — Ну-ну, не нужно слёз. Просто послушай.       — Что я должна услышать, Зик? Отпусти меня, — её голос задрожал.       — Слушай, Имир, слушай.       Они оба замерли, тишину нарушали только размеренное дыхание Зика и её загнанные вздохи.       — Слышишь?       Счастливая улыбка исказила его лицо. А за иллюминатором заплакал филин.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!