10. когда зажигается все от одного взгляда;

7 апреля 2026, 20:07

это было в жаркий июльский день

когда болота горят

когда зажигается мир

от одного взгляда

♫ Ночные Снайперы — Я раскрашивал небо

      Праздник обрушился на Воклюз беспардонным ревом авиационных двигателей и запахом пережаренного бекона, который пропитал даже антикварные шторы в кабинете Берлина. Сидней превратился в один сплошной, потный и ликующий стадион.       С их высоты залив Порт-Джексон выглядел как суп, в который гигантская рука насыпала конфетти. Тысячи яхт, катеров и крошечных лодок высыпали на воду, украшенные флагами — австралийскими, флагами аборигенов и просто какими-то цветными тряпками. Старые желто-зеленые паромы, обычно чинно курсирующие между причалами, неслись в гонке, поднимая тучи брызг. Над виллой, заставляя стекла мелко вибрировать, проносились истребители Королевских ВВС. Ветер доносил обрывки музыки — от тяжелого рока AC/DC до диджериду.       Берлин стоял у панорамного окна, облаченный в безупречно белую рубашку, и сжимал в руке бокал с шампанским, наблюдая за тем, как Стэн на соседнем участке пытается перевернуть гигантский стейк на гриле, пританцовывая под радио.       — Посмотри на это, — произнес он, не оборачиваясь, когда услышал ее шаги. — Триумф плоти над духом. Нация, чья государственность построена на каторге и барбекю, отмечает день своего основания, просто сжигая тонны мяса под палящим солнцем. В этом есть что-то честное. И абсолютно лишенное вкуса.       Найроби прислонилась к косяку, щурясь от яркого солнца и откусывая кусочек манго.       — Ты просто завидуешь, что они могут просто орать и радоваться солнцу, а тебе нужно обязательно найти в этом экзистенциальный кризис.       Эта манера Берлина ее бесила, но в то же время что-то в этом было… притягательное. В том, как он стоял в этой своей идиотской белой рубашке, смотрел на весь мир с презрением и разносил Австралию этим низким бархатным голосом. Невозможный зануда, высокомерный больной на голову мудак, но выглядел он потрясающе. Как падший ангел, застрявший на барбекю. Меньше бы открывал рот — был бы идеальным мужчиной.       А еще он ревновал ее к вомбату.       Агата ему это не припоминала, как и он ей — про того проклятого паука, но ничего не забыла. Он бесился из-за того, что она тискала вомбата, и это было мило, смешно и трогательно, и она думала, что потом он все-таки сорвется и прижмет ее где-то к стене или к столу, но он изображал статую, а потом появился паук, у нее была паническая атака и секс в списке приоритетов упал на последнее место.       С тех пор прошло три дня, и он уже не пытался играть в молчание, но старательно избегал любых прикосновений. Если они сталкивались в узком коридоре — отступал назад с такой скоростью, будто она была заряжена током. Если она входила в кухню в своем коротком шелковом халате — тут же находил крайне важное дело в другом крыле дома. Спали они все еще в одной комнате, и он либо ложился значительно раньше, отвернувшись к стене и делая вид, что погружен в чтение, либо заходил, когда она уже спала, передвигаясь бесшумным призраком.       Это было тоже смешно, но и сексуально, потому что от него буквально исходило желание.       В чем проблема просто переспать и успокоиться, Найроби искренне не понимала, но какая-то проблема, видимо, была, и говорить об этом она не хотела. Она была фальшивомонетчицей, а не психоаналитиком. Первой где-то его зажимать — тем более не собиралась, это было совершенно исключено. У нее была своя гордость и она не хотела на него вешаться. Она дала понять, что знает, что он ее хочет, а если он предпочел все усложнять — это была только его проблема.       — Это просто стадный инстинкт, — презрительно фыркнул Берлин. — Календарь говорит им: «Сегодня ты должен быть счастлив, потому что двести лет назад сюда привезли первую партию воров». И они послушно жарят мясо.       Слово «воров» он произнес почти с любовной интонацией. Найроби невольно залипла на то, как двигается его кадык и как кривятся губы. Он был чертовски хорош, когда злился. Эта его манера чеканить слова, этот взгляд сверху вниз… Он будто весь мир ставил на колени одной фразой. Паршивец.       — Ага, — кивнула она. — С Рождеством так же. И с Пасхой. И с Сан-Фермин — там вообще тысячи идиотов в белых штанах бегают от быков по узким улицам. Подлый календарь заставляет людей радоваться в конкретные даты.       Берлин смотрел на залив, но видел только оранжевое пятно манго в ее руках и то, как солнечный свет беспардонно подчеркивает ее бедро.       Боже, какой вульгарный, какой первобытный соблазн.       Она стояла там, прислонившись к косяку с грацией дикой кошки, которая только что съела канарейку и теперь лениво ждет, когда хозяин дома окончательно сойдет с ума. Кожа горела так, будто его самого поджаривали на соседском гриле.       — Не путай ритуал с карнавалом для олигофренов, — процедил он. — Сан-Фермин — это кровь, адреналин и прямое столкновение со смертью. В этом есть первобытная эстетика. Мужчина против быка — это честная сделка. А Семана Санта? Это тяжелое золото пасос, запах ладана и вековая скорбь, от которой вибрирует воздух. В испанских праздниках есть драма, соль, пот и страх Божий, а что мы видим здесь? — он брезгливо указал бокалом в сторону Стэна, который победно вскинул щипцы для гриля, салютуя пролетающему истребителю. — Они радуются не потому, что победили смерть или искупили грехи, а потому что правительство разрешило им официально напиться и сжечь тонну дешевой говядины под палящим солнцем.       Найроби слизнула сок манго с верхней губы, любуясь тем, как заблестели его глаза и как тонкие сильные пальцы крепче сжали ножку бокала. Он так красиво презирал весь мир, что хотелось проверить, как этот безупречный испанский гранд потеряет лицо.       — Почему бы не радоваться поводу официально напиться и поесть? — она пожала плечами. — Это же весело.       Внутри Берлина что-то оборвалось. Она просто ела манго, но умудрялась делать это так бесстыдно и вызывающе, что весь его тщательно выстроенный за три дня фасад пошел глубокими трещинами. И этот ее взгляд… расфокусированный, влажный, прикованный к его губам и рукам… И запах. Запах манго был повсюду — на ее пальцах, на верхней губе, в воздухе между ними, и Андресу казалось, будто он чувствует его вкус у себя на языке.       Вдруг на столе коротко и требовательно завибрировал ее телефон, и Найроби потянулась к столу с такой грацией, что внутри у него снова что-то дернулось. Тонкие пальцы, еще влажные от сока манго, скользнули по полированному дереву, она поднесла телефон к лицу, и солнечный свет, отразившийся от экрана, высветил золотистые искры в ее глазах.       На экране светилось уведомление от Габриэля.       Gabriel       Сегодня, 15:42       С Днем Австралии! Видела бы ты небо над Мэнли — оно сегодня цвета твоих глаз в ту нашу встречу. Пытаюсь поймать этот оттенок на холсте, но охра постоянно побеждает лазурь. Ты знала, что солнце здесь — лучший критик? Оно высвечивает любую фальшь. ☀️🎨       Надеюсь, твой день проходит в правильной компании. 😉🌊       Андрес тут же окаменел. Найроби заметила, как под тонким хлопком рубашки на лопатках отчетливо проступили мышцы — он напрягся так, словно ждал выстрела в спину.       — У твоего французского друга внезапно прорезалось эпистолярное вдохновение? — голос Берлина прозвучал подчеркнуто светски. — Надеюсь, он не предлагает тебе пойти и попрыгать в мешках вместе с остальными счастливыми каторжниками?       Он не знал наверняка, что это Габриэль, но воспаленный мозг услужливо подсунул именно этот образ. Экрана он не видел, и это сводило с ума. Что там? Приглашение? Шутка? Признание?       Фантазия, отточенная годами планирования ограблений, мгновенно дорисовала самые худшие сценарии.       «Бросай своего зануду-мужа, поехали на пляж Бондай, будем пить дешевое вино прямо из бутылки и смеяться над чайками».       «Я не могу закончить набросок твоего плеча, мне нужно снова увидеть, как на тебя падает свет, приходи в мою мастерскую, я хочу запечатлеть тебя обнаженной в лучах заката».       «Жду тебя там же, где в прошлый раз, чтобы повторить то, что мы не закончили».       «У меня есть лодка, давай просто уплывем на север, подальше от этого пафоса и твоего странного спутника».       Берлин не сводил глаз с ее лица, пытаясь уловить малейшее изменение мимики. Если она прикусит губу — значит, там что-то деликатное. Если усмехнется — значит, они смеются над ним. Если ее взгляд потеплеет — значит, он проиграл.       Найроби опустила телефон и посмотрела ему в глаза.       — Он не предлагает, но я бы хотела пойти гулять. Можешь пойти со мной, но это, наверное, оскорбляет твой эстетический вкус, так что я и одна могу, — небрежно заявила она. — А то, боюсь, ты не переживешь, если на твою ослепительную рубашку капнет жир с плебейского хот-дога. Или, чего доброго, какой-нибудь пьяный матрос примет тебя за официанта и попросит принести еще пива. Это же будет конец света. Трагедия почище Семана Санта. Разрушение образа последнего аристократа в этой колонии воров.       Берлин снова оказался в цугцванге.       Если он не пойдет — останется здесь один, в этом пустом доме, который через десять минут превратится в морг, и метаться, представляя, как она гуляет по набережной и солнце целует ее плечи. Может, она встретит там этого своего Габриэля. Или кого-то еще, там будет сотни таких Габриэлей. Более того, остаться — это признать, что он — лишь старый экспонат, который она оставила на полке, уходя на настоящий праздник.       Но если он пойдет…       Это самоубийство.       Там будет толпа, там будет ее запах, один случайный толчок в толпе, одно касание ее бедра — и все. Он сорвется. Если он сорвется, он поплывет, как последний влюбленный дурак. А она уйдет. Она обязательно уйдет, потому что богиням скучно с теми, кто им поклоняется слишком искренне. Все уходили. Пять раз он верил в вечность и получал повестку в суд.       Ладно, решил Берлин. Он пойдет. Но он будет настолько невыносим и ядовит, что она сама захочет вернуться в этот морг через полчаса.       Он поставил бокал. Пальцы слегка дрожали, и Андрес тут же спрятал руку за спину, принимая позу лидера.       — Я пойду. Исключительно из чувства долга. Кто-то же должен представлять здесь старую добрую Европу, пока ты пытаешься слиться с этой толпой любителей дешевой говядины. Даю тебе десять минут, но если на тебе будут те возмутительные короткие шорты — мы никуда не идем.       Развернувшись, Берлин пошел к себе, чеканя шаг.

***

      Они покинули Воклюз, когда солнце начало клониться к западу, превращая небесный свод в расплавленное золото. Черный лакированный автомобиль бесшумно скользил по извилистым дорогам, оставляя позади безупречные живые изгороди и особняки, и городской пейзаж за окном менялся, словно картинки в калейдоскопе, наливаясь предзакатными красками.       Перед ними расстилалась бухта Кэмпбеллс-Коув, окаймленная древними, как сама колония, стенами из песчаника цвета карамели и меда. В воздухе витали ароматы океанской соли, цветущего жасмина и свежеиспеченного хлеба из прибрежных пекарен. По глади бухты скользили сотни судов. Огромные круизные лайнеры, похожие на сказочные дворцы, замерли у причалов, сияя тысячами огней. Юркие паромы пересекали залив, оставляя за собой пенистые следы, напоминающие кружево. Белоснежные паруса яхт ловили ветер, окрашиваясь в розовые и оранжевые оттенки.       Ажурная стальная арка Харбор-Бридж гигантской дугой перекинулась через залив, соединяя берега и устремляясь в нежно-персиковое на горизонте небо. Фонари на мосту зажглись, образуя цепочку жемчужин. На противоположном берегу, словно фантастический цветок, распустились паруса Сиднейской оперы, ловя последние блики заката и переливаясь перламутром.       Автомобиль замер у края набережной, где старинные мостовые района Скал встречались с зеркальной гладью залива. Андрес вышел из машины и распахнул дверь Найроби так, словно открывал вход в частную галерею, помогая выбраться из прохладного нутра машины в объятия вечера. Ладонь у него была сухой и горячей, и он задержал ее руку в своей на две секунды дольше, чем требовал этикет, глядя ей в глаза сверху вниз сквозь стекла темных очков.       — Добро пожаловать в колыбель порока, — произнес он. — Постарайся не потерять голову от избытка свободы. Я бы очень не хотел вылавливать тебя из залива, если ты решишь, что можешь летать.       Всю дорогу Найроби краем глаза наблюдала, как он ведет машину — это было почти гипнотическое зрелище: длинные тонкие пальцы на дорогой коже руля, точные скупые движения и абсолютный контроль над двигателем… но когда она закидывала ногу на ногу, он сжимал руль так, что белели костяшки, а когда случайно касалась бедром на крутом повороте — на скулах у него отчетливо проступали жесткие желваки. Он смотрел на дорогу с такой фанатичной сосредоточенностью, будто вел не автомобиль по Сиднею, а саперный грузовик через минное поле. На нее он не смотрел — не открыто; Агата постоянно ловила его короткие быстрые взгляды через зеркало.       Чего ради устраивать такие драмы, когда можно просто… их не устраивать?       Он как будто ее боялся. Или считал, что она для него недостаточно хороша, и если он ее хочет — это личное оскорбление. Триумф плоти над духом, или как он там говорил. Он же жуткий сноб, он цитирует классиков за завтраком, а она — девчонка из гетто, и испытывать желание к ней — ниже его достоинства. Или он эстет-импотент в эмоциональном смысле, и смотреть на нее ему приятно, а трогать руками — значило разрушить идеальный образ. Или он все еще любит свою пятую жену и спать с другой для него предательство. Или он вообще не боится, а дрессирует ее, чтобы она сама его умоляла. Да она его скорее пристрелит!       Или она просто все сама себе придумала, и ему просто жарко. Или паршиво от таблеток. Или от миопатии. И ничего он не хочет, кроме как свалить отсюда в прохладу, и чтобы ему не морочили голову.       Зачем тогда он ее сюда привез? Она бы и сама прекрасно провела время, а теперь он все испортит своей кислой физиономией и своим видом страдающего мученика. Козел.       Отвернувшись от него, Агата осмотрела набережную.       Повсюду тянулись ряды белоснежных шатров и палаток, над которыми лениво колыхались флаги. От прилавков с едой поднимался пар, пронизанный солнечными лучами и благоухающий дымом, поджаренным на гриле мясом, пряными специями и карамелизованным луком. Где-то вдалеке волынка выводила печальную кельтскую мелодию, но ее заглушали бодрые удары барабанов уличного оркестра. Толпа была пестрой и бесформенной: люди в ярких рубашках с принтами кенгуру, туристы с обгоревшими носами и загорелые серферы в шлепках на босу ногу.       И Берлин.       В этом своем безупречно отутюженном льняном пиджаке цвета слоновой кости и рубашке с накрахмаленным воротничком, застегнутой на одну пуговицу выше, чем позволяли приличия в такую жару. Даже его обувь — элегантные кожаные лоферы, начищенные до зеркального блеска — казалась оскорблением заплеванному булыжнику и рассыпанным крошкам от хот-догов. Даже стоять он умудрялся так, чтобы ни один прохожий не смел задеть его плечом; вокруг него образовался какой-то вакуум вежливой неприязни. Прямо настоящий заблудившийся принц в изгнании, который по ошибке забрел на сельскую свадьбу и теперь с тихим ужасом ждет, когда его заставят водить хоровод.       Найроби захотелось немедленно купить самый жирный бургер в Сиднее и вытереть руки об его пиджак — или развернуться и уйти, и пусть он хоть в заливе топится, хоть домой едет, хоть пистолет достает.       — Ты выглядишь так, будто тебя сейчас вырвет прямо на этот исторический булыжник, — не выдержала она. — Если тебе так больно видеть людей, которые просто едят мясо, почему мы все еще не в машине?       Берлин медленно повернул голову к ней. Солнце отразилось в его очках.       — Я тренирую волю. Взирать на бездну безвкусицы и не моргать — это тоже искусство. Тебе не понять. Ты ведь уже почти растворилась в этом аромате дешевого кетчупа, не так ли?       Ах так, да? Ну и пошел ты, подумала Найроби. Развернулась на каблуках и, покачивая бедрами, решительно направилась к самому шумному и задымленному ларьку, бесстрашно ввинтившись в очередь из потных туристов и шумных подростков. Через пять минут она вернулась с огромным бесформенным бургером, завернутым в промасленную бумагу. Во все стороны из произведения плебейского искусства сиротливо торчали полоски вялого салата и вытекал ядовито-розовый соус, подозрительно напоминающий смесь самого дешевого кетчупа и майонеза.       Широко открыв рот, Агата с вызывающим наслаждением откусила добрую половину этого монстра. Капля розового соуса предательски повисла на ее нижней губе. Кусочек жареного лука упал на мостовую у носков его зеркальных лоферов.       Берлин смотрел на это с таким выражением лица, будто у него на глазах вандалы распиливали «Джоконду» бензопилой.       Вот и отлично. Теперь его отпустит. Лучше так, чем это постоянное предчувствие грозы в воздухе, пронзающие взгляды, ревность к животным и выражение лица «я бы сошел из-за тебя с ума, если бы у меня было время на такие глупости». Пусть окончательно убедится, что она… как там называют варваров женского пола? — и перестанет электризовать пространство.       В паре десятков метров от них у кромки воды на импровизированной сцене из пустых ящиков настраивала гитары какая-то местная банда. Рядом под старыми фонарями собиралась толпа для танцев.       — Потом я иду вон туда, — она небрежно махнула рукой в сторону пирса. — Увидимся в машине или завтра за завтраком.       Не дожидаясь ответа, Агата зашагала к фонарям, на ходу жуя бургер.       Берлин застыл, глядя ей в спину.       Это было преступление. Это было абсолютное вопиющее преступление против всего, что он считал прекрасным — но как же она была великолепна. Эта женщина ела дешевое мясо на портовой набережной и выглядела как царица этого гребаного мира. Будто эта чертова набережная была ее подиумом, а шумная толпа — ее верной свитой. Ее бедра мерно покачивались в ритм еще не начавшейся музыке, когда она вошла в круг света под фонарями, ее силуэт вспыхнул золотом, и она скомкала промасленную бумагу с такой дикой грацией, что внутри у него что-то рассыпалось.       Воздух набережной вспорол гаражный рифф. Резкий, как выстрелы, барабанный бой отозвался в ее теле мгновенным импульсом, и Найроби закинула голову назад, подставляя шею последним лучам солнца и двигаясь в такт дерзкому ритму.       «So one, two, three, take my hand and come with me!»       Пальцы гитариста летали по грифу. Агата врезалась в толпу, упиваясь этим весельем, этой музыкой, этой свободой и океаном — с чего ей было тосковать? Что какой-то высокомерный индюк считает ее недостойной внимания?       Она ему ничего не должна, он ей ничего не должен; окончательно выбросив Берлина с его пресной миной из головы, Найроби начала подпевать вокалисту, выкрикивая слова прямо в лицо яркой ночи.       — Go! I said you look so fine and I really want to make you mine!       Мир вокруг превратился в мешанину из желтого света фонарей, синих сумерек и мелькающих лиц, и она была эпицентром этого хаоса. Ветер с залива обдувал влажную кожу, чужие восторженные взгляды касались плеч — и ей было мало. Ей хотелось стать этим ритмом, этой соленой водой, этим небом. Этой музыкой. Этой Австралией.       — I said, are you gonna be my girl! — закричала Агата прямо в небо, крутанулась вокруг своей оси, взмахнув волосами, и — почти врезалась в его грудь.       Берлин казался пришельцем из другого века, заброшенным в центр языческого празднества. От него исходил жар и тонкий аромат дорогого одеколона, каким-то чудом не растворившийся в запахе порта. За темными линзами невозможно было разглядеть глаз, но она кожей почувствовала его обжигающий взгляд, и, когда она на него наткнулась — не отшатнулся, а даже будто немного приблизился.       — Твой вокал оставляет желать лучшего, — сказал он. Хотя вокруг гремела музыка, голос прозвучал отчетливо.       — Тогда не слушай, — огрызнулась Найроби, отступая на шаг. — Я тебя сюда не звала.       — Не звала, — согласился он с невыносимо-вкрадчивой интонацией. — Но ты создаешь столько шума, что не услышать тебя может только мертвец, а я, к твоему глубочайшему сожалению, все еще жив.       Толпа вокруг бесновалась, кто-то толкнул его в плечо, едва не сбив с ног, но он даже не повернулся. Агата гневно на него уставилась.       Значит, шум она создает. Вокал у нее плохой. Вся она не такая, как надо, но он все равно за ней сюда притащился, чтобы… чтобы что? Читать очередные нотации? Следить, чтобы ее не спалил Интерпол? Конечно, он же не может допустить, что она не идиотка, ему надо все контролировать!       — Ты злишься, потому что я порчу тебе декорации? — он прищурился с хищной полуулыбкой. — Или потому, что даже посреди этого праздника свободы все равно чувствуешь мой взгляд на своей шее?       Вдруг Берлин протянул руку и, прежде чем она успела отпрянуть, стальным захватом перехватил за локоть. Не грубо, но так властно, что музыка словно стала тише.       — Да кто угодно был злился! — прорычала Агата ему в лицо. — Ты себя в зеркало видел? Не хотел идти сюда — ну так сидел бы дома со своим Боттичелли! Я тебя за собой не тащила!       Он притянул ее на дюйм ближе, и в глубине его зрачков за градиентом стекол вспыхнуло что-то острое.       — Боттичелли мертв. А ты… ты слишком живая. Настолько, что это граничит с вульгарностью.       — О да! — прошипела она. — Именно! Я вульгарная, я ем плебейские бургеры и слушаю не оперы Вагнера, а гаражный рок, и если ты явился сюда меня за это презирать — то пошел ты к дьяволу, понял?       — Боже, Агата, как же ты мало смыслишь в искусстве.       Он сделал еще полшага вперед и внезапно снял очки. Глаза у него лихорадочно блестели. Взгляд упал на ее губы, и рука медленно поднялась, замирая в миллиметре от ее щеки. Найроби зависла. Это было оскорбление, но почему-то звучало, как комплимент.       — Я не презираю тебя, — прошептал Андрес. — Я завидую тебе. Твоей способности быть настоящей. И если ты посылаешь меня к дьяволу… что ж, считай, что я уже там. С того самого момента, как увидел, как ты смеешься в этом круге света.       Найроби прищурилась. В переводе с берлинского это явно означало: «Я застрял с тобой в этой дыре, других женщин тут нет, ты чертовски горячая, и меня ломает, как торчка». И он снизошел со своего пьедестала к дьяволу, и что? Она должна восхититься? Аплодировать? Пожалеть? Или что? Может, он хочет сочувствия за то, что хочет переспать не с утонченной скрипачкой, а с ней, потому что в зоне досягаемости нет вариантов получше?       — Слушай, — оскалилась Агата, — чего тебе от меня нужно?       На секунду в его глазах мелькнуло что-то похожее на панику — или ей показалось из-за ядовитых всполохов бенгальских огней. Медленно Берлин вернул очки обратно на нос и разжал пальцы на ее локте.       — Я просто хотел убедиться, что ты не свернешь себе шею в этом приступе псевдосвободы. Считай это… заботой о сохранности ценного имущества.       Имущество, значит? Этот заносчивый ублюдок серьезно смотрел ей прямо в глаза и говорил, что она имущество?       А он не слишком ли заигрался в аристократа?       Рядом на столе стоял чей-то забытый пластиковый стакан с недопитым коктейлем — этот стакан Найроби и схватила.       Берлин не успел договорить очередную изящную гадость.       Желтая жижа вперемешку с подтаявшими кубиками льда веером разлетелась по его безупречному облику. Липкие капли закапали на накрахмаленный воротничок, ледяная крошка ударилась о стекла дорогих очков, на груди ослепительно-белого льняного пиджака расплылось бесформенное пятно цвета дешевого цитрусового сиропа.       Музыка на сцене продолжала греметь.       Берлин застыл. Крупная капля медленно сползла по его подбородку и сорвалась на зеркальную поверхность лофера.       — Не смей, — прошипела Найроби. — Просто не смей. Там, где я выросла, таких чистоплюев скармливали помойным псам, и если ты вообразил себя хозяином жизни просто потому, что у тебя в кармане есть лишняя пачка баксов — то ты еще не понял, с кем разговариваешь.       Швырнув стакан на землю, она развернулась, взмахнув волосами, и зашагала в сторону паба, не оглядываясь.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!