Черное на белом

24 августа 2025, 01:24
Они зашли в огромный зал, пустой сухой воздух тяжело дышал в лицо. — Вы точно не хотите остаться в гостиной? — спросил Светлицкий, остановившись около кресла, стоявшего во главе несоразмерно, бездонно длинного для двоих человек стола. — Нет. Одетта подошла к нему. Неслышные слуги, одетые во что-то темное, отодвинули стулья, Одетта и Светлицкий сели. Две красивые длинноногие девушки лет девятнадцати принесли по чашке кофе на блюдечках из дорогого фарфора с инициалами президента. Их ничего не выражающие, не смеющие выразить лица одинаково пусто глядели на гостью: без высокомерия и без зависти, — они казались совсем одинаковыми: с заколотыми, хорошо уложенными волосами, серыми глазами, идеальной кожей. Одетта кивнула им со своей легкой улыбкой, непроизвольно уже возникающей на губах в нужный момент. Юрий Максимович никак не отреагировал на появление девушек, он был слишком к этому привычен. Одетте они напомнили нечто из средневековых миниатюр: обобщенное, тонкое, однообразное, с золотистыми локонами, симметричным румянцем на белом лице и все же были совсем другими: без налета времени, без невинного очарования, без духа художника, вернее, весь этот дух наверняка когда-то присутствовал, но теперь был стерт, смят, срезан, подогнан. То же впечатление производил и банкетный зал. Выстроенный в стиле классицизма, он не был украшен ни капителями на колонах аркады, ни орнаментами под потолком, его аскетизм напоминал скорее что-то романское или наоборот модернистское. Вообще, таких ничего не выражающих залов с традиционными формами Одетта видела много, однако обыкновенно они были представлены в отелях, санаториях или учебных заведениях из менее качественных материалов и без претензий на какое-либо архитектурное значение. В этом особняке подобное невыносимо давило своей слепотой и масштабностью. — Полагаю, мы можем вернуться к прерванному в машине разговору — начал Светлицкий теперь уже без обиняков. — Я хочу продолжить более подробный разговор об «эгиде», так сказать. Итак, уточню еще раз, напрямую: что бы именно вы хотели получить со стороны российского правительства? — Опять же вынуждена ответить: думаю, что это своевременно. Вы уже много раз упоминали подобное, не хочу, чтобы у меня создалось впечатление навязчивости. Разве, мы друг друга не поняли… прежде? — То есть, не хотите ничего? Одетта на секунду прикрыла глаза. Это либо разрушит все, либо значительно увеличит ее шансы, рискнуть или бежать, бежать, отказаться, крикнуть ему в лицо, плюнуть на этот ровный плоский пол из однотонных плиток, на эти ровные колонны, на эти чистые гладкие стены и скрыться, домой, к Александру Филипповичу, в Мюнхен… Внутри крепко держалось только одно навязчивое желание. — А что вы попросите взамен? — Не думайте, что я не знаком с масонами, госпожа Шикзаль… Внутри все упало. Дрожь пробиралась по телу: легкая, склизкая, необоримая. — С кем? — попыталась она спросить, сохраняя спокойствие. — Не будем переходить на личности. — С Тойфлишем? — вырвалось непроизвольно. Светлицкий сощурил глаза, как бы вспоминая. — Нет, не с ним, — подумав, ответил он. — Но другие тоже все знают. — Значит, вы предлагаете подтверждение от меня слухов взамен на протекцию? — Можно и так сказать. Понимаете, Одетта (позвольте мне вас так называть), вы женщина. Да, возможно, достойный историк-медиевист или классик, но еще не политик. Для этого, за вами должен кто-то стоять. Я предлагаю, чтобы этим «кто-то» стала Россия. — Что меняет тот факт, что я женщина? — Отношение к вам. — Только если с вашей стороны. В Германии были и женщины канцлеры, не то что премьер-министры. — Вы начинаете пренебрегать вежливостью. — Какие россказни я, по-вашему, должна подтвердить? — Вы знаете сами. В помещении было душно, хрипловатое дыхание прерывалось в груди. Одетте становилось холодно, ледяные руки мертвенно-неподвижно лежали на коленях. — Я не могу подтверждать ложь, — через силу произнесла она, стараясь глядеть прямо в глаза Светлицкому. — Что ж, тогда, возможно, есть другие варианты… — Нет, я не хочу поддержки России, я не хочу давать вам гарантий, давать вам компрометирующую меня информацию. Вы не можете рассчитывать, что все это возможно только потому, что я женщина. — Вы боитесь? — лицо Светлицкого не было угрожающим или насмешливым, скорее просто неудовлетворенным. — Мне нечего бояться, герр президент. И я отказываюсь от вашего предложения. Прошу предоставить мне автомобиль до отеля. Пару растянутых, резиноподобных мгновений он молчал, одновременно смакуя и презирая эту тишину. — Пожалуйста, — неспешно произнес он: мускулы круглого лица не шевельнулись, будто тонкий рот говорил отдельно от них. Снова появились слуги, снова отодвинули стулья, Светлицкий встал и жестом указал на дверь. В сопровождении двух безликих девушек они проследовали через многочисленные коридоры и переходы между этажами к входным дверям. Остановившись на пороге, Одетта почувствовала горячую тяжелую ладонь на своем плече. Она обернулась. — Я не буду вас отговаривать, Одетта, вижу, что это не возымеет никакого действия, — сказал Светлицкий также холодно, встретившись взглядом с блестящими глазами Одетты. — Вы абсолютно правы, Юрий Максимович. До свидания. И уберите, пожалуйста, руку, я не одна из ваших «девочек». — Прощайте, — он скривился в попытке улыбнуться и убрал руку. Одетта спустилась по ступеням к машине, глаза залеплял снег, атакуя тяжелыми влажными комками, преобразуясь в мелкие капли воды, обжигающие губы, уносясь вслед за днем, который медленно и невидимо катился все дальше, не останавливаясь, за плотными занавесями облаков…

***

Одетта лежала под одеялом, щурясь от полупрозрачного света единственной зажженной над постелью лампы. Они только что вернулись с ярмарки, и тело еще чуть покалывали остатки уличного холода. Пахло свежепринесенными пряниками и каплями остывшего глинтвейна на дне стаканов, короче говоря, пахло домом, а все остальное было неважно… — Наверное, тебя не ожидали там увидеть, а? — спросил Александр Филиппович, натягивая одеяло на плечо Одетты. — Хорошо, что это были хотя бы «простынь смертные», а не папарацци, — усмехнулась Одетта. — К тому же довольно милые. — Мне кажется, люди, которые стоят в очереди за покупкой имбирных пряников другими и быть не могут. За все эти годы в Германии я не встречал на рождественской ярмарке никаких неприятных типов. Вообще, это всегда хорошее место, чтобы отдохнуть и развлечься… — Ты скучаешь по России? — перевела тему Одетта. — Не знаю, вроде бы, не очень. Вначале было непривычно, потом стало лучше. Главное, что ты здесь. Когда я два года жил в Израиле, еще до того, как прийти преподавать, я скучал. Теперь все как-то по-другому. — Знаешь, а так и не поняла… Наверное, раньше подсознательно мне было тяжело. Все эти годы. Но после того, как я увидела Россию снова, то поняла… Что сейчас она уже для меня совсем чужая, как бы знакомая, понятная, но другая, уже не моя. Боль была сильная, но вытерпеть стоило. Мне кажется, теперь сильнее ощущаешь себя дома здесь, в Германии; я так рада, что вернулась, что здесь все мое: квартира, мебель, имбирные пряники, ты… Конечно, жаль, что мама этого не увидит. Но ты знаешь, у меня ведь есть телефон для личного… В общем, будем иногда переписываться. Правила «безопасности» я ей сказала, чтобы если что… Ну, ты и сам все это изведал на себе. Она обняла его и прижалась ее ледяной, покрытой малиновыми крапинками румянца щекой к его груди в распахнутой домашней кофте. — Я так счастлива, Саша, я так счастлива… До возвращения это было совсем по-другому… Другое счастье… Робкое, неполное… Александр Филиппович целовал и гладил ее по волосам, Одетта задремала, чувствуя, как тепло со всех сторон начинает наполнять тело… Неторопливый воскресный вечер стоял за медленно синеющими окнами и пытался дыханием отогреть стекло. — Мне кажется, — задумчиво проговорил Александр Филиппович, целуя ее еще раз в макушку, и Одетта сквозь полусон почувствовала, что он улыбается. — Мне кажется, в этот раз все получится. После таких прекрасных рождественских дней просто не может последовать неудачный год. — Hoffentlich, hoffentlich, — сладко выдохнула она, не просыпаясь и только чуть сжавшись под одеялом. В квартире было на самом деле довольно жарко, ибо Одетта вопреки правилам немецкой экономии предпочитала в последние годы включать отопление с русским размахом. Минуты размеренно преодолевали тугую материю времени и пространства, растворяясь где-то в полутьме улицы. Зазвонил телефон. Одетта устало повернулась к нему вполоборота, это был тот самый, для «личного». «Thomas». — Сейчас будут просить денег, — вздохнула она. — Мне кажется, это не проблема. — Из-за этих наркоманов я не премьер-министр, а они за пять лет даже не извинились! — У тебя же достаточно денег. Если они мелкие люди, то большого просить не будут. — Сходи пока принеси красного вина. И посмотри, чтобы дата была несвежая. Одетта взяла трубку. — Was braucht ihr jetzt? Ein Weihnachtsgeschenk, oder? — Я подумал… — голос Томаса звучал глухо, как будто бы откуда-то из другой конца вселенной, преломляясь через мириады километров. — Я думал, может быть, вы не станете читать сообщения… — Wie viel wollt ihr? Ohne Umschweife. — Наташа… умерла… Одетта вздрогнула. Положила трубку, потом попробовала позвонить снова, но звонок не прошел. Потом еще и еще. Наконец на той стороне послышался тихий шум. — Как… умерла? Когда? — Вчера. Днем. В больнице в Бамберге. Мне позвонили и сказали, что сердце… Сердце остановилось. Она недавно простудилась и начались осложнения, ей нельзя было простужаться… — И ничего невозможно сделать… было сделать? — Одетта понимала, что вопрос бессмысленный, но она не могла поверить… Нет, нет, это было неправильно, это была ложь, никто не умер, нет, нет, нет… Сердце бешено колотилось в груди, перед глазами стояла черное, беспросветное затмение, как перед обмороком. Немые слезы душили, пережимали горло до глубокой, тяжелой боли, до звона в ушах… Томас не ответил. — Они на той неделе иногда звонили… в полдень обычно… чтобы сообщить ее состояние. Я думал, и теперь звонят для этого. А они сказали, что она мертва, — медленно проговорил он, голос его было мучительно сухим, как будто слез в нем уже не осталось, и совершенно потерянным. — Я приеду на отпевание. — Я все тогда… напишу. Никто не сбрасывал. Наконец Одетта нажала на красную трубку. Загорелся экран блокировки и погас. Но они еще долго сидели у телефонов, в разных городах, на противоположных концах связи и молчали. Вернулся Александр Филиппович с бутылкой вина и двумя бокалами. Одетта была вся в слезах. — Что случилось?! — он оставил спиртное на тумбочке и бросился к ней. — Ее больше нет. Понимаешь, совсем. Александр Филиппович крепко обнял ее, но Одетта не чувствовала его рук, тело было холодным и каким-то чужим. Ее колотил озноб. — Ты что так плачешь, Одетта, тебе совсем плохо? Тебе дать выпить, Одетта? Ты меня слышишь, Оль, Оль, очнись!.. Он попытался стучать по ее щекам. — Никто не должен умирать, Саша… Никто после моего отца не умирал, слышишь, никто… — Но… — Нет, Тойфлиш не умер, это другое, это не так, это не в больнице, понимаешь, это не так!.. — У тебя истерика, тебе надо прийти в себя! — Тогда нам тоже позвонили. Мамы не было дома. Было все также. Из больницы. Его должны были выписать, а он умер! И она, и она… Одетта не могла больше дышать. — Ты еще не пришла в себя после приезда в Россию, тебя нужно отдохнуть, тише, тише… Она болезненно всхлипывала на его груди. Пять минут. Десять. Полчаса. Александр Филиппович налил в бокал немного вина и дал ей выпить, потом наполнил бокал целиком. Всхлипы и озноб прошли, Одетта обессиленно упала на подушки, закрыв заплаканные глаза. Дальше все было как-то неосязаемо, туманно, словно все еще через пелену слез. Половина рабочего дня, потом отгул, автомобиль, дорога, показавшаяся странно, неправдоподобно короткой, Бамберг, маленькая дурно окрашенная православная церковь с неуместной черной насадкой в форме купола, которая скорее напоминала запрокинутый в небо в безмолвном крике клюв… Мутные окна, пыльная черепицы, и такое же мутно-пыльное небо над головой, заглядывающее отовсюду прямо в глаза, прямо в душу. В маленьком наосе храма было пусто и в то же время слишком тесно, слишком узко, нечем дышать. Несколько молодых мужчин, кто-то даже с девушками или женами стояли чуть поодаль. Одетта была одна, Александр Филиппович стоял рядом и в то же время не с ней, вернее, она не с ним, их соединяло только легкое соприкосновение рукавов. На ней было черное атласное платье и теплое черное пальто, накинутое на плечи. Внутри было холодно и промозгло, казалось, ветер сюда невидимо проникает откуда-то, может быть, изнутри, из-под сердца… Одетта чувствовала, как тяжело и громко дышит, так что даже Дева Мария и Христос перед алтарем будто чувствовали это дыхание: такие розово-голубые, праздничные, совсем не страдающие и совсем не здешние — и стали как-то отворачиваться, прикрываться рубленными складками блестящих от краски одежд. Священник что-то монотонно читал на старославянском. Одетта не понимала ни слова и только иногда крестилась — от этого становилось спокойнее. Наконец батюшка ушел, остались только Одетта и еще пара человек, другие потянулись к выходу, кто-то поцеловал покойницу в лоб. Одетта тоже подошла к открытому гробу. Но там не было человека. Там было что-то восковое, бесцветное, неживое, с разглаженными симметричными чертами, с закрытыми тонкими века и белыми губами, какая-то страшная скульптура, не Наташа, нет, Наташа была совсем другая: бледный комочек жизни, то плачущий, то смеющийся, то кричащий… Оля Ланская не присутствовала на похоронах своего отца. Она притворилась больной и осталась дома, пока все плакали, собирались, уезжали. В холодильнике в тот день из готового были только какие-то холодные пироги с клубникой. О, как же она ненавидела потом эти проклятые пироги! В них навсегда остался привкус того дня. Потом приезжали какие-то глупые родственники с глупыми соболезнованиями… Оля не знала тогда, почему она сама плакала, хотя не видела до этого отца больше года и не любила его. Может быть, это как-то непроизвольно… С Тойфлишем было совсем иначе: ни слез, ни печали, ни-че-го. Одетта думала, что то было из-за детства, а все потом умирают иначе, вот так: тихо, спокойно, без сожаления. «Все умирают» — какие ужасные слова. Как можно такое подумать, такое произнести… Разве может и она когда-нибудь лежать так — пустая, неподвижная, неживая в какой-то церкви, а потом превратиться в прах и даже ничего не почувствовать, ничего не видеть, никого не любить, не бояться и не радоваться, не тосковать и не надеяться; что будет мрак, чернота, вернее, уже ничего не будет, как не было тогда, до рождения? Нет, конечно, нет, ведь «ничего» не существует!.. Но разве может быть что-то другое «по ту сторону»? Через пару секунд Одетта отвернулась. Пошатываясь, как бы стараясь снова почувствовать под собой пол, она подошла к Александру Филипповичу. — Пойдем, — тихо прошептала она одними губами. — Ну, пойдем же, слышишь. Они большими быстрыми шагами вышли из храма. Холодный воздух с дикой, нечеловеческой силой ударил в лицо, так что казалось, что он размозжит его. Но это было приятно. Это была жизнь. И здесь не оставалось места смерти.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!