Rendez-vous

7 сентября 2024, 09:06
— Но ведь я не какая-нибудь девочка на побегушках, в конце-концов, герр Блюмен. Я ваш статс-секретарь, — с привычной ей с некоторых пор вкрадчивостью и легкой самодовольной улыбкой увещевала Одетта. — И я имею право заниматься вопросами Баварии. — Вот именно, что вы мой статс-секретарь. Причем не единственный и не первый, — также едко и неспешно, растягивая неожиданную ядовитость своего блеклого и грубоватого голоса, отвечал герр Блюмен. — Я успешно выполняла и выполняю свою работу, — ухмыльнулась она. — Или что-то не так? — Для жены богатенького влюбленного — успешно, — продолжал язвить президент Баварии. — Или это неправда? — По-моему, я работаю сама, не так ли? Ведь мой бывший муж, как вы знаете, в цистерцианском монастыре. — Ваши грехи отмаливает? — Хоть бы и так — вас не касается. — А вас не касаются мои политические вопросы! — взорвался герр Блюмен, он был в дурном раздражённом настроение. — Бавария это вам не постель, где вы, видимо, только и годны на что-то! Лучше бы ваши капризы были как у других подобных девиц: одежда, машины, дома, а не амбиции! Стали формально статс-секретарем и довольно! Я могу вас завтра же уволить, и знайте, что держу я вас пока только из уважения к отцу вашего монашка! — Думаю, общественность отреагирует отрицательно, а вам лучше не подрывать свою репутацию, — также спокойно ответила Одетта. — Хотя… Конечно, иммигранты будут вам благодарны… Но боюсь, что их не большинство, или у вас есть причины иметь другое мнение? — Иммигранты не вашего ума дело! Вы подорвете мне карьеру и вообще политику всей Баварии! А общественность забудет ваши прежние дела, нет, делишки через месяц, а через год даже имени с фамилией не вспомнит! Не согласны — раз так умны, то идите в министерство внутренних дел, может быть, они будут к вам благосклоннее или, вот еще, в министерство юстиции на место покойного герра Тойфлиша! Конечно же, без юридического образования будет туго, но, может, с кем-нибудь и там переспите, вас допустят до поста министра, только, правда, как жалкую марионетку! О, вы так бледны… Не хотел вас обижать, просто иногда нужно услышать о себе правду — в будущем будет полезно! А теперь идите к себе в роскошную квартиру и поплачьте там в кружевной платочек, да-да, поплачьте, но не смейте больше заикнуться о затеях, подкрепленных… Подкрепленных только вашим честолюбием! И да, в лучшем случае, вы можете быть девочкой на побегушках, если не по вызову! Я не исполнитель затей, которые сами вы не в состоянии провернуть, причем не важно, согласен я с ними или нет! И хваленые курсы красноречия тут ни к чему. А не нравится мой тон — ступайте из правительства вон, для Баварии будет лучше, я найду достойную замену, а бундесрат забудет о вас также быстро, как и общественность! При этом воспоминании было больно и отчего-то обидно. Одетта сидела одна в Мюнхенской квартире, на старинной шкатулке, купленной в Париже, играло «Joyuex anniversaire». Она нехотя взяла ложку фруктового мороженого с апельсином, потом отложила ее. До чего было противно! Ни мужа, ни друзей, ни родных, ни любовников — пустое существование без права голоса и свободы. Этого ли она хотела? Нет. После смерти Тойфлиша все пошло под откос, дома его стояли пустые, деньги пылились в банках, а она вяло пыталась остановить какие-то законопроекты бундестага. Одетта даже один раз выпила. Но после этого голова долго была тяжелой, мысли расслабленными и путаными, так что больше она не стала покупать ни вина, ни чего покрепче, хотя здесь и давали день больничного по похмелью. Герр Блюмен был холоден, а если и вежлив, то это была напускная вежливость. Странно всё-таки, что он так взбунтовался тогда, не похоже на его натуру. Положение Германии не менялось, положение Одетты тоже. Она была богата, но это богатство стояло никому не нужное, она жила почти как в студенчестве, хуже, чем в студенчестве, хотя сегодня ей исполнилось тридцать. Тогда, в Мюнхенском университете, в общежитии, они хотя бы общались, они гуляли, смеялись, пили дешёвое пиво из соседнего магазина, ходили в парк на пикник и учились чему-то новому, полные надежд на будущее, они обсуждали историю и философию, влюблялись и были свободны. А теперь ничего этого не было. Одетте не хотелось жить, не хотелось гулять. Она почти не ела, как после операции, была болезненна, из-под глаз не уходили синяки. Ее никто не любил, никто ею не восхищался, никто даже и не ненавидел ее, все могли принять ее только как случайного и лишнего знакомого. Гретхен запрыгнула ей на колени, ластясь. Вертер сидел чуть поодаль, вылизывая лапки. Кошка и кот тоже были, по сути, не нужны, она ничего не испытывала к ним: ни умиления, ни обожания. При их виде вспоминался только Фридрих, ведь именно он мог бы купить ей их, ведь его хотела она тогда попросить… Но не попросила. Вообще она была четыре года тому назад совсем другой. Немножко глупой. Может быть, Фридрих и не был таким плохим мужем, может быть, они могли быть счастливы вместе. Но теперь он монах, так он писал в своем единственном первом и, наверное, последнем письме к ней. Маленькому Генриху было два с половиной, он достаточно хорошо говорил и скоро его должны были начать учить читать, писать и считать. Наряду с английской няней был пришлый француз и строгий консервативный латинист. Одетта сына почти не навещала, только писала короткие СМС Луизе. В последний раз она видела Генриха месяц или чуть больше назад — на Рождество, он был капризным и плакал. Одетта тогда быстро уехала. Теперь она думала, что ее состояние, вероятно, это депрессия или почти депрессия. Ее тщеславие пытались убить так же, как сама она убила свою душу, и теперь оно испуганно зализывало свои раны, не решаясь выйти наружу… И это было унизительно, было куда больнее и острее, чем все прежние мучения. А потом позвонил Рихард. Молодой кудрявый парень откуда-то из отдела кадров или медиа, что ли, низко стоящий на карьерной лестнице, но с богатыми родителями, прослывшими, правда, нуворишами. Он появился в правительстве недавно, и все невысоко поставленные девушки от горничных до секретарш мелких чиновников были в него влюблены. Рихард был мил и с Одеттой, хотя они всего пару раз пересекались с ней. — Герр Блюмен вызывает вас, он не смог говорить сейчас сам, просил передать: велит ехать к нему в правительство! — улыбнулся он своим обычным, несколько методичным голосом. Одетта ничего не ответила и повесила трубку. Черт, вызывают даже в День рождения… Ей уже тридцать, а ничего еще не сделано, вот Александр Македонский, тот уже… Но надо было всё-таки собираться. Она надела какой-то старый, уже вышедший из моды лавандовый костюм. Села в черную дорогую машину — год назад получила права — и поехала в правительство. Герр Блюмен спокойно и холодно приветствовал ее. — Вы едете в Берлин, — без обиняков сказал он. — Там будут проходить очень важные, очень неожиданные переговоры. Да, в апреле, все верно. Мы только что узнали. Приезжает российский президент, Светлицкий, ну, вы знаете, а также вся его охрана, журналисты, переводчики и так далее. Будет большая суета. Официальная и в то же время не конфиденциальная встреча будет вроде бы только одна, там вы представите Баварию. Не потому, что мне некого было послать кроме вас, но сам я отправляюсь в разъезды по нашей земле, а вы красивы, умеете хорошо говорить, уверенны в себе, занимаете пост моего статс-секретаря, молоды, хотя и не слишком… И это послужит вам на пользу, в последнее время вы не помогаете мне абсолютно ни в чем, я бы даже сказал, вы стали совершенно бесполезны, надеюсь, это отрезвит вас и пробудит прежний азарт, возможно, я даже пересмотрю прежнее свое мнение, так как вы выглядите теперь со стороны более соответственно вашему положению, более серьёзно, что ли… Огня бы добавить только. Он усмехнулся привычной безликой усмешкой, Одетте захотелось напомнить об их разговоре двухлетней давности, который она не впускала из головы, но не стала, чтобы не сделать хуже. — Значит, в Берлин… — кивнула она, — у меня есть там квартира. — Вот и отлично. Бесплатный проезд и так ведь обеспечен бундесратом?.. — герр Блюмен был до смешного скуп, — Значит, разместитесь у себя. Я даю вам тридцать дней отпуска, который вы не брали уже больше двух лет. Вы должны быть бодры и уверены, хотя вряд ли вы появитесь действительно перед президентом и станете там говорить что-то, но точного плана нет, и что еще взбредет в голову этим русским… А перед камерами не стоит ударять в грязь лицом, эта дипломатическая встреча — огромное событие и, возможно, большой шаг для экономики! Одетта вышла. Русские… Она не видела их уже столько лет, родная речь, знакомые с младенчества слова… Задумавшись, она шла по коридорам вниз, припоминая давно минувшие года и события. Неожиданно кто-то столкнулся с ней, каблуки бежевых лодочек подвернулись. Крепкая молодая рука удержала ее слабую желтоватую руку в золотых часах. Одетта подняла потемневшие глаза — над ней стоял Рихард с кудрявыми каштановыми волосами, карими глазами и ослепительной улыбкой. — Pardon, фрау Шикзаль, невнимательно смотрел вперёд, — галантно извинился он. — Вы едете-таки в Берлин? — Да… — Я тоже, — Одетта сделала порыв уйти, и он быстро нашелся, отпуская ее руку. — До завтра… — Я ухожу в отпуск. — Тогда до встречи в Берлине или на обсуждении поездки, — кивнул он, подмигнув, или это ей только показалось… *** Поезд прибыл в Берлин вовремя, Одетта привыкла, что иногда здесь не хватает места и всегда приходила заранее, вот и теперь успела. Спокойно и привычно, как будто… как будто в России? Нет, там так не было, там все было мамино, бабушкино, но не ее. Одетта вышла с лёгкой сумочкой в перетянутым как всегда поясом платье и куртке. Никто не встречал ее, никто не ждал, она была свободна, она только вернулась из Италии — Одетта знала на некотором уровне итальянский — видела Рим, впервые видела… Она могла делать теперь, что хотела, тратить деньги на что хотела, и иногда ей приносило удовольствие, как в Венеции, в Милане, во Флоренции. Но по большей части, как и прежде, она хотела иметь кого-то, кто бы любил, ценил, нуждался в ней. То желание отдавать, которое присуще при правильно заложенной жизненной позиции людям при достижении некоторого серьёзного вполне уже взрослого возраста, начинало просыпаться и в ней, и Одетта, помимо прочего, эгоистического, сама впервые готова была любить, любить терпеливо, без искрометной страсти Тойфлиша, без наслаждения, спокойно, тепло любить кого-то, кто бы любил взамен… В ночь приезжал Светлицкий. Днем назначена была первая встреча его со Штихеном, как всегда, параллельно собирались какие-то советы, кто-то устраивал деловые банкеты, высокопоставленные чиновники и министры должны были обсуждать что-то с несколькими уполномоченными русскими и между собой. Одетта, как и другие, сопровождаемая СМИ со шлейфом журналистов и каких-то пробившихся любопытных наутро, после бессонной странной ночи, когда неожиданные счастливые мысли вдруг приходили ей в голову, и по-детски вдруг верилось в чудо, оказалась, пройдясь в приятном забытье по прохладному апрельскому Берлину, у одного из старых, сохранившихся с довоенных времен особняков. Здесь намечалась какая-то более-менее частная встреча с русскими представителями, которые, так сказать, сливали официальную информацию и цели переговоров, неожиданно свалившихся на голову Германии. Одетта и еще несколько человек стояла в просторном саду у дома под роскошной крышей огромной низкой беседки, позади них и в самом доме были еще какие-то люди — более или менее известные, не все знакомые Одетте. Некрасивый худой журналист с вздернутым складчатым лбом и мелкими черными глазами в очках подошел к ней, видимо, намереваясь взять полноценное интервью. Вначале были какие-то вопросы про то, что ожидала фрау Шикзаль и вся Бавария или даже Германия от этих переговоров с Россией и тому подобное. Статс-секретарь, держась холодно и сдержанно, говорила весьма уклончиво, чтобы не подвести герра Блюмена и самой не участвовать в порождении какого-нибудь нового скандала, которые часто потом освещались в сети, появляясь на подобной скользкой почве. Но журналист, видимо, был достаточно дотошен, чтобы удовлетвориться такими ответами на такие вопросы. Безусловно, как и всем другим, ему хотелось сенсации, которая обычно подразумевала в себе грандиозный провал некоего лица, и он искал почву для этой сенсации. Об Одетте Шикзаль знали пока исключительно люди, интересующиеся различными современными представителями политической арены, и то — только баварцы. Не вступив до сих пор ни в какую партию, что было довольно странно, и не являлась первопричиной или хотя бы косвенно связанной с каким-нибудь особым падением или взлетом, ибо все в Баварии контролировались осторожным герром Блюменом, не способным создать что-то потрясающее, что-то долговечное и только державшимся за свой пост. Так что много вопросов предстояло еще задать Одетте, чтобы старательно, умелыми руками ощупать эту неизведанную почву и представить ее публике годной к великим свершениям или дурной. Так что журналист решил быть увереннее в себе и отклонился от темы. В связи со взглядами лично Светлицкого и, видимо, его правительства в России, там, как и прежде, были запрещены смена пола и какие бы то ни было варианты ориентации, так что, зная это, к приезду президена, не желая заранее портить с ним отношения, которые могли оказаться выгодными, и производить отрицательное впечатление на «этих русских», все трансы и другие подобные лица, которые давно перестали фактически быть меньшинствами и постоянно разрастались в своем количестве, были временно осторожно и корректно удалены из поля видимости. О мнении Одетты на этот счет и был вопрос. В ее строгом лице не отразилось нерешительности, и мысли, приходившие в голову, разрешались в один только миг, но это не означало того, что не происходило в ее сознании тяжелой работы обдумывания, анализа и синтеза. Одетта понимала суть и остроту этого, казалось, давно известного и даже разрешённого для Европы и Америки вопроса. Если она выскажется за мнение России, то, ясное дело, встанет наперекор своей «родине» и может поставить правительство Баварии и саму себя в некорректную ситуацию, если же за политику Германии и других союзных государств в этом отношении, то, если сегодня или в ближайшем будущем восстановятся теплые отношения с Россией, получится, что она против этого «третьего Рима», упорно старавшегося сохранить свою девственную дикость, не замечая, что, поддавшись влиянию Европы в другом, далеко во многом ушел от таких стран, как Китай, и не был не только непорочен, но и заметно отличен от них, и потому как-то нездорово, неестественно цеплялся за своих слабых союзников в Африке и Азии. В-третьих, речь шла тут, в конце-концов, не только о России и Германии, но и о самой Одетте, ибо если она когда-нибудь продвинется наконец самостоятельно вперед, то, возможно, за брошенные в подобных ответах слова придется отвечать. Одетта привыкла соизмерять все с Германией и выгодой, так что теперь целых несколько секунд ушло на то, чтобы понять, что сама она думает по этому поводу. Одетта не признавала прежде старой строгости матери и бабки на этот счет, которая встречалась, между прочим, и среди людей среднего и пожилого возраста здесь, в Германии, ибо принадлежала, как-никак, к поколению, знающего о подобном с детства и не видящего в этом неестественности и страшного падения нравов. Но Одетта сохраняла все же в себе бессознательно влияние того, детского «правильного» мира и не могла порою отделаться от чувства отвращения, встречая или узнавая от кого-то про однополые браки, видя идущих вместе пар из двух мужчин или двух женщин, чьи отношения давно перешли за границы дружбы, или вызывающе одетых трансов с их странными голосами и искаженными операциями лицами и фигурами. Но люди имели право любить и право жить. Это Одетта знала точно. И те, кто не мог жить и любить, как все, существовали на протяжении всей истории. В Риме, например, вообще не было особого различия имеет ли мужчина отношения с женщиной или, например, юношей. «Но Рим пал в разврате», — невольно напоминала о себе мораль истории… Однако, если общество обречено умереть, обречено на закат свой, на кардинальную, болезненную, может, даже кровавую трансформацию, когда из гор мяса прошлого вырастает неуверенное робкое будущее, то это ничем уже не остановить, как нельзя остановить водопад, проваливающийся в бездну, пытаясь лезть по отвесному склону против течения — проще будет сидеть на соседнем уступе, не вмешиваясь, или лететь вниз вместе с водой, надеясь, что земля еще далеко и ты умрёшь раньше, чем поток разобьется о камни. Одетта испытывала противоречивые чувства. Она слабо сомневалась в том, что водопад разобьется и что он летит именно вниз, а не вверх, к небу, счастью, солнцу, Богу, но она понимала, что давить, осуждать, запрещать чувства, изначально данные этим людям, изначально искаженные природой нельзя, в порывах благодушия она даже сочувствовала им… Вопрос был в том, что нельзя было продвигать, свободно выставлять на показ это отклонение от нормы, нормы, конечно, не существующей по сути для атеизма, но живущей где-то в глубине души, помнящей, верящей, желающей верить еще в божественное, духовное начало. Да, исключение не должно быть частью правила. Его нельзя задушить, уничтожить, оно есть, оно должно быть принято во внимание, но оно не может стать новым правилом. Нельзя судить исключение за то, что оно такое. Но нельзя и сказать, что оно важнее остального, что оно есть символ свободы. Свободы от чего? От правила? Но свобода без правил есть анархия, состояние более страшное, чем деспотия. Исключение должно довольствоваться своим дозволенным, полноправным существованием, как и правило, принимая свое отличие, не пытаясь ни повлиять на правило, ни окончит в отчаянии свою жизнь самоубийством или в тайне скрывать себя. Но зная это, найдя, откопав это мнение в глубине рассудка, Одетта понимала, предчувствовала, что это было не то, что нужно, не то, что ждал этот противный журналист, что могла бы проглотить молчв Германия. И Одетта, провернув за несколько мгновений все это в голове, теперь молчала, осознавая ответ, но не решаясь сказать его. — Frau Schiksal? — журналист посмотрел выжидательно и нетерпеливо, нервно перебирая влажными короткими пальцами по микрофону. — Fрau Schiksal! — донёсся тут ещё один голос, странный голос, произносивший «р» не на немецкий, а на… русский манер. — Fрau Schiksal, ich bin pussische Jouрnalist… И Одетта, поняв, что в этом было ее спасение, резко повернувшись, оставив позади дотошного корреспондента, повернулась к русскому, в облегчение скользя глазами по небу, по саду; улыбка пронзила ее холодное лицо, и совсем по-другому преобразилось оно, вновь показавшееся молодым и обворожительным… И тут их взгляды встретились. Два голубых выдержанных глубоких глаза русского под толстыми темными бровями и ее лучистые серые глаза. И дело было в том, что она знала эти глаза. Одетта не могла оторваться от этих глаз. Не помогла даже оглядеть поначалу все лицо, не могла вспомнить, кто владелец этого взгляда… Сердце билось чаще, чаще, чаще, кровь безумно стучала в ушах. Одетта сквозь усилие, сквозь тяжесть, приковавшую ее к месту, позволила наконец себе вспомнить, кто был это. Не веря в свою догадку, не веря в это сумасшедшее разгулявшееся сердце, она осмотрела мучительно, слишком знакомое, слишком неожиданное лицо: умиротворенное выражение, короткие, уже с легкой проседью тёмно-пепельные волосы над высоким гладким лбом, улыбчивый аккуратный рот, пушистые ресницы… Да, это был он, не могло быть сомнения, чуть постаревший, ведь прошло десять лет, и все же почти не изменившийся. — Lass uns weggehen von hier, lass uns gehen, — прошептала она по немецки, но чувствуя, что не выдерживает, что не выносит сейчас этого языка, исправилась. — Отойдемте, прошу вас, Александр Филиппович…

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!