9. никто никому ничего не должен;
7 апреля 2026, 04:52ты не со мной, и что же?
я ж в отраженьи похожа
немного на Бога, на шесть миллиардов
меня так немного
♫ Земфира — Антананариву
Дверь кабинета захлопнулась с такой силой, что грохот еще долго стоял у него в ушах. Щелчок замка — дважды. Преграда. Баррикада. Единственный способ не дать ей увидеть, как у Андреса де Фонойосы, великого стратега и эстета, прямо сейчас осыпается лицо. Он замер, прижавшись лбом к прохладному дереву двери. Боже. Какой позор. Какой немыслимый, пасторальный, провинциальный позор. Берлин медленно отошел к окну, боясь даже взглянуть на свое отражение — казалось, что из зеркала на него посмотрит какой-то мелкий чиновник, ревнивый муж-неудачник из дешевого фарса. Он вел переговоры с государством, он держал в страхе заложников одним движением брови, он цитировал Верлена под дулом пистолета — и только что устроил истерику из-за сорока килограммов ходячей шерсти. Перед внутренним взором тут же вспыхнула картинка: Найроби, сидящая на полу, ее сияющие глаза, ее пальцы в густом меху… и это «хороший мой». Это проклятое нежное «хороший мой», которое он готов был выкупить ценой всех слитков Испании, но которое досталось существу, чье высшее достижение в жизни — вовремя найти корень папайи. До чего он докатился? Паника нарастала липкой волной. Она видела каждую его судорогу. Она фальшивомонетчица и видит подделки за версту, и сейчас она видела его — фальшивого, жалкого, трясущегося над крупицами ее внимания. Хотелось разбить что-нибудь, но он не мог себе позволить даже этого — шум выдал бы его слабость. Нужно было срочно что-то придумать. Алиби. Ему срочно нужно было алиби для собственного достоинства. Мысли метались, как крысы в клетке. Таблетки. Да. Это Хельмер. Побочный эффект ретровирусной терапии. Галлюцинации? Нет, слишком надуманно. Острый психоз на фоне обезвоживания. Гипогликемия! Он не ел ничего, кроме крокодила и кофе, и мозг выдал ошибку. Он был в бреду. Он не помнит, что нес. Он просто увидел угрозу безопасности… Да, угрозу! Дикое животное, переносчик заразы… он просто заботился о ней, но мозг, отравленный лекарствами, облек это в странную форму. Он не ревновал. Ему было плохо. У него темнело в глазах. Он просто хотел, чтобы она убрала источник инфекции, а все остальное — плод ее воображения и ее самомнения. Берлин подошел к зеркалу и поправил манжеты. Руки все еще мелко дрожали, лицо было бледным, глаза лихорадочно блестели. Сейчас он должен был совершить самый сложный выход в своей жизни — выход на сцену, где зритель уже знает правду, а актер обязан доказать, что правды не существует. А если она прямо сейчас сидит на кухне, и ржет, рассказывая вомбату, какой Берлин придурок? Если она засмеется ему в лицо, он действительно пристрелит этого зверя. Хотя нет. Он выше этого. Тишина коридора показалась Андресу затишьем перед казнью. Кухня встретила его ослепительным светом. Зверя не было — осталась только пара грязных следов на полированном полу и отодвинутый стул. Найроби сидела у кухонного острова, забравшись на высокий стул с ногами, пила холодный чай со льдом и выглядела умиротворенной. — Ушел твой… постоялец? — голос Берлина прозвучал с той идеальной долей безразличия, которую он репетировал последние пять минут перед зеркалом. Он прошел к мойке, намеренно не глядя на нее, и открыл кран. Холодная вода приводила в чувство. — Ушел, — Найроби даже не обернулась, помешивая чай трубочкой. Берлин выключил воду и повернулся к ней, вытирая руки полотенцем с такой тщательностью, будто проводил хирургическую дезинфекцию. — Прости за эту… вспышку, — он прижал ладонь к виску, слегка зажмурившись, будто от боли. — Эти новые препараты… Мориарти предупреждала о резких скачках давления и раздражительности. Мой мозг в какой-то момент решил, что это дикое животное — прямая угроза нашей безопасности. Галлюциногенный бред, помноженный на паранойю. Я едва соображал, что несу. Найроби окинула его взглядом с головы до ног — выглядел он правда паршиво. Она же понятия не имела, как действовали эти таблетки. Сама доктор Мориарти не могла быть на сто процентов уверена, это же был экспериментальный препарат. Может, он потому и ревнует к вомбатам, что его мозги плавятся в кашу? — Сейчас тебе лучше? — спросила она. — Или начнешь ревновать к чаю? Берлин почувствовал, как невидимая петля на его шее слегка ослабла. Она не стала вскрывать его ложь, как консервную банку — то ли из милосердия, то ли из искреннего нежелания копаться в его внутренних руинах, и приняла версию с таблетками как рабочую гипотезу. — С чаем у нас старые счеты, — произнес он, постепенно расслабляясь. — Учитывая, что ты однажды вылила его на мои лучшие брюки, я имею полное право относиться к этому напитку с подозрением. Но сейчас… — он выразительно посмотрел на ее стакан, — кажется, кризис миновал. По крайней мере, до следующего приема этой алхимии. Агата отпила еще чая. Это звучало хорошо. Намного лучше, чем «как ты можешь пить этот вульгарный напиток, когда я стою прямо напротив и смотрю тебе в душу». — Надеюсь, ты не планируешь приручать все, что ползает по этому континенту? — продолжил Берлин, возвращаясь к привычной иронии. — Мой мозг может не выдержать знакомства с утконосом. Это существо оскорбляет мои эстетические чувства самим фактом своего существования. Смесь бобра с уткой — это явный признак того, что у Создателя тоже были проблемы с побочными эффектами. Найроби хихикнула. — Интересно, что не оскорбляет твои эстетические чувства, кроме твоего собственного отражения? — Ты удивишься, но список довольно обширен. Например, мне импонирует то, как свет падает на кофейные зерна по утрам. Или то, как ты злишься — в этом есть некая первобытная… почти библейская красота, — он опустил взгляд на ее губы. — Гораздо приятнее созерцать твой гнев, чем умиление грызунами. Гнев тебе идет. — Значит, ты специально меня бесишь, чтобы любоваться? — усмехнулась Найроби, допивая чай. — Приятно слышать, что я выгляжу лучше утконоса. Внутри у Берлина что-то коротко и болезненно замкнуло. Стратегия безупречного ироничного сноба снова дала трещину, потому что Найроби, сама того не осознавая, попала в точку. Да, он бесил ее специально. Да, он провоцировал ее на гнев, на крик, на язвительные замечания — на любую острую эмоцию, лишь бы не видеть этого сонного ленивого безразличия, с которым она смотрела в окно или переписывалась со своим художником. Он питался ее энергией, как вампир, потому что ее ярость была единственным доказательством того, что он для нее все еще существует. Если бы она знала, что выглядит лучше всего живого на этом проклятом материке… — Утконос, по крайней мере, молчит, — вслух процедил Берлин. Найроби отставила стакан и почти сползла со стула, обмахиваясь рукой. — Я бы попыталась поймать тебя на несоответствии, но мне жарко и лень, так что просто знай, что ты козел. До вечера. Тишина, воцарившаяся после ее ухода, казалась ему издевательским хохотом. Он ведь все продумал. Он выстраивал эту партию: ироничный эстет, ускользающая загадка, кофе, мускатный орех, тонкая улыбка, снисходительный тон хозяина положения. Он был Гэтсби, он был Казановой, он был самим совершенством в льняных брюках. Он выстроил дистанцию и приготовил ироничный щит — и он посыпался на третьей минуте, своими руками превратив тонкий флирт в банальную кухонную перепалку ревнивого мужа, когда вспомнил про «ее француза». А этот подсчет секунд и этот чертов вомбат? Да, она поверила в таблетки и милосердно приняла версию о плавящихся мозгах, но сам-то он знал, что его ревность была абсолютно трезвой, кристально чистой и бесконечно жалкой. И что в итоге? Она не начала в него влюбляться. Она решила, что он бредил (или что врал, что бредил, и неизвестно, что было хуже!), сказала, что он козел, и ушла в свою комнату, возможно, снова переписываться с этим художником. Он хотел, чтобы она сама перешагнула черту, а она перешагнула порог кухни и пошла жить дальше. Без него. И, несмотря на все это унижение, он прямо сейчас — вопреки всякой логике и гордости — прислушивался к звукам в коридоре, надеясь услышать ее шаги. Да что он в ней нашел?! Она не красавица. Слишком резкие черты, слишком… Ложь, тут же одернул себя Берлин. Кристально чистая, дистиллированная ложь. Отрицать ее красоту и сексуальность было все равно что отрицать существование гравитации. Должно было быть что-то другое. Она просто ремесленник. У нее нет глубины. Провал. Опять мимо. Она видела тончайшие нюансы в гравюрах, чувствовала ритм денег и была гением. Без нее Профессор получил бы кучу резаной бумаги, а не миллиард. Она была его интеллектуальным противником, и именно это делало ее опасной. Может… с ней скучно? Она предсказуема? Абсурд. С Найроби было невозможно предсказать даже следующие пять минут. Она могла приготовить кенгуру, подружиться с вомбатом, надеть пеньюар и через минуту назвать его козлом. Она была самым интересным событием в его жизни за последние десять лет. Она слишком шумная. Этот хаос утомляет. Но это было идеально. Именно этот шум заглушал тишину его собственной пустеющей жизни. Ее смех, ее шаги, даже ее дурацкая музыка — это были звуки жизни, которой ему так не хватало. Она была противоядием от его холодного стерильного одиночества. Она грубая. Она ругается, как портовый грузчик. И это заводило его до дрожи. Каждое ее «козел», «мудак» или «заткнись» звучало как вызов. В ее исполнении это не было вульгарно. Она не играла в светские приличия, она била наотмашь, и он хотел, чтобы она продолжала. Может, недостаток есть в ее манерах? Ее прошлом? Ее привычке ходить босиком? Ничего. Пустота. Попытка обесценить Найроби закончилась тем, что он еще глубже завяз в собственном обожании. Он не мог найти в ней ни одного недостатка, который бы не превращался в его глазах в достоинство.***
В небе над Воклюзом полыхал закат — утомленное от собственной жары солнце окрашивало весь Сидней в насыщенный терракотовый, карминно-красный и светящийся охристый. Небо над головой, еще час назад белесое от жары, стало пронзительным ультрамарином, у горизонта плавясь в золото и медь. Воздух был наполнен ароматом эвкалипта, пряной сладостью цветущих жакаранд и солью океана, смешанной с запахом раскаленного асфальта и дымом далеких барбекю. Кукабары хохотали, перекрикиваясь с попугаями лори. В траве просыпался монотонный цикадный хор. Берлин сидел в плетеном кресле в самом затененном углу террасы, и старался не существовать. Это была высшая форма самоконтроля — превратиться в часть пейзажа. Он смотрел вдаль, на розовеющие паруса Сиднейской оперы, маячившие на горизонте, и заставлял себя не поворачивать голову, когда услышал за спиной мягкие шаги босых ног по плитке. Внутри него шла война. Каждая клетка мозга, привыкшая к доминированию, требовала выплеснуть яд, обесценить эту невыносимую красоту заката, отпустить колкость по поводу ее внешнего вида — сделать хоть что-то, чтобы вернуть себе контроль над моментом, но он молчал и смотрел на небо. Найроби оперлась на перила, подставив лицо последним жарким лучам. Боковым зрением Берлин увидел, как ее серьги-кольца вспыхнули, превратившись в два маленьких нимба. Внутри вскипела очередная тирада — о том, что святость ей не идет. Или что нимбы должны быть из чистого золота, а не из этой бижутерии, купленной, возможно, на том же развале, где ее француз малюет свои бездарные закаты. Или о том, что она — самая невозможная женщина, которую он когда-либо имел несчастье… «Заткнись», — приказал он себе. — «Просто. Заткнись». Он и так уже много чего наговорил. Программа «Элегантный ироничный сноб» зависла на этапе «ревность к грызуну», и единственным способом перезагрузить систему была эта ледяная вымученная неподвижность. — Красиво, — вдруг негромко произнесла Найроби, не оборачиваясь к нему. — Как будто все небо горит. Тебе так не кажется? Берлин по-актерски выдержал паузу, посмотрел на ее профиль и произнес всего одно слово: — Кажется. И снова отвернулся к горизонту, сжимая стакан с водой так, будто это была рукоять пистолета. Одинокая долька лимона в стакане медленно шла ко дну. Найроби посмотрела на него. Это была какая-то новая тактика. Точнее, он бесился из-за ревности до сих пор, но вместо того, чтобы ее подкалывать, картинно молчал. Теперь он ее не упрекает — теперь он вообще с ней не разговаривает. Теперь он красиво сидит, смотрит в пустоту, изображает памятник самому себе и показательно ее игнорирует, потому что она… что? Сходила погулять и выпить кофе? Тискала вомбата? Это же бред. Даже к Габриэлю ревность звучала, как бред, потому что ревнуют тех, кого любят, а он… это же Берлин. Он никого не любит. Даже если допустить, что он на нее запал (сам признался, что ее хочет) — после про это он загадочно молчал. С Ариадной он и то ворковал… Точно. Ариадна. В том случае все было иначе. Там Берлин поплыл. Там он бормотал ей какие-то нежности, Найроби даже сама начала иррационально ревновать, за что до сих пор на себя злилась, а в ее случае — никаких нежностей. Просто «не буду отрицать, что я тебя хочу» и ноль действий, а потом неприкрытая ревность. И сейчас вот это молчание с видом «наслаждайся руинами моей гордости, пока я эффектно превращаюсь в мрамор». А если это правда таблетки? До начала приема он вроде такого не устраивал. Он просто вел себя, как козел, а сейчас он начал вести себя, как… козел в квадрате. Боже, да пожалуйста! Да сколько угодно! Пусть сидит здесь и врастает в кресло! Грациозно развернувшись, Найроби пошла обратно в дом. Пение цикад показалось Берлину издевательским. Ловушка захлопнулась с сухим щелчком. Любое его шевеление теперь было потерей лица. Если он сейчас зайдет к ней, принесет этот проклятый чай, закажет пиццу или просто скажет что-то примирительное — это будет считаться явкой с повинной. Это будет выглядеть жалко. Извиниться — значит признать, что она имеет над ним власть, а это было недопустимо. Отпускать шутки про ее походку или про закат (или про что угодно) тоже лучше было даже не пытаться. Берлин прекрасно понимал, что стоит ему открыть рот для тонкой иронии, как оттуда снова вырвется яд про Габриэля или вомбата. Даже если он просто скажет «добрый вечер», интонация выдаст его с головой, и он либо сорвется на новую порцию сарказма, либо — что еще хуже — на крик, а еще один срыв окончательно закрепит за ним статус неадекватного. Он станет опасным, но не в том смысле, в каком хотел (как хищник), а как душевнобольной, от которого лучше держаться подальше. Это был цугцванг, когда любой ход ведет к ухудшению позиции. Вдруг тишину вечера разорвал громкий вопль Найроби. Внутри Андреса все рухнуло. Их нашли? Габриэль оказался не тем, за кого себя выдает? Или это чертов утконос пробрался в дом и укусил ее? Берлин вскочил с кресла так резко, что ножки скрежетнули по плитке террасы. Не побежал — бег был бы признаком суеты, которую он презирал, — но ворвался в дом широким стремительным шагом, чуть не зацепив плечом дверной проем. — Агата! Все его стратегии, все его молчание, вся его гордость и ревность к вомбатам не стоили ни цента, если с ней что-то случится. Если это финал их австралийских каникул, то он не успел ей сказать… он вообще ничего не успел. — Агата, что случилось?! Он ворвался в гостиную, готовый убивать, спасать или умирать сам, но вместо киллеров или интерпола увидел Агату. Она стояла, вжавшись спиной в стену, и указывала дрожащим пальцем куда-то в район журнального столика. — Убей его! — взвизгнула она, завидев Берлина. — Немедленно! Убей! Андрес, боже мой, убей его! Его взгляд метнулся по паркету и наткнулся на причину апокалипсиса — на полу, лениво перебирая мохнатыми лапами размером с хорошее блюдце, восседал классический австралийский хантсмен. Адреналиновый шторм внутри Берлина начал медленно оседать, оставляя горькую смесь облегчения и почти истерического раздражения. Он чуть не умер от инфаркта из-за членистоногого. — Ты… — Андрес откашлялся, возвращая себе подобие светской манеры. — Ты кричала так, будто нас окружили карабинеры. Я уже приготовил прощальную речь для прессы. — Да плевать мне на прессу! — взвизгнула Найроби. — Он огромный! Он сейчас на меня прыгнет! Сделай что-нибудь! Берлин медленно перевел взгляд с перепуганной Найроби на паука. Стратегия мраморного молчания и глубокой обиды разлетелась вдребезги — невозможно строить из себя загадочного Гэтсби, когда твоя женщина кричит из-за насекомого, а ты сам едва не лишился чувств от страха за ее жизнь. — Поразительно, — процедил он. — Ты не дрогнула под прицелом в банке, и капитулируешь перед существом, у которого даже нет коры головного мозга. Где твой матриархат? — Если ты сейчас же его не прикончишь, я клянусь, я подожгу этот дом вместе с тобой! — Найроби почти заплакала от отвращения, подтягивая ноги повыше, будто паук мог взобраться по стене за секунду. Берлин огляделся в поисках оружия. Тапочки были исключены — это слишком плебейски. Газета? В этом доме не читали газет. Пришлось взять с полки увесистый фолиант по искусству Ренессанса. — Надеюсь, ты оценишь иронию, — пробормотал он, подходя к пауку с грацией дуэлянта. — Погибнуть под тяжестью «Рождения Венеры» Боттичелли — это самая эстетичная смерть, на которую этот монстр мог рассчитывать в своей никчемной австралийской жизни. — Да прибей его уже! — рявкнула Найроби. Берлин замахнулся, но вдруг замер, глядя на нее. — Один вопрос, — он приподнял бровь, удерживая книгу наготове. — После того, как я избавлю тебя от этого… сожителя, ты обещаешь больше не сравнивать мой уровень интеллекта с фауной этого континента? — Да! Да, обещаю! Только убей его, пожалуйста! — взмолилась она. Раздался глухой хлопок тяжелого тома о паркет. Берлин выпрямился, поправил манжеты и брезгливо отряхнул ладони, хотя даже не коснулся мишени. — Проблема решена, — холодно произнес он. — Но имей в виду: в следующий раз я предоставлю право спасения твоему французу. Пусть докажет, что его чувство композиции помогает в борьбе с дикой природой. Тут же Берлин об этом пожалел — не зря он боялся открывать рот. Только что он был рыцарем с фолиантом Боттичелли наперевес и спас свою даму (пусть и от паука). Это был момент триумфа и чистого превосходства, и сразу же он сам, своими руками, превратил этот эпический финал в мелочную кухонную придирку. Он сам вытащил своего конкурента в их общую гостиную. Найроби только что назвала его по имени, попросила о помощи и смотрела на него, как на единственного мужчину на этом континенте, способного остановить хаос, а он, вместо того чтобы закрепить успех, швырнул в нее этим французом, как обиженный ребенок. Теперь его холодная отстраненность выглядела просто как плохо сыгранная роль в провинциальном театре, и она обязательно как-то пройдется по этому. Или по тому, как он подколол ее художником. Или спросит, не ревнует ли он часом и к пауку. — Откуда здесь вообще взялась эта тварь?! — вместо этого почти рыкнула Найроби, запрыгивая на диван с ногами. — Убери его отсюда! Убери немедленно! Выкинь его, сожги, я не знаю! Она боится пауков, вспомнил Андрес. В Толедо, когда они сочиняли легенду, она говорила, что у нее арахнофобия — или у нее, или у Кармен. Оказалось, это была правда, и тогда… он ее не спас. Точнее, не совсем. Арахнофобу не нужно, чтобы паука убили красиво — арахнофобу нужно, чтобы паука не существовало в окружающей реальности, а Берлин уделил этому существу внимание, превратил его смерть в перформанс, заставил ее смотреть на этот фолиант и, что самое паршивое, оставил тело лежать в метре от нее, придавленное Боттичелли. Она видела не «Рождение Венеры», а братскую могилу хитина и лап, которые, как ей казалось, все еще могут шевелиться под тяжестью страниц. Берлин подхватил тяжелую книгу вместе с тем, что под ней осталось, стараясь, чтобы Найроби не увидела ни миллиметра результата, стремительно вынес это на террасу, швырнул книгу на столик (прощай, дорогое издание) и до щелчка закрыл стеклянную дверь. Когда он вернулся, Найроби все еще трясло, но она уже не дрожала, а пила воду из бутылки мелкими глотками. В уголках глаз у нее блестели слезы. Андрес медленно подошел к дивану и присел на край журнального столика, чтобы быть на одном уровне с ней. — Заткнись, — сказала Агата, опуская бутылку, хотя он даже рта еще не успел открыть. — Просто заткнись. Я не буду вспоминать тебе вомбата, а ты мне… это. Ясно? Немного это было обидно — она мгновенно сбила его с пафосного тона рыцаря-спасителя, в который он уже начал входить, но с другой стороны, Андрес почувствовал странный укол облегчения. Она возвращалась, и это предложение взаимного забвения было самой честной сделкой, которую он слышал за последние дни. — Справедливо, — коротко отозвался он. — Дипломатия на высшем уровне. Паук за вомбата. — Ненавижу этих тварей! — почти всхлипнула Агата. — Ненавижу! Мерзость! Берлин подчеркнуто осторожно опустился на край дивана рядом с ней — не вплотную, чтобы не спугнуть, но достаточно близко, чтобы она чувствовала исходящее от него тепло. — Ш-ш-ш, — негромко произнес он. — Все. Его больше нет. Он стерт. Аннигилирован. Забудь. Посмотри на меня. Никаких пауков. Только я. Не самая приятная компания, признаю, но у меня всего две ноги, и я обещаю не прыгать на тебя с потолка. Найроби снова всхлипнула — уже со злостью. — Будешь мне это припоминать, заведу вомбата, ясно? И утконоса! Одновременно! Он хотел тронуть ее плечо, но рука зависла в воздухе. Первым порывом было встать, холодно поклониться и уйти, оставив ее с ее страхами и гипотетическими утконосами, но… было же понятно, что она злится не на него. Она злится на свою слабость, а на него — за то, что он эту слабость задокументировал. И она ждет от него подвоха, потому что он приучил всех вокруг, что за любым его добрым жестом следует счет с огромными процентами, а теперь, когда был искренен — пожинал плоды собственной стратегии. — Утконос — это уже перебор для интерьера, — наконец произнес Берлин. Без тени издевки, глухо и почти устало. — Но если тебе станет легче от мысли, что ты можешь меня этим шантажировать — валяй. Заводи хоть целый зоопарк. Найроби решительно встала, швырнула на пол пустую бутылку и зашагала в сторону общей спальни.Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!