X. Потому что ты уже здесь был
11 февраля 2025, 21:36И тихо воет вьюга.
— Неделя прошла, а она всё от меня шарахается. Ленке на Пашу почти физически больно смотреть: он выглядит поникшим, уставшим, а темень зрачков не горит — тускло мерцает. На языке так и вертелось идиотское «понравилась?», но она удавила его в зародыше, не дала скатиться с губ и трансформироваться в слова. Ногти, выкрашенные в красный, постучали по краю стола — в такт ливню за окном. — Ты ей одного мудака напоминаешь. — Жених, что ли? — злая ирония колыхала голубизну глаз. Ленка ответила уклончиво: — Что-то вроде. А потом она рассказала всё, что знала и во что была посвящена. Ленка с волнением наблюдала за сменой эмоций на его лице: от непоколебимой заинтересованности до болезненного смешка; от серьёзности до горького веселья. От Паши — игривого и простого — не осталось и следа. Меж бровями залегла морщина, а глаза, ещё недавно поражавшие тем, что хранили в себе кусочек безоблачного весеннего неба, вдруг приобрели морскую синеву. Он пытался сложить воедино пазлы чужих слов, но они ломались-трескались-сыпались у него в руках, как карточный домик. Ленка хотела бы ему помочь, очень хотела, но чужая душа — потёмки, тёмный лес. Душа Дарины — бездонная яма, где даже монстры не селились. Чернильная пустота. Опускаться боязно. Ленка видела, как обида прорастала внутри Паши, но вместе с ней костенел его интерес: повышенный и немного изломанный. Интерес человека, обвиняемого в чужих грехах. Дарина Пашу не ранила — вывернула наизнанку всё его людское. Желание что-то решить витало в воздухе. Ленка качнула рыжей головой. — Даже не думай. Я сама с ней поговорю. — А я и не собирался. — Паша, — на мягких губах застыла ироничная усмешка. — Лапшу мне на уши вешать прекращай, она у тебя невкусная. Паша посмеялся: коротко и самую малость нервно. Кошка, запрыгнувшая на его колени, оказалась одарена лаской. Ленка видела, как Паша расслабился, но вот огонёк в самой глубине его глаз не потух — стал тлеть, чтобы разгореться с новой, уничтожающей силой. — Никакой лапши, Ленок. Я просто знать хочу, что же во мне такого, что твоя подружка бегает от меня, как от бог знает кого. Что я, одно лицо с этим её суженым-ряженым? — В том-то и дело, что нет. — Ну так, — прицокнул он языком. — Тем более. Совсем, знаешь, мне такой расклад не улыбается. Ленка знала: после Афгана в Паше — как и в любом человеке, прошедшим боевые действия, — что-то надломилось. И это «что-то» он всеми силами пытался восстановить, не желая жить с пробоиной в сердце. В Дарине, видимо, он нужное для себя углядел. И, как бы то ни было, собирался вытащить это наружу. Ленка просила об одном: не сделай хуже. Дарина и без того напоминала живой труп, а любая попытка залезть к ней в голову могла окончиться очередными слезами. И как она из себя всё не выплакала? Сколько в ней сидит ненужных, перегнивающих и травмирующих событий? Сколько она помнит? Страшно узнавать. Ленке страшно. А Паше, прошедшему пекло, лично пожавшему ладонь костлявой — внутри, практически у самого сердца, уже давно обросшая тканью и ставшая частью его тела, осталась пуля, — страшно не было. Ленка видела эту решимость: так смотрят не мужчины, желающие завоевать даму. И не охотники, желающие поймать пугливого зайца. Так смотрят солдаты, теряющие товарищей и живущие с чувством отвращения к себе за то, что остались живы. Так смотрят без вины виновные. Так смотрят те, кому справедливость въелась глубоко-глубоко внутрь — не вытащить лёгким движением. — Паш, пожалуйста, ты же понимаешь… — Понимаю, — твердый и бескомпромиссный кивок. — Поэтому так и рвусь поговорить. Ленка в него вгляделась. По темечку ударило обухом: отговаривать бесполезно. И она кивнула: потерянно, озадаченно. — Смотри сам.***
Глаза у Акулины Ивановны водянистые, блеклые и затянутые тонкой плёночкой: старушка подслеповата. Дарина цеплялась за эту мысль как за спасательный круг, потому что думать об этом было проще, чем об изменениях в собственном состоянии. Изменениях, которые совсем не радовали, а оставляли после себя дрожь на кончиках пальцев и холодок между лопаток. Дарина закусила губу, погружаясь глубоко в пучину мыслей. Задержка напрягала. Она, сопровождаемая болью в груди, становилась почти подтверждением скачущих догадок, бьющихся об острые углы черепной коробки. Именно что почти. Не «точно» и не «конкретно» — почти. Те запахи, что раньше воспринимались спокойно, а теперь вызывали желание закрыть нос чем только можно, лишь бы не чувствовать — точка. Чёткое доказательство. Дарина напоролась на мысль о беременности как на заточенный до феноменальной остроты нож, и внутри у неё что-то с треском поломалось, передавилось, но не вылезло наружу ни слезами, ни словами — осталось гнить. Дарина любила детей. Дарина хотела семью: не обязательно большую, но обязательно дружную, — на долгие-долгие годы. Навсегда. В её картине мира всё складывалось так, что ребёнок обязательно должен был родиться в любви. Если уж у Дарины так не получилось — значит, она должна пойти по другой, не родительской тропе. Тропа петляла и путалась, приводя к одной точке. К повторению-повторению-повторению. Изнутри себя выжечь — лучше не станет. — Какая-то ты совсем смурная, Дариночка, — улыбка легла на лицо маской. Не смурная — безвозвратно потерянная. Только вот Акулине Ивановне знать об этом совсем не стоило. Дарине проще было прикрыться, упрятать эмоции куда-то очень глубоко. Она разберётся со всем этим потом. Потом, когда будет легче. Когда тяжесть происходящего перестанет давить на израненное эго. Дарина откинулась на спинку кресла-качалки и на мгновение прикрыла карие глаза: под веками разлилась боль — маленькое личное море. — Со мной всё в порядке, — как гвоздь в крышку гроба. Наглое враньё — оголённость души. С ней не всё в порядке. С ней не всё в порядке с самой зимы, но неумение говорить сшивало нитками рот. Дарина молчит, молчала и будет молчать. Поэтому даже Ленка, появившаяся на пороге — промокшая и дрожащая — не вызвала никакой эмоций. Только в зелень глаз смотреть почему-то боязно. Будто вместо поддержки на голову посыпятся слова-гвозди, исцарапают кожу. Дарине не хотелось заявлять о том, что в комнате их четверо. Вероятно четверо. — Заболеешь так, — Ленка не среагировала, и вниз упал тяжёлый ком, придавливая скользкие внутренности. На нервы Дарине удачно действовали всю эту неделю. Ленка не пыталась с криками и скандалами выяснять отношения, не старалась разубедить Дарину в той схожести, которую она невольно видела. Дарина не хотела их сравнивать, но мозг — перебитый и изнасилованный тревожными мыслями — сам рисовал похожесть. Наносил густыми красными мазками, выдалбливал на каждой из болезненно пульсирующих извилин. Внутренняя суматоха нарастала. Мысли крутились в беспокойной голове, накрывали морскими волнами, затихали. Дарина наблюдала за ними безучастная и вылизано-безразличная. С каким-то личным внутренним затупом, похожим на внезапно оборвавшийся мыслительный процесс, полное эмоциональное отупение. На деле же — противоположная процессу сторона, оборотная. Эмоции её топили. Опускали в кипящую воду головой вниз, — чтобы до сварившейся кожи и ожогов крайней степени. С жизнью несовместимых. — Ты к нему зайди, если кота забрать всё-таки хочешь, — сплошная нейтральность, больно бьющая по лицу. Лена — не Ленка даже — умела словами выкручивать. — Нам уезжать скоро. Дарина знала, что «скоро» — ещё несколько мучительных дней, дробящих кожу и вырезающих гладкие мышцы. Спокойствия не было нигде: Казань сожрёт её смолью колючих глаз, а деревня притопит в леденящей душу синеве. Хоть куда беги — верёвочка вилась петлей. Страх и тоска сплетались в губительном симбиозе. Породись ещё одна жизнь — добавится повод для волнения. Он уже был, но пока не ощущался настолько явно, чтобы отдаваться в голове назойливым зудом. Состояние ещё хуже, чем от Ромкиных афганских рассказов — ностальгия по зиме на фоне красочного лета. Дарина терялась. Металась в клубке собственных ощущений, сковывающих её по рукам и ногам. Что угодно было бы лучше постоянного сомнения. — Зайду, — а куда ей деваться?***
И ведь действительно зашла. Появилась на пороге тенью, скрипнула половицами. Паша, настраивающий семиструнку, прожёг Дарину насквозь одним лишь взглядом. — Чай? — Нет, спасибо. Я за кошкой. План был прост: найти котёнка, забрать и распрощаться, навсегда исчезая из чужой жизни. Раствориться. Пропасть. Чтобы Паша в рассказах не упоминал, а на вопросы о странной Ленкиной знакомой пожимал плечами. Не было такой никогда, привиделась, стала всеобщей галлюцинацией. Однако осознание вскрывало глотку сахарным мечтам: Дарина была. Вполне себе реальная — темноволосая и кареглазая — с мягкой печалью за сердцем и немым вопросом в глазах. Паша смелее и увереннее. Паша вопрос озвучил: — Я правда так на него похож? — Дарину подкинуло и перевернуло. Она вросла пятками в пол, теряя связь с происходящим, и нелепо хлопнула глазами, как заводная кукла, смотрящая на людей с витрины магазина. Сердце ускоряло ход, пока ладони сковывались зудом. Кожу хотелось расчесать: физическая боль точно бы отвлекла от обязательства отвечать. Строить из себя дурочку не вышло бы. Паша не просто проницателен. Он близко общался с Ленкой, а она — информатор. Не умеющая держать язык за зубами предательница. Настоящая подруга, действительно волнующаяся за близкого человека. Безграничная в своей эмпатии. Дарина чувствовала себя рядом с ней пустой. Иссохшейся. Кратковременная оторопь прошла, возвращая возможность говорить. — Я присяду? — А не боишься? Дарина боялась. Предполагала: Паша видел и злился. Сдерживал полный отчаяния вздох и крутил гитарные колки, но на неё не смотрел: не желал врываться в хрупкое пространство; не хотел оставлять после себя разруху и стёртые в пепел кости замученного доверия. Дарина натерпелась без него. Причина её волнений осталась в Казани. Гитара расстроено отозвалась на прикосновение пальцев к струнам. Паша покривил нижней губой: давно не доставал инструмент. — Ты не ответила на вопрос. Я на него похож? — Нет. — В чём тогда проблема? Теперь-то взгляды столкнулись. Оледеневшее море не топило в себе непроглядную темноту — вопрошало. Застывший в горле комок Дарина так и не проглотила. Да ни в чём. Не было у Дарины никакой проблемы. Изломанная психика, подпихивающая образ Ромы везде — была, а проблемы не было. Их же было много — поломанных, возвратившихся без рук и ног, смотрящих на мир стеклянными глазами. Герои. Убийцы. Военные преступники. Цинковость из плоти и костей. Кровоточащая рана на теле целой страны. Потерянные и слепо хватающиеся за любую попытку привыкнуть к нормальной жизни. Много-много-много. Зернистые точки. Разводы крови на загоревшей коже. И в каждом — Рома. Паша же — августовское тепло с нотками надуманной морозности. Эфемерная похожесть выворачивала изнаночной стороной нагие чувства. Дарина не осознала, как присела на пол рядом с ним, позволяя плечам соприкоснуться. Секундное оцепенение граничило, мешалось с эмоциональной затупленностью. Дарина даже дышала через раз. Паша — очерченная невозмутимость — вдруг вздохнул. Заскрежетал словами: — Он у тебя афганец? Спёртость воздуха трансформировалась в комок, перекрыла горло. Дарина моргнула: потерянно и часто. Никаких «откуда?» не прозвучало. Понимание об информаторе засело в голове, но не приобрело словесной формы. В тишине стучало сердце. Паша, бездумно выводя мелодию прикосновениями пальцев к струнам, надолго замолк. Время тянулось. Возведённое в абсолют чувство недосказанности вынудило друг на друга взглянуть. Дарине это не нравилось. Неправильное, ненужное сейчас обнажение. Дарине неловко. Мысль, скользящая в голове — сплошная неполноценность. Страшный и незаживший рубец. В самую суть себя смотреть страшно. Паша своим молчанием не вынуждал, но чётко показывал, что без этого не обойтись. Кто станет накладывать повязку на необработанную рану? Безумец. Паша — разумность и чёткая последовательность действий. Дарине казалось, что каждый взгляд — до мелочей продуманный кусочек общей картины, уверенный мазок краски по холсту. Паша двигался по жизни с уверенностью канатоходца. Дарина — замерший на месте слепой, самолично оставивший собаку-поводыря. Слова на языке пузырились. Он их почти выплюнул: — Оно же тебе не надо, — одинаковость попыток образумить троилась в голове. Дарина мотнула из стороны в сторону: нескончаемый поток запретов. Тошнило. — Нет, правду говорю. Ты не справляешься. Возмущение — краснотой капилляров навыкат. Диковатость, запрятанная в хрупкости тела. С чего решил, что она в нём и его советах нуждалась? — Ничего не говори. Меня слушай. Дарина замолкла заранее, так и не решившись раскрыть рта. Буря внутри не улеглась, не похоронила под собой свинцовость запрятанных глубоко слов. Рука Паши легла на плечо — тело обмякло, превращаясь в размокший бумажный лист. Слова в Дарине обязательно перегниют. — Был у нас в соседней деревне один афганец. Митькой звали, — Паше не кровавость историй с языка бескостного снимать — сказки детям рассказывать. Очень уж умиротворяюще у него слова в предложения складывались. — Так он после «речки» вернулся и девчонку свою прибил. Вздох не протолкнулся. Застрял. Дарина напряглась всем своим существом, каждой мелкой клеткой и натянутой струной-жилой. — Прибил? — Топором. Как свинью, — гитара цепляла рисунком голой женщины по всему корпусу, сбивала с мысли. Паша убрал её в сторону, пока Дарина, только обратившая внимание на своеобразие армейского искусства, опустила глаза. Пол был куда интереснее. — Напился и решил, что она гуляла пока его не было. — А потом? — Утром очухался и повесился, — прозаичность убивала. Дарина податливо утянулась на его колени, упёрлась в них затылком и позволила мозолистым пальцам путаться в тёмных прядях. — Думаешь, срока испугался? — Себя. Снова замолчали. Дарина не понимала о чём говорить и что спрашивать. Если запугать её хотел — напрасно. Она задрала голову, сталкиваясь с Пашей глазами в очередной раз. Не пугал. Предупреждал. Говорил о возможных последствиях. Только вместо жгучей боли не вызывал ничего. Ни капли озарения — страх, разрезающий напополам ржавой двуручной пилой. Дарина вдруг извернулась, ткнувшись носом в его живот, и совсем стихла. Больше ничего не говорила и не спрашивала. Паша молчал тоже. Гладил широкой ладонью по пульсирующей болью макушке, переворачивал в голове тяжёлые думы, и молчал. Каменный и неподъёмный, он стал для понимания очень простым и ложился в сознание так, как нужно — ни единой шероховатости, выемки. Гладкость альбомного листа. Дарина дышала через раз. Чувствовала, как его рука скатилась с волос ниже, распространяя тепло, и легла на мерно вздымающийся бок. Мысли успокаивались, растворялись. Они уходили в никуда, чтобы однажды появиться: внезапно и угнетающе. Но пока рядом был Паша, — а он был! Был! — их можно было принимать с морозной стойкостью. У Дарины от мороза — ничего, от стойкости — и того меньше, но… У неё — больше нужного. У неё целый Паша, который, как показалось затуманенному сном взгляду — не хватало только на его коленях уснуть, как же, — стал подсвечиваться. Мягко так, ненавязчиво, не вызывая в уставших глазах болезненности. Дарина повернула голову, моргнула. Право слово — агнец божий. От собственной глупости захотелось провалиться под землю. Дарина, стараясь побороть надсадное чувство, потёрла глаза пальцами, но свечение никуда не исчезло. Вдох уничтожил слова. Она, выныривая из колыбели Пашиных рук, поглаживающих с материнской нежностью, не могла собрать себя воедино. Люди так не гладили. — Почему ж ты такой хороший? — Дарина снова уселась рядом, вытягивая вперёд ноги и потирая ладонями помятое лицо. — Как вообще? Я тебя избегаю, обвиняю не пойми в чём, а ты… — снова на него взглянула. Потерянность потонула в спокойствии. — Ты не злишься. Смотрю на тебя — не хмуришься, не кривишься! Здесь, на узорчатом ковре в компании парня, которого она оставит и к которому больше никогда не придёт, Дарина чувствовала личную утрату острее. Потребность высказаться — тоже. Паша слушал. Дарина впервые за всю свою жизнь говорила. Не умалчивала, не подбирала слов, чтобы оставить чувства других в целостности, а говорила. Первое, что сказала — кислота на корне языка. — Я беременна, — самый страшный для неё грех и самое заветное желание одновременно. Он не удивился. Не вздрогнул, не приподнял светлых бровей — застыл в своей внешней сдержанности, как застывала муха в янтаре, и ничего не выражал. Дарину прошибло скопищем мурашек. Молчание — ответ, причиняющий нестерпимую боль в животе. Там что-то копошилось. Не ребёнок — смятение, страх. Дарина в очередной раз теряла точку опоры: не заметила, как Паша этой точкой стал, сомкнув её в крепких объятиях. Между лопаток трещала вера в лучшее. Дарина обмякла, пряча разбитый взгляд в бездне над его ключицей, боялась лишний раз вздохнуть — нутро дрожало. Она была благодарна Паше за простую, очевидную вещь: он не спрашивал её об уверенности в собственных словах. Дарина бы ничего не смогла ему ответить. Потому что ни в чём уверена не была. И боялась-боялась-боялась. Привычно и понятно. Стратегия, остающаяся неизменной из года в год. Она набрала в грудь побольше воздуха, сбивая сиплость голоса. Говорить сейчас нужно чётко и ясно. Отвратительно. Мерзко от осознания, что слова приходилось выдавливать. Они иглами тыкались в стенки горла и битым стеклом разрезали двигающийся вверх и вниз язык. Кончиком — в верхнее нёбо, притупляя звук. — Я, на самом деле, не уверена… — зачем тогда говорила? Ждала, что пожалеют? Дарина и сама не знала. — Предполагаю только, — голос звучал приглушённо: Дарина тыкалась носом в крепкое плечо. — Но подозрения есть… И рассказывала она о них тому, кого знала ничтожно мало. Жизнь — удивительная штука. — Тебе к врачу надо, — он оборвался согласным угуканьем. — И отдыхать больше. Не волноваться. Не волноваться у Дарины бы не получилось: тревога ворочалась внутри, пережимая внутренности и оставаясь в теле простреливающей ломотой. Ладони сковывало ощутимым зудом и мелкой тряской. Дарина испытывала желание отвлечься — опаляющее и саднящее в самом нутре, под натянутой волокнистостью мышц. Слова не становились предложениями, обрываясь до того, как слетали с губ. Слюна растворяла их, оставляя кисло-горький привкус, от которого на чистом рефлексе жмурились глаза. Вдох — пауза, немая благодарность, передышка для измотанных мыслей. Монолитность Паши не угрюмая — расслабляющая. Внезапное умозаключение путало и сбивало. — Ты тоже афганец, — Дарина бежала от груза ответственности, падала, сбивала в кровь колени и сдирала ладони. Принять факт его причастности к прошедшей войне оказалось проще, чем осознать возможность появления новой жизни. Понимание пугало. — И… — невысказанность залегла в черноте зрачков, схоронилась. — Ждал тебя кто-нибудь? Встретил, когда требовалось? — Девушка, может быть, — чем больше Дарина говорила, тем сильнее ей хотелось замолчать. Ощущение неправильности происходящего боролось с любопытством: лезть в интимное и болезненное другого человека не стоило ни при каких обстоятельствах, но так было проще сбежать от самой себя. — Родители?.. — Ждали, — синь глаз воззрилась на красный угол в комнате, что успешно игнорировался Дариной всё это время. Домашний иконостас цеплял внимание Спасителем в самой своей сердцевине, сверху — Распятием. Паша смотрел-смотрел-смотрел: так было проще. Голос — спокойное журчание реки. — Наташа Рудакова. Может, знаешь такую? В медицинском у вас учится и в больнице работает. Дарина не знала, но слушала внимательно. Паша носил в себе много-много: мудрость старца и юношество тела; звенящую пошлость — не зря же гитара привлекала внимание именно таким рисунком, — и божью веру, заключённую не в нательном кресте, которого он на себя не цеплял, а в отношении к жизни и происходящему вокруг других людей. Пограничный по своей натуре, но до рези в глазах изученный и понятный. — Она тебе что-то обещала? — Письма писала, — он сказал об этом так, будто это действительно что-то значило. Дарине писем не писали: она этого не понимала, не распознавала трепетности, облачённой в слова. Но сердце в груди ёкнуло, ссыпаясь вниз мелкой крошкой. Уголок Пашиной губы изогнулся в улыбке: смягчённая резкость внутренних черт. Продолжение истории не несло с собой счастливого конца: поддетая ножом рана. — Потом перестала. Оборвалось. «Почему?» — хлебная крошка в горле. Крепко засевшая, раздражающая мягкие стенки, обрастающая шипами и иголками: давило-давило-давило. Внутренняя отрешённость — кусочки побитых стёкол в кружочке зрачка. Дарина вздохнула — непозволительно громко для общего молчания. Пашу дёрнуло, и он, вынужденный продолжить, остался поразительно спокойным. — Я узнал, что её брат двоюродный отсюда увёз. Правильно сделал, — Дарина поперхнулась: крошка протолкнулась дальше в горло, и «почему?» всё-таки выстрадалось на свет. — Потому что ей дальше двигаться надо. Отучиться, поступить… — А тебе? — А мне и здесь хорошо. Размыленная картинка не приобретала чёткости, и в комнате висело непонимание. Всё молодое стремилось к движению, рвалось вперёд до сбитых коленей и костяшек, до порванных жил. Выше и больше, дальше — к перспективам, к возможностям и открытым дверям, которые в случае закрытости уверенно выбивались. Молодость прощала всё, но не упущенные шансы. Жизнь — постоянный бег. Попытка достичь недостижимое, поймать неуловимое, ощутить особенность. Дарина тоже пыталась. Искала, щупала себя: несмело, через других людей, извилисто и долго. Инструкции для жизни ведь никто ни выдал. Ни ей, ни Ленке, ни Роме — воплощению зацикленной скорости. Ни даже Фатиме, уже способной учить и наставлять. Все они, если задумываться, жили в первый раз. И черновика не было, только чистовик: малюй как хочешь, в конце кто-нибудь обязательно оценит. — Сколько тебе лет? — глупость сама соскользнула с языка. Дарина спросила абсолютно невпопад, обжигаясь своими словами. Столько общались, а она не уточняла. Не подумала. Посчитала неважным, не тем, на что стоило бы обратить внимание. — Мне двадцать два. Он младше Ромы на год, но старше на целую жизнь. Дарину — на несколько жизней. Вот ведь бывает так. Дарина не нашла никакого ответа, ничего не смогла соскребсти: информация оказалась слишком шокирующей и тяжёлой для переваривания. Паше не могло быть двадцать два — лаконичное, красивое число. Лебединое, но с ним никак не связующееся. Он выглядел старше, мыслил старше. Никак ни вписывался в названный параметр и казалось, что шутил. У него за душой несколько***
Они обнимались снова. Дольше и больше нужного — на грани жгучей непозволительности. За трещащими костями застыла надежда: слепая, покрытая гнойниками и гематомами, но не желающая умирать. Цепляющаяся за жизнь так же сильно, как Дарина цеплялась за Пашу, вжимая его в себя. Надрывность дыхания — единственный способ общения, попытка сказать всё без слов. Поблагодарить. Язык не поворачивался: присох к нёбу, атрофировался, стал абсолютно бесполезным. Вырви — ничего бы не изменилось. — Спасибо, — глубже и до сердца. На уровне сокровенности и священности. Дарина ослабила хватку рук. — Правда, за всё спасибо. Паша слушал и молчал: по обыкновению, не вызывая ни удивления, ни желания растормошить. Дарина попробовала — не получилось. И она оставила всё как есть, посчитав, что это было единственным верным в её случае решением. Ей его не переделать, не расковырять и не рассмотреть изнутри. Она не дёргала — и понимание простой истины далось легче. Втекло в голову, засело, как недостающий пазл в почти целостной картине. Паша сам по себе целостность. Ему не нужна помощь, и в нём не нужно рыться, как в корзине с отходами — он сам своё гниющее прекрасно выносил. Дарина отстранилась от него только после оклика Ленкиного Серёжи. Она забралась на заднее сиденье уже знакомых белых жигулей и, поджав под себя ноги, затихла. Клеопатра, что удивительно, не пыталась излазить всю машину вдоль и поперёк: заснула, свернувшись клубком на Ленкиных коленях. Машина тронулась с места и покатила подальше от никазистых деревенских домишек. Паша долго смотрел вслед — Дарина чувствовала кожей. А ещё чувствовала, как мутило, подгоняя к горлу желчь. Состояние ухудшалось с поразительной для молодого организма быстротой. На середине пути разболелась голова. Дарина не сказала об этом, уперевшись пульсирующим виском в стекло, и поджала губы. Пройдёт. Обязательно пройдёт. Зачем беспокоить людей по таким пустякам? Серёжа сегодня был смурнее обычного. Ленка, интуитивно чувствуя его состояние, тоже не стремилась скоротать время поездки за пустой болтовнёй. Дискомфорт лез под кожу. Дарина, пытаясь игнорировать его через рассматривание посеревших пейзажей — собирался дождь, — услышала: — Случилось что-то? — Потом расскажу. И сердце болезненно ёкнуло, заставляя захлебнуться сорванным вздохом. А Рома бы не рассказал. И — Дарина чуяла каким-то инородным, несвойственным ей звериным чутьём, — не расскажет ничего, даже если они вдруг пересекутся со всей внезапностью, что так любила подкидывать им жизнь. Обязательно пересекутся. Иначе быть не могло.Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!