Часть 4

7 ноября 2025, 20:38
      Прежде чем я успела обернуться и увидеть лицо незваного спутника, чья-то рука обхватила моё запястье, словно капкан. Ледяные пальцы впились в кожу безмолвно, но властно, преграждая мне путь в королевские покои. — Принцесса, — выдохнула я.       Сибилла, с недавних пор гостившая в стенах Иерусалимского дворца, отпустила мою руку, и выпрямила стан. Сквозь тончайшую вуаль, что скорее была символом, нежели преградой для взоров, точно маска, легла привычная, вышколенная улыбка — та самая, что украшала её на всех пиршествах. — Куда же вы так спешите, Рахиль, кажется? — голос её был сладок, а в изумрудных очах свернул колкий огонёк. — Неужели общество нашего короля столь пленительно для вас, до сих пор? — из её уст вырвался смешок. — О, несчастный! Как он ныне пребывает? Черты ее преобразились: собольи брови взметнулись, а алые губы изогнулись в гримасе, словно у дитя, коему отказали в лакомстве. — Отвечайте же! Как поживает мой брат? Но как ни силилась она, ядовитая злоба и притворство, которые достались ей от госпожи Агнес, проступали сквозь любую личину. Ни вуаль, ни наигранный скорби взгляд не могли утаить истинной сути ее натуры. — Вы могли бы задать этот вопрос ему лично! — выпалила я. Повисла пауза, звенящая, словно натянутая тетива. Затем Сибилла, приподняв подол своего платья словно ступая по грязи, приблизилась еще на шаг, и я почуяла дурманящий аромат восточных благовоний, что источало её платье – смесь мирры, шафрана и чего-то горького, полынного. — Передай своему королю, — прошептала она, — пусть наслаждается последними днями. Скоро наступит новый рассвет. И солнце в нём будет светить для меня и Ги. Она бросила полный ехидства взор в сторону опочивальни короля, где меж створок давно приотворенной двери виднелась полоска тусклого света, и слышался прерывистый, тяжелый кашель. И тут во мне что-то надорвалось. — Замолчите! — голос мой, сорвавшись с шёпота, грянул под сводами, заставив её отступить на шаг. — Да, он болен! Да, проказа изъела его плоть! Но душа его чище вод Силоама и крепче стен этой цитадели! Ваш брат, Ваше Высочество, в чьей измученной груди и ныне бьётся сердце льва, тогда как в ваших — лишь трепет алчных шакалов, что рыщут у логова ещё дышащего повелителя в тщетной надежде урвать свой кусок! — Ты, дерзкая девчонка, смеешь так говорить со мной?! — её рука взметнулась для пощёчины, но застыла в воздухе. — Смею говорить! — воскликнула я, не отступая ни на пядь. — Его чистота и сила духа — живой укор всем вам, чьи души лживы, а сердца очерствели в интригах! И пока вы, прикрываясь заботой о королевстве, строите козни у его порога, он, даже сжигаемый болезнью, каждую мысль, каждое слабое биение сердца отдаёт благу Иерусалима! Я сделала последний шаг, и теперь мы стояли почти вплотную. — И знайте же раз и навсегда: Иерусалим — это он! И когда он покинет нас, то унесёт этот город с собой. Вам же достанется лишь позолоченная пустота! Корона, что осядет на ваших головах тяжким бременем бесславия!       Сибилла стояла, скованная внезапно нахлынувшим изумлением. Её изумрудные глаза, обычно прикрытые томной полунегой, были неестественно широко раскрыты. Вся её надменная осанка, вся королевская спесь на мгновение рухнули под тяжестью услышанного.       Не проронив более ни слова, я повернулась к тяжёлой дубовой двери в покои государя. Моя рука легла на холодную железную скобу, и я переступила порог, оставив принцессу одну.       Дверь за моей спиной бесшумно закрылась, и мне пришлось на мгновение задержаться у порога, дабы дать глазам привыкнуть к полумраку. Воздух здесь был тяжёлым, неподвижным, пропитанным терпкими ароматами шалфея и тмина, смешанными с тошнотворным запахом тлеющей плоти, — благовониями, что бессильны были заглушить зловещее дыхание недуга. — Рахиль? — Он уже почти не видел, но всегда узнавал мои шаги. — Я здесь, — сказала я, подходя и опускаясь на привычное место у его ложа. Когда я взяла его за руку, она оказалась такой холодной, как мрамор, и такой хрупкой, будто вот-вот рассыплется. — Да, мой король. — Мой король, — он усмехнулся, и этот звук обернулся коротким кашлем. — Ты, ведь знаешь, мне куда любезнее, когда ты называешь меня Бодуэном. Просто Бодуэном. — Конечно, — прошептала я, и губы мои дрогнули в улыбке. — Что там было? — Он приподнялся на логтях, повернув голову в сторону двери. Я отвела взгляд, и он будто почувствовал это. — Мои уши, в отличии от глаз, ещё не изменили мне до конца. Кое-что из вашего с ней разговора доносилось до меня сквозь эту каменную толщу. — Не терзай себя, молю тебя, — прошептала я, ощущая, как дрожит его рука в моей. — Не отдавай им последние свои силы. — Горше всего, Рахиль, — прошипел он, — не жар, что выжигает тело, и не слабость, что приковывает к ложу. Нет. Горше — это звук их голосов. Этот вечный шёпот, который я слышу даже сквозь стены, даже в бреду. Они считают дни. Все они меряют залы дворца своими шагами, ждут, когда я наконец освобожу им трон. Моя же сестра, — он остановился, чтобы перевести дух, и грудь его болезненно вздымалась, — ей нетерпится примерить корону на своего мужа. О, как она спешит! А этот Лузиньян, этот пустоголовый пришлый, что говорит о войне как о турнире, а об Иерусалиме — как о призе.       Он умолк, а приступ кашля, казалось, не прекращался — он выворачивал его изнутри, сотрясая тело долгими, рвущими спазмами. То, что осталось от его пальцев — костяшки, обтянутые бинтами, сквозь которые приступали багровые пятна запёкшейся крови, — с силой вцепились в рукав моего платья. — Сибилла любит его, потому и не видит очевидного, — произнесла я, и в голосе моём прозвучала горькая уверенность, ибо я и впрямь так считала. — Точно также как и ты, верно? — его невидящий взгляд, блуждал в пустоте, бессильно пытаясь отыскать черты моего лица. Сердце мое сжалось, подобно птице, попавшей в капкан. — Что ты хочешь сказать, Бодуэн? — Открой... эти завесы, — прошептал он, слабо махнув рукой в сторону каменной арки. — Впусти уходящие лучи, и воздух... Мне не хватает дыхания. Этот покой, он тяжёл как могильная плита.       Пока я торопливо отодвигала тяжёлый бархат, в опочивальню хлынуло медлительное золото заката, а с ним — порыв свежего ветра с иерусалимских холмов. Он нёс в себе ароматы вечернего города: дым костров, на которых жарили баранину, смешивался с пылью тысячелетних улиц, пряности с рынка, сладковатое дыхание цветущих иерусалимских шалфеев и увядающих роз в садах богатых кварталов. А ещё — голоса. Неясный, но настойчивый гул жизни: крики разносчиков, спешащих завершить дела до темноты, приглушённые зазывные возгласы торговцев, расхваливающих последние финики и оливки; звонкий, беззаботный смех детей. И даже где-то вдали — причудливый спор брата-тамплиера с местным торговцем в пёстром тюрбане, где проигрыш в кости заканчивался не проклятиями, а утешительным ударом по плечу и смехом, растворяющим вражду в вечернем воздухе. Этот ветер был полон жизни, которая за стенами дворца кипела и бурлила, не ведая о том, как медленно угасает её король. — Я к тому, — продолжил он, и его слова повисли в воздухе, — что будет с тобой, когда этого живого мертвеца наконец упокоят? Куда ты подашься? Чей порог станет для тебя защитой? Где ты найдёшь кров? — Его слова жгли, как раскалённое железо, страшной, выворачивающей душу правдой, которую я отказывалась принять. — Тебе давно пора оставить эту тщетную заботу, эту вахту у чужого гроба, и бежать отсюда, пока сама не стала его тенью. — Бодуэн, — голос мой прозвучал тихо, и сделав несколько шагов, я вернулась к его ложу, — я приняло решение. Решение, весьма важное для меня. Пожалуй, самое важное. — Какое решение? — вырвалось у него, и его пальцы, холодные и исхудавшие, наконец вновь обрели мою руку. В этом внезапном, цепком прикосновении не было ни гнева, ни упрёка — лишь трепетный, отчаянный страх за меня. — Я не могу открыть тебе это сейчас, — тихо, но непреклонно сказала я. — Но прошу — доверься мне. Он откинулся на подушки, и казалось, все его существо на миг ослабело. Глаза его были закрыты, но пальцы всё так же держались за мою руку. — Что ж, я буду молиться, — прошептал он, и слова его обрели вес обета, — чтобы это решение, каким бы оно ни было, стало для тебя и щитом, и спасением. Чтобы оно укрыло тебя лучше, чем эти стены. — А теперь, я бы хотел попросить, если ты позволишь, — он говорил спокойно, будто все муки отпустили его, — расскажи, что творится за стенами этих покоев. О жизни, что кипит во дворце, и в коей я больше не участвую. Что забавного творится вокруг? Что печального? — Забавного? — начала я, и голос мой прозвучал странно звонко в гробовой тишине покоев. — На днях пажи, те самые озорники, что прибыли из самых знатных домов Франции, устроили бой на вениках, в пустом тронном зале. Вообразили себе, что это самый настоящий рыцарский турнир! Я стукнула себя по лбу, словно пытаясь выбить из памяти эту нелепую картину, и продолжила: — Один из них, малый Пьер, что обычно тебе прислуживал, так увлёкся, что не заметил, как в зал вошел сенешаль. И надо же было так случиться — врезался в него с размаху, точно в крепостные ворота! Тот подпрыгнул от неожиданности чуть ли не до потолка.— После этих слов, мне пришлось прикрыть рот рукой, чтобы сдержать накатывающий смех. — Бедный Жослен, — протянул Бодуэн и губы его дрогнули в сдержанной улыбке. — Должно быть, весь побагровел, от ярости. — А конюший Годфрид, — я наклонилась ближе, — наш вечно хмурый «сердитый индюк», втайне от всех подбирает у дворцовых ворот тощих псов и подкармливает их мясными обрезками. Видела собственными глазами! — Вот как? — прошептал Бодуэн. — А я-то считал, у него сердце и впрямь высечено из камня. — О, это ещё не всё! — Сегодня утром павлины, видимо, возомнили себя полноправными хозяевами этого дворца, Бодуэн... — И? — король приподнялся на ложе, внимательно слушая мои слова. — Ну и устроили они набег на королевскую кухню! — Я почувствовала, как меня вновь захлёстывает волна смеха. — Представь: важные такие, с распушёнными хвостами, расхаживали туда-сюда, точно гости на пиру! — О нет! Наш пекарь, месье Этьен, я пологаю, был вне себя он злости. — из уст короля вылетел короткий смешок. — Ещё как! — всплеснула я руками. — С криком «Долой этих пернатых разбойников», — схватил первую попавшуюся под руку метлу и ринулся в погоню! Месье Этьен, красный как рак, носился за ними по всему дворцу, а эти наглецы — от него, словно дразня своим цоканьем! Он так разгорячился, что не заметил фонтана, и рухнул в воду! — Я более не могла сдержать свой смех и захихикала. Бодуэн залился таким раскатистым хохотом, насколько хватило сил, что ему пришлось схватиться за грудь. Когда волна веселья наконец отхлынула, оставив после себя приятную истому, король с глубоким, успокоившимся вздохом спросил: — А ты случаем не ведаешь, как там поживает мой пернатый друг? — Что с ним приключиться может? — Я улыбнулась, попровляя складки платья.— В соколином дворе никому покоя нет. Бросается на всех, ничьего приказа не признаёт. Так и не удивительно, ведь только одна рука ему была указом — твоя, Бодуэн. Бодуэн медленно прикрыл веки, и казалось, тени былого закружились в его голове, а из груди вырвался тихий, но глубокий стон. — Ведь даже отец мой, помнится, не мог его приручить, — голос его звучал отрешённо, будто доносясь из тех самых, давно ушедших дней. — О, знала бы ты, как истомилось сердце моё по той свободе. Бывало, лишь первые лучи начанали золотить башни, а мы уже мчались на встречу солнцу — мимо спящих кипарисов и оливковых рощ. Мир тогда был прост и ясен, не то что ныне. Внезапно он вздрогнул, словно споткнувшись о призраков прошлого, и приоткрыл глаза, возвращаясь в настоящее. — Завтра утром... — Его голос оборвался, будто сама мысль о грядущем дне отнимала последние силы. — Её высочество Изабелла со своим супругом, Онфруа, почтят нас своим визитом. — Он сделал паузу, прежде чем продолжить. — Ты знаешь, этот юноша многое уноследовал от своего отца. Тот же гордый нрав, та же ясность ума, что отличала почившего сэра де Торона, и подлинное благочестие. Голос Бодуэна как будто немного окреп, в нём зазвучала горячая убеждённость: — Нет, он — не чета тому легкомысленному глупцу, Ги де Лузиньяну, что вскружил голову Сибилле! Тот думает лишь о личной славе, а этот, этот помнит о долге перед королевством. В этом я читаю знамение свыше. Возможно, Господь ещё не совсем отвернулся от Иерусалима. Он махнул рукой, пытаясь отогнать тяжёлые думы, словно назойливых мух. — Но оставим... — он повернул голову, и мне показалось, что его взгляд, на миг прояснился, смягчившись безмерной нежностью. — Ты, драгоценная моя, должно быть измучалсь здесь, подле меня. Иди, — король слабо кивнул в сторону двери, — я хочу, чтобы ты отдохнула. — Нет! — Возглас мой прозвучал так искренне, что, казалось, на миг осветил сумрак комнаты. — И я вовсе не устала. Для меня нет места желаннее, чем здесь, ведь ты знаешь это, — мой голос дрогул, превративший в шёпот.       Но даже пока я говорила это, я видела, как его веки тяжелеют, как мука, словно туман, окутывает его сознание. И я поняла. Поняла, что моё присутствие, моя бодрствующая стойкость стали для него еще одним бременем. Он пытался отстранить меня от своей боли, и оспаривать его слово значило — причинять ему новые страдания. — Ступай, — прошептал он, — завтра наступит новый день, и нам потребуются силы, чтобы встретить то, что он принесёт. — Хорошо, — отозвалась я, и это слово будто обожгло мне горло.       Я не оглянулась, не позволила себе этой слабости, притворив за собой тяжёлую дверь. Прислонившись спиной к прохладному камню, позволив ногам подкоситься, я наконец дала волю слезам. «Он просил сил — я найду их.» Ещё одно мгновение — и тишина внутри была обретена вновь. Сомкнутые зубы сдержали новый вздох, пальцы, дрогнув, смахнули влагу с лица, и наконец, выпрямившись, я двинулась вперёд.

Иерусалим, Февраль 1185.

      Она была здесь. Незримая и всемогущая. Теперь она пребывала здесь постоянно — незваная хозяйка этих покоев, занявшая место в резном кресле у изголовья. Её присутствие витало в воздухе, в застывших складках полога, в мерцании догорающей лампады, в тихом перезвоне монастырского колокола за окном — везде была Она.       И однажды, глядя на его угасание, меня посетила мысль: что, если мы неправильно понимаем смерть? Мы именуем её врагом, палачом, тенью. Но что, если она — лишь врата ? Те самые, за которыми его ждёт покой, коего он был лишён в этой жизни? Бодуэн тосковал по дому, он часто говорил мне об этом. Тогда я думала — по графству Анжу, по цветущим лугам Прованса, на которых ему не посчастливилось побывать, по прохладным улочкам Франции, где он мог бы быть просто человеком, а не прокажённым-королём. Теперь же понимаю: он тосковал по иному дому. По месту, где нет ни боли, ни проказы, ни тяжкого бремени короны. Может, смерть — это не конец пути, а лишь начало, которое незримо для живых?       Проказа тем временем, довершала своё дело. Каждое утро у покоев Бодуэна появлялись лазариты. Их приход означал ритуала очищия, что был хуже любой пытки. Они поднимали его, чтобы поменять тунику, которая за ночь пропитовалась сукровицей и гноем, прикипая к ранам. Вода в медном тазу становилась мутной, розовой, затем — густо-красной. Братья омывали его, прикасаясь к нему с той же осторожностью, с какой прикасаются к священной, но осквернённой реликвии. Он не издавал ни звука. Ни стонов, ни вздохов, ничего. Но тишина, исходящая от него, была оглушительной. Она заполняла покои громче любого крика. Я видела жгучий, невыносимый стыд. Стыд за свою немощь, выставленную на показ.       Но даже эта способность душевных страданий, вскоре угасла. Он перестал пить и есть. Пища, эта простая, земная благодать, стала для Бодуэна чем-то совершенно чуждым. Каждый раз, когда я подносила к его губам кубок, они, оставались неподвижными. Он не отворачивался, не сопротивлялся. Его взгляд был обращён сквозь меня, в какую-то незримую даль — казалось, он наблюдает за всем происходящим откуда-то издалека. Он не сдавался — он просто отпускал. Отпускал мир и самого себя...       За год до того, как прозвучал погребальный звон по королю Бодуэну IV, ушла из жизни королева-мать, леди Агнес де Куртене. Она скончалась не в шуме столичного дворца, а в тишине своих владений в Акко, дарованных ей некогда любящим сыном — даром примирения и сыновей почтительности. Её уход был мирным. Четвёртый супруг, Рейнальд де Гранье, верный страж её последних дней, предал земле её прах с подобающими почестями. Вот ведь горькая ирония судьбы: Агнеса, некогда отстранённая от трона из-за неподходящего происхождения, была похоронена как знатная дама, но не как мать правящего короля.       В то время королевство, словно раненый зверь, зализывало раны, хрупким перемирием с султаном. Это был не мир, а скорее затишье. И в этом затишье особенно громко звучали голоса тех, кто рвался к власти.       В самом сердце этого уязвимого мира разворачивалась иная, не менее жестокая война. Граф Раймунд Триполийский, регент при малолетнем Бодуэне V, опекал своего подопечного с ревностью, граничащей с одержимость. Он не спускал с мальчика глаз, ибо в этом бледном, почти прозрачном личике, обрамлённом золотыми кудрями, была заключена, по его убеждению, последняя надежда всего королевства. При ином раскладе, возвести на королевский трон Лузиньяна, этого выскочу с пустой, как погремушка, головой, было, в прозорливом сознании Раймунда почти что благословляемой самими небесами сдаче вверенного Богом королевства Иерусалимского, прямо в алчные лапы язычников.       Вдали от нашего общего горя в Асколоне, царила почти что идиаллистическая реальность. Именно там принцесса Сибилла обрела то, что возможно, искала всю жизнь — счастье быть обыкновенной женщиной. Здесь они вместе с Лузиньяном обзавелись двумя дочерьми. Молва шла, были очень счастливы. Конечно, думается мне, в тишине ночей, Сибилла тосковала по сыну. Или нет? Их с маленьким Бодуэном разлучили практически сразу, вырвав дитя из материнских объятий, убив в ней ещё не успевшего родиться и окрепнуть — чувства материнской любви. Однако, взглянув на её новую жизнь, разумно предположить, что возлюбленный супруг, и две крошки-дочери, были более чем хорошей компенсацией прошлому; они были его полным отрицанием, его счастливым опровержением.

15 марта,1185 год.

      Будто предчувствуя конец, Бодуэн велел вынести себя в тронный зал. Он желал проститься с боронами и со всем двором. И сделать это с подлинным достоинством, которое было ему присуще куда больше, чем королевские регалии.       Когда до меня донеслась эта весть, сердце моё сжалось в тисках. Я не пошла. Не смогла. Представить его — того, чей дух был столь велик, — распростёртым на носилках перед взорами тех, чьи помыслы уже давно обратились к делёжке его королевства? Стоять среди них в этом зале и притворяться, будто не слышу шёпота за спиной, не вижу жадного блеска в глазах, лишённых и тени скорби? Нет. Я не обладала такой силой. Моя верность, моя преданность принадлежали ему, а не этому жестокому зрелищу.       Опустившись на ступени под мерный гул чужих голосов, что доносился из-за дверей залы, я начала размышлять. Решение, которое зрело во мне долгие месяцы, корнями уходило куда глубже, чем я прежде пологала. Я думала, что сделаю это для него. Чтобы в последние дни его жизни между нами не оставалось и этой преграды. Чтобы он знал — я разделяю с ним его надежду, на жизнь вечную. Но сейчас я увидела иное. Этот шаг — для себя самой. Будто он своей немыслимой стойкостью — помог мне увидеть истину.       Бодуэн всегда ведал мне о своём Боге не в назидательной проповеди и не в попытках обратить, нет. Он ведал тихо — как рассказывают самую сокровенную тайну. Король говорил о Христе как о Боге, который сам познал страдание. И сейчас, глядя на его собственную Голгофу, растянувшуюся на долгие годы, я наконец-то узрела смысл тех его слов. Вера, что горела в душе Бодуэна была не в того Господа, который чудесным образом снимет с него крест проказы. Его вера была в того Бога, который был с ним на этом кресте. Который не избавлял от страданий, но претворял их — силой любви и смирения — в нечто иное. И потому моё желание о крещении, было уже не порывом отчаяния или исключительно жестом верности. Оно было жаждой. Жаждой приобщиться к этому таинству, что в самой глубине отчаиния давало моему королю, силу уходить с таким недосегаемым достоинством. Я хотела того же источника для своей души. Источника, который не иссякнет, что бы ни случилось.       Я только было подняла глаза, готовясь встать со ступеней, как вдруг оглушительный звук заставил содрогнуться всё моё существо. Грохот тяжёлой двери, отброшенной с такой силой, будто рухнула одна из небесных твердынь. Из полумрака коридора, ведущего в тронный зал, возникла высокая фигура, в коей я узнала архиепископа Гийома. Он не заметил меня и, сделав несколько шагов вперёд остановился. Грудь его вздымалась от тяжёлого дыхания, и тогда сжав кулаки он запрокинул голову, словно вызывая к небесам: «Иуды! — прошипел он, и слово это пронзило тишину. — О, Господи, взирай на них! Каждое слово... — голос Гийома внезапно сорвался, и в нём прорвалась не ярость, а жгучая, непереносимая боль, — каждое слово ему даётся ценой невероятных усилий! Он пытается вложить в их оловянные головы последнюю мудрость, последнюю надежду на то, что это королевство устоит! А они? — продолжал он, уже обращаясь в пустоту. — Торгуются у его смертного одра, словно на рынке! Разве же это рыцари твои, Господи?» Архиепископ вздохнул, и его плечи опали. Я так и осталась прикованной к месту, затаив дыхание. Гийом повернул голову и заметил меня. Что-то в его суровых чертах дрогнуло и смягчилось. Он медленно приблизился и опустился на ступеньки рядом со мной. — Милое дитя, — слова прозвучали тихо, вполголоса, совсем иначе, чем минуту назад. — Прости старику его гнев. Но видеть это столпище стервятников, вьющихся у одра, видеть как делят королевство, когда наш король еще дышит, — выше сил моих! — Он тяжело выдохнул, и его седая голова бессильно склонилась. Я осторожно коснулась пальцами его плеча. И это был отнюдь не знак утешения — оно было бы тут кощунством. А скорее знак, что он не один в своём горе. — Мессер, — начала я, — Его Величество Бодуэн, часто говорил мне, что вы своей тёплой любовью и заботой практически заменили ему отца, когда тот отошёл в мир иной. Гийом медленно поднял глаза, и взгляд его стал светлее. — О, милое моё дитя! Это он заменил мне сына. Здесь, в этим стенах дворца, — он окинул взглядом пространство вокруг и продолжил: — Я растил не только наследника престола — я растил мальчика. Мальчика с пытливым умом и добрым сердцем. Он умолк , будто мысли унесли его куда-то в прошлое. Затем последовал тяжкий вздох, и прозвучавшиее слова легли на сердце как приговор. — Жизнь — искусная плутовка, — Гийом горько усмехнулся. — Она подарила мне сына, о коем можно лишь мечтать, — чтобы цена за его потерю была столь высока, что от неё не оправиться до конца своих дней. Я сделала глубокий вдох, чувствуя, как сердце бешено колотится в груди. И наконец собралась с духом. — Мессер, у меня к Вам будет одна просьба. Взгляд его обращённый ко мне, стал внимательнее. — Говори милая, в чём твоя просьба? — Я хочу принять крещение. Вы могли бы крестить меня? — Слова мои прозвучали не как просьба, но как исповедь. В глазах архиепископа что-то изменилось — они наполнились тем особенным светом, который бывает у людей, внезапно увидевших чудо. — Дитя, — прошептал он, взяв мои руки в свои и помогая подняться. — Ты просишь меня о таинстве крещения? — переспросил он, дабы убедиться, что слух его не подвёл. — Да. — Голос мой окреп от внезапной уверенности. Он внимательно смотрел на меня, и в его взгляде читалась тысяча вопросов. — Что же привело тебя к этому решению именно сейчас, дитя? — спросил он мягко, не отпуская моих рук. — Не страх ли перед смертью, что витает над этими сводами? — Нет, мессер. Не страх и не скорбь ведут меня к этому.— Я медленно покачала головой, ощущая, как где-то в глубине рождаются слова, что долгие месяцы зрели внутри. — Я вижу, как король наш умирает, с таким смирением и достоинством. — Голос мой дрогнул, но я продолжила, чувствуя, как слёзы подступают к глазам. — И мы все видели, как он жил — неся свой крест с благородством, превосходящим человеческое понимание. Каждый день его борьбы был свидетельством веры, каждое молчаливое страдание — проповедью более красноречивой, чем любые слова. Я сделала паузу, собираясь с мыслями, и продолжила уже твёрже: — И тогда я поняла, чего жаждет моя душа. Не просто умереть по-христиански, когда придёт час. Я хочу жить по-христиански — здесь и сейчас. Потому что если я видела пример истинной веры, то он был самым прекрасным из всех, чтобы принять сие решение, мессер. — Дивны дела твои, Господи! — вырвалось у него шёпотом. В глазах архиепископа, не отрывавшихся от моего лица, читалось смятение — радостное и торжественное одновременно. — Знаешь, — сказал он тихо, и рука его мягко легла на моё плечо, — сегодня, глядя на то, как бароны торгуются у одра умирающего Бодуэна, я почти отчаялся. Но твои слова, они вернули мне надежду. Да будет так, как ты пожелаешь, дитя. — Благодарю вас, отец, — прошептала я, чувствуя, как невидимое бремя, довившее на плечи, разом спадает. — Не меня благодари, дитя, — возразил он с тёплой улыбкой, от которой его лицо как будто помолодело. — Тот, кто призвал тебя, ждёт твоего сердца. А я всего лишь счастливый свидетель этой встречи. Он замолчал, и его взгляд унёсся куда-то вдаль, словно он внимал тихому гласу, звучавшему лишь для него одного. — Да, — произнес он наконец, и в голосе его зазвучала особая, благовейная уверенность. — Приходи сегодня на закате в часовню. Это будет самый подходящий час для твоего нового рождения, дочь моя! Он благословил меня еще раз, и его рука на мгновение задержалась над моей головой, словно передавая незримую благодать. После чего, он медленно удалился, и его тёмный силуэт растворился в густеющих тенях дворца. Я осталась стоять одна, чувствуя, как в душе моей рождается новый, неведомый доселе мир.       Вечером того же дня я прибыла в часовню, где меня уже ожидал архиепископ Тирский. Сначала он изложил мне основы веры с такой простотой, что сложнейшие догматы становились ясными и чёткими. Потом, он уточнил: является ли моё желание подлинным? Иду ли я к этому по зову сердца, а не по принуждению обстоятельств? Подойдя к мраморной купели, Гийом воздел руки, и вода заструилась из его пальцев, когда он троекратно возлил её на мою голову. «Я крещу тебя Рахиль во имя Отца...» При словах «и Сына» вода омыла мое чело, а когда прозвучало «и Святого Духа», я ощутила, будто с меня сняли тяжёлые цепи. Когда я наконец подняла голову, мир вокруг был прежним, но глаза мои видели его иначе. Облачённая в белоснежное одияние, я выслушала заключительные молитвы. Но едва прозвучало финальное «Аминь», как Гийом обратился ко мне: — Иди, дитя моё, поведай ему эту радость, — сказал он, и на мою грудь лёг маленький деревянный крестик. — Иди, не страшись! — Взгляд его теперь был застлан блеском выступающих слёз.       Я выпорхнула из часовни и побежала через бесконечные галереи дворца, не чувствуя под босыми ногами холодного камня. Белое одеяние взметнулось за моей спиной, точно знамя освобождённого духа, и через несколько минут я оказалось у входа к покои государя.       Затворив за собой массивную дверь, я на цыпочках приблизилась к его ложу и опустилась на колени. Ветер с вечерней террасы ворвался в покои, заставляя тяжёлые занавесы вздыматься и опадать. Воздух был на удивление свеж — в нём не смердело ни тленом, ни душными целебными травами. Несколько минут я разглядывало лицо напротив — вернее то, что от него осталось. Я с трудом узнавала черты, когда-то бывшие такими живыми. Щёки его, покрытые пятнами и багровыми язвами, впали, отчего скулы, неестественно выступили вперед. Проказа, безжалостно обобрала Бодуэна дочиста, лишив густых русых бровей и стерев с век пушистую бахрому ресниц. Теперь эти воспалённые веки тяжёлыми складками нависали над глазницами, и каждое их движение, каждая попытка приподняться и впустить свет, давались с усилием. Его благородный профиль некогда прямой и гордый, теперь был похож на подтаявшую восковую свечу, а губы, когда-то чётко очерченные исказались с обоих сторон настолько, что сквозь них проступал узкая полоска оскала зубов.       Моей любви было даровано особое зрение — она была слепа к поруганной плоти, но зряча к иной, нетленной красоте. Болезнь смогла украсть черты Бодуэна, похитить ту земную красоту, что пленяет взоры обычных людей. Но было ли ей подвластно отнять свет, что жил в его сердце? Нет. Оно не окаменело от горечи, не возжелало мщения за свою долю и, скрытое под изъязвленной грудью, осталось тем же — коротким, благородным и мужественным. Для них, ослепленных ужасом, он — всего лишь прокажённый король, отмеченный Божьей карой. Для меня же он – ангел, несущий свой крест с безропотным достоинством. И разве ангел перестаёт быть прекрасным лишь оттого, что у крыльев, опалённых скверной, больше не достаточно физических сил, дабы возносить его вверх? Тишину, которая стояла в покоях прорезал едва слышимый шёпот. — Здесь есть кто? Я вздрогнула, будто очнувшись. — Это я, Бодуэн. — Да, конечно это ты, моя драгоценная. — голос его был хриплым, искажённым болезнью. — Бодуэн, я... — голос мой сорвался, слова показались ненужными. Вместо них я взяла его руку — легкую, почти невесомую — и, словно вкладывая в его ладонь самое сокровенное, прижала к своей шее. Он дёрнулся, изумлённый, почти испуганный. — Что это? Ради всего святого, что это, Рахиль? Почему крест на твоей шее? — Гийом крестил меня сегодня, — ответ мой прозвучал тихо, но уверенно. — Боже... Боже Всемогущий! — выдохнул он, и голос его, сорвавшись с хриплого шёпота, внезапно обрёл пронзительную, почти давно минувшую силу. — Слава Тебе, Господи! Слава Тебе! Он попытался поднять руку, будто желая воздать её к небу в благодарности, но она не повиновались, и ладонь беспомощно упала на грудь. — О таком я и мечтать не мог. А хотя нет. Я лгу. Признаюсь. — дыхание его становилось прерывистым и тяжёлым, но он заставил себя продолжить говорить. — Признаюсь я вопрошал о том, увижу ли я тебя вновь, когда всё закончится? Теперь, я кажется, знаю ответ. Он замолк. А для меня, всё вокруг поплыло в горькой пелене, и тишину разорвал мой плач. — Нет, прошу не нужно,— его голос стал тише. — Я не хочу быть причиной твоей печали. Меня скоро не станет. Но даю тебе слово: когда настанет твой черёд уходить, я приду самым первым, чтобы снова увидеть тебя. Но до того дня я буду молить Господа нашего, чтобы Он отсрочил его на долгие-долгие годы. Он с невероятным усилием приподнял ладонь и прижал её к моей щеке. Слёзы мои не прекращались. — Как же я буду, Бодуэн... — выдохнула я, цепляясь за его руку. — Без тебя я... — Мы ведь не пращаемся навечно. И послушай меня теперь... Я замерла, едва склонившись вперед, ловя каждое драгоценное слово. — Я всегда буду рядом. Неужели думаешь, оставлю тебя и Иерусалим без присмотра? — в его хриплом шёпоте проскользнула знакомая ироничная нота. И сквозь пелену горьких слёз на моих губах дрогнула улыбка. Неужели в нём и впрямь оставалось ещё столько силы — силы утешить меня? — Когда прохладный ветер с холмов остудит твоё лицо в знойный день, — помни, это я буду слать тебе вести. — А птица, что поутру за твоим окном выведет свою трель, — это тоже буду я, соскучившийся по лику твоему. Бодуэн выдохнул и голос его умолк на пару мгновений. — Моя Библия, кажется, где-то здесь, — он медленно повернул голову, указывая мне на кресло у изголовья. — Я хочу слышать твой голос. Почитай мне, прошу. Повинуясь его просьбе, я провела рукой по мокрым щекам, стирая следы слёз. После мои пальцы наткнулись на шершавый переплёт, и я начала читать. Сначала робко, сбиваясь, но с каждым словом мой голос обретал силу, а дыхание становилось ровнее.       Я не помню, сколько отрывков сменили друг друга за ту долгую ночь. Когда глаза мои стали слепаться от усталости, я на мгновение оторвалась от страниц и повернулась к террасе: первые лучи восходящего солнца, опускались на спящие холмы Иерусалима.       Я не сразу поняла, что в воздухе покоев что-то изменилось. И лишь затем осознала: его дыхание. Из глухого и ровного оно обратилось в тяжкий, прерывистый хрип. А потом веки его медленно сомкнулись, и тело обмякло, освобождаясь от земного бремени. Свет запоздалых лучей, пробивавшихся с террасы, озарил его измождённое болезнью лицо. Оно было спокойным, и казалось, губы тронула улыбка. И в тот миг сердце моё замерло, осенённое простой мыслью: его душа, отлетела...       Моя голова, лешённая сил, упала ему на грудь. Рыдания вырвались из моего горла, сотрясая всё тело. Они вовсе не приносили облегчение. Они душили, не давая вздохнуть.       Вскоре над спящим городом, сорвался первый удар колокола. Дремавший Иерусалим встрепенулся. В окнах, один за другим, затеплились огоньки светильников, а люди, поднятые с ложей этим вещим набатом, сердцем уже вняли горькой истине: помазанник Божий, защитник Гроба Господня, король Бодуэн IV, покинул сей бренный мир, и утро встретят они в королевстве, осиротевшем под знойным небом Палестины.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!