11. через миг разорвусь на осколки;
8 апреля 2026, 01:38сохрани мое фото на книжной полке
там я в старом пальто, с сигаретой во рту
через миг разорвусь на осколки
и наполню собой пустоту
♫ Fleur — Пустота
Домой Найроби вернулась одна — поймала попутку с пьяными серферами; это было рискованно, но идти пешком она не собиралась, а ехать вместе с Берлином было выше ее сил. Вариант уехать в машине одной тоже — потому что в этой машине все пропахло его идиотским одеколоном, и потому что он после этого получил бы возможность пилить ее еще и этим — что она оккупировала его драгоценную стерильную тачку. Еще сиденья начал бы отмывать. Нет уж. Хватит. Достаточно. У Агаты больше не было никакого желания играть в его игры и даже с ним разговаривать. То, что он был сексуальным, не давало ему права над ней издеваться, и что бы он себе ни вообразил в своей больной голове — это тоже не значило, что он может устраивать ей эмоциональные качели и безнаказанно унижать. На следующий же день она отправилась в Ньютаун и в небольшом концепт-сторе с австралийским дизайном нашла пижаму цвета морской волны с принтом в виде какаду. Ничего эротичного: рубашка мужского кроя и свободные брюки с карманами. Пусть не думает, что она пытается его соблазнить своим видом. Сначала так и было, но это было сначала. Сначала много чего было. Теперь Найроби с ним даже не здоровалась. Сама готовила себе еду — или заказывала, или выходила поесть где-то вне дома. Спать приходилось в одной комнате, и она не собиралась намеренно стараться заснуть раньше, поэтому утыкалась в книги; возможно, его коробило и от обложек, потому что читала Агата нечто вроде Маркеса, Ремарка, Хэмингуэя и Лорки, а в его картине мира такая, как она, видимо, должна была любить бульварные романы и дешевые детективы. Такое ей иногда тоже нравилось, но в окружающей атмосфере хотелось перечитывать глубокие вещи, вызывающие меланхолию и saudade. Включать громкую музыку Найроби не перестала. Не нравится — пусть затыкает уши берушами или проваливает на террасу. Для Берлина эта неделя стала персональным спуском в чистилище. Если раньше он считал себя режиссером любой драмы, то теперь обнаружил, что декорации заколочены, свет погас, а прима-балерина покинула сцену, даже не дождавшись финала его обличительной речи. Первые три дня он еще подпитывал себя ядом — ждал взрыва, репетировал блестящие пассажи о том, что обливание лимонным сиропом — это крик бессилия плебейской души, и выходил к завтраку в безупречных костюмах, готовясь к дуэли. Но второй дуэлянт не являлся. Найроби проходила мимо него, как мимо антикварного шкафа — ценного, возможно, но совершенно неодушевленного. К четвертому дню броня Берлина начала трещать. Он надеялся, что, оставшись одна, она деградирует до уровня глянцевых журналов и тупых шоу, но увидел на ее тумбочке Лорку и Маркеса, и его прошил озноб. Видеть, как она впивается в строки Ремарка, было все равно что наблюдать, как кто-то чужой пьет его коллекционное вино прямо из горла. А потом появилась эта пижама. Для него, визуала и эстета, это было изощренной пыткой. Она закрылась на все пуговицы, спрятав ключицы и изгибы, которые он уже привык считать своим визуальным трофеем. К седьмому дню Берлин понял, что облажался так глубоко, как никогда в жизни, и что она — единственная женщина, которой он не может командовать, и единственная, чье «заткнись, мудак» было для него желаннее, чем признания в любви от всех его бывших жен. Он хотел защитить себя от того, как сильно она ему нужна, а в итоге возвел стену, через которую сам не мог перелезть. Заговорить первым он тоже не мог — это означало совершить акт публичного самосожжения. В его внутреннем кодексе, выстроенном на руинах пяти браков и десятилетий изысканного манипулирования людьми, тот, кто нарушал тишину первым, официально подписывал акт о безоговорочной капитуляции. Сказать «привет» или, упаси Боже, «извини» после того, как он назвал ее имуществом, значило дать ей легальное право высмеять его, оттолкнуть или, что еще хуже, милостиво простить, похлопав по плечу, как побитого пса. Любая искренность была заряженным пистолетом, который он сам вкладывал ей в руки, а Найроби уже доказала, что нажимать на курок она умеет, не моргая. К тому же, он просто не знал, на каком языке теперь с ней говорить. Его привычный арсенал — ядовитая ирония, высокопарные цитаты и театральные жесты — разбивался о ее молчание и эту нелепую хлопковую пижаму. Он искал идеальную фразу, которая вернула бы ему лицо и контроль, но в голове была лишь оглушительная пустота, заполненная ритмами ее гаражного рока. Каждое утро он надевал маску ледяного безразличия, надеясь, что она сорвется первой, закатит истерику или начнет бить посуду, но Найроби просто перелистывала страницы, и Берлин с ужасом осознавал: он не говорит не потому, что он сильный или гордый, а потому, что он смертельно напуган тем, что его голос больше не имеет над ней никакой власти. Подать голос сейчас означало признать, что он — всего лишь тень, молящая о капле внимания. Мысль перестать пить таблетки, потому что зачем это все нужно, мелькнула, но тут же погасла. Это было мимолетным искушением — нуарным жестом отчаяния, который подошел бы герою одной из книг на ее тумбочке, но не ему. Это было бы вызывающе детским поступком. Дешевая мелодрама, попытка шантажировать ее своей смертью — прием, недостойный Андреса де Фонойосы. Он презирал подобные манипуляции. Сделать свою болезнь оружием в семейной ссоре означало бы признать, что Найроби имеет над ним власть уровня бог, способную заставить его совершить медленное самоубийство. Если бы он бросил лечение, он бы признал, что она его убила, а Берлин предпочитал убивать себя сам — медленно, изысканно и по расписанию. И, наконец, в этом была его стратегия измора. Смерть через три месяца ставила точку, превращая его в проигравшего, а жизнь — долгая, вырванная у судьбы зубами — давала шанс на реванш. Он продолжал лечиться, потому что не мог позволить себе умереть раньше, чем она снова на него посмотрит.***
В саду бесновались цикады. Мир плавился от жары — любое движение казалось подвигом, а любая одежда — лишней кожей. Жалюзи были опущены, чтобы спастись от зноя, и в тонких полосках света, пробивающихся через щели, лениво кружились пылинки. Спустя неделю молчания Найроби злилась уже меньше, и могла бы процедить в его сторону хотя бы «привет» (через зубы, с видом, будто делает великое одолжение), но стоило ей увидеть Берлина, и внутри тут же заново вскипало глухое раздражение. Он мог сорваться на крик или извиниться, но нет, это тоже было выше его достоинства. Он сидел в кресле с идеально ровной спиной, читая книгу, продолжал носить эти чертовы накрахмаленные воротнички в сорокаградусную жару, благоухал парфюмом и выглядел так надменно-высокомерно, что все ее желание сказать «хватит уже» испарялось в зародыше. Конечно. Она доказала ему, что ведет себя, как варвар, и теперь он презирал ее со всем изяществом испанского гранда. Но не только. Если она отворачивалась к кофемашине или поднимала упавшую книгу — тут же затылком чувствовала, что его взгляд буквально прожигает насквозь ее пижаму, но стоило ей резко обернуться — и Берлин уже смотрел в свою книгу с таким видом, будто был занят лишь размышлениями о вечности. Он мог сколько угодно изображать мраморную статую, но он был живым мужчиной и Найроби чувствовала, как пространство вокруг него буквально наэлектризовано. Это было похоже на то, как если бы перед голодным человеком поставили роскошное блюдо, а он бы воротил нос, заявляя, что посуда недостаточно чистая. Лицемер проклятый. Иногда Агате хотелось назло ему начать картинно переписываться с Габриэлем, смеясь над сообщениями или просто глупо улыбаясь экрану, но это было бы идиотизмом. Хотя бы потому, что художник окончательно перетек в разряд друзей — он был хорошим, интересным, но с самого начала между ними не было искр, и это было нормально. Она продолжала общаться с ним, не показательно, но и не пытаясь специально это скрыть — заводить друзей ей точно не мог запретить даже муж, даже самый любящий и любимый, а Берлин ей и мужем был только по документам. И не ей, а Кармен Ривера. К четырем часам дня соседские дворы начали оживать. Сквозь фильтры кондиционера просочился запах жареного мяса, дымка от гриля и ледяного хмеля. Найроби полулежала на широком диване, поджав под себя ноги. На низком столике перед ней стоял высокий запотевший стакан с холодным чаем, в котором плавали лед и мята, в наушниках гремел какой-то надрывный испанский рэп, и она читала «Жизнь взаймы» Ремарка, стараясь не смотреть в сторону другого конца комнаты. Берлин расположился в своем любимом кресле у книжных стеллажей и делал вид, что изучает финансовые отчеты, а на самом деле чистил яблоко: на тарелку спиралью опускалась непрерывная лента красной кожуры. Его воротничок был застегнут на все пуговицы, несмотря на то что снаружи плавился асфальт. Он буквально всем видом говорил, насколько выше всего этого. Хоть бы порезался, что ли. Или получил тепловой удар. Серьезно, ему не жарко? Сорок градусов жары, а он даже не потеет? Он робот? Или для него это настолько неэстетично, что он доминирует над физиологией? Найроби опустила взгляд обратно на страницу. Первую, черт возьми, страницу — присутствие Берлина мешало ей читать. «Он увидел холодное, надменное лицо, глаза, в которых тлела чуть заметная издевка, — казалось, незнакомец насмехался над тем, что Клерфэ пытался разыграть из себя героя. Уже давно никто не вызывал в Клерфэ такой антипатии с первого взгляда.» Вот оно, подумала Найроби. Ремарк тоже встречал таких людей. Надменных и с издевкой в глазах. Прямо как Берлина описывал. Может, швырнуть книгу ему в голову?.. Нет, книга ни в чем не виновата. Стакан?.. Нет, стакан тоже не виноват; вместо того, чтобы швырнуть, Найроби отпила глоток чая, слизнув в губ мятный прохладный привкус. Тут же вспомнилось, как с Берлина стекал коктейль, и на душе стало чуть легче. Он же и тогда, сволочь такая, вернулся домой почти идеальным. Без пиджака, но причесанный и пахнущий все тем же холодным парфюмом, а не липким апельсином — будто ничего и не было. Будто никто не выплеснул в его красивую наглую рожу дешевое пойло. И теперь сидит. Чистит это яблоко. Просто грызть он не может, ему надо чистить с ювелирной аккуратностью, подчеркнуто, мать его, изящно, чтобы она целиком прочувствовала, насколько низменно смотрится, когда валяется на диване. Берлин медленно вел ножом по яблоку, стараясь, чтобы спираль кожуры была безупречной. Руки слегка подрагивали, и это приводило его в бешенство. Или не это. Не только это. Он чувствовал ее присутствие каждой порой кожи. Найроби. Зараза такая. Она лежала на диване, закинув ноги на подлокотник, и пижама с этими идиотскими какаду, закрытая до самого подбородка, парадоксально не скрывала ничего. Ткань натягивалась на бедрах, очерчивала изгиб талии, когда она перехватывала книгу, и Берлин, не глядя, знал, как именно выглядит сейчас ее тело. Господи, как она сексуально это делала. То, как она, не отрываясь от страницы Ремарка, нащупала стакан с холодным чаем. Как ее пальцы обхватили запотевшее стекло. Как она сделала глоток, и на верхней губе осталась блестящая капелька влаги, и она тут же лениво слизнула эту каплю кончиком языка. Без вызова, без игры на публику — она просто жила и пила чай, совершенно не заботясь о том, что в пяти метрах от нее мужчина медленно сходит с ума. Берлин ненавидел Ремарка и ревновал ее к каждому слову на этой странице, но знал: если сейчас заговорит, то упадет перед ней на колени, уткнется лицом в эти дурацкие какаду на ее животе и будет умолять ее не уходить. А это было бы концом. Вдруг тишину разорвал издевательский хохот электронной птицы, ударив по натянутым до предела нервам. Кожура на яблоке оборвалась и упала на фарфор некрасивым завитком. Найроби вздрогнула так, что чуть не выронила книгу, сорвала наушники и замерла на диване, глядя на дверь с таким раздражением, будто за порогом, стоял сам дьявол, посмевший отвлечь ее от судьбы Клерфэ и Лилиан. За дверью послышалась какая-то возня, а затем — бодрый и беспардонно громкий голос Стэна: — Диего! Кармен! Открывайте, лентяи, мы знаем, что вы там! У нас ледяное пиво и отличные новости! Берлин с нарочитым спокойствием отложил нож. — Похоже, наше добровольное заточение подошло к концу, — голос прозвучал непривычно глубоко и почти чужеродно. — Диего, дружище! — Эбби забарабанила ладонью по косяку. — Мы притащили маринованные крылышки! Вы же не собираетесь провести это воскресенье в темноте? — Проклятье, — искренне выругалась Найроби. Надо же было им припереться прямо сейчас? Это же значит, что они с Берлином должны… идти играть супругов? Вот это вот «mi alma», «mi cielo», обожающие взгляды, улыбки, будто ничего не было? Будто они действительно муж и жена, и счастливы в браке? Агате захотелось спрятаться под диван. Хотя… Она посмотрела на Берлина. Берлин медленно встал из кресла, откладывая тарелку с яблоком и серебряный нож на секретер. Так неторопливо и картинно, словно не к двери шел, а выходил на сцену Ла Скала. И выглядел довольным — хищно расправил плечи, и в глазах вспыхнул издевательски-ликующий огонек. — Диего-о-о! — Стэн снова забарабанил в дверь. — Мы слышим, как вы там шуршите! Вы что, голые? Ну так накиньте что-нибудь, мы не гордые! Значит, переспать с ней ему противно, хотеть ее ему противно, а играть влюбленного мужа — не противно? Или он просто хочет, чтобы она играла влюбленную жену, чтобы насладиться ее унижением? — Мы поссорились, — тихо и через зубы процедила Найроби, прежде чем он успел сказать что-то первым. — Ясно? Так даже лучше. Слишком идеальные люди вызывают подозрения, а мы живые, а не картинки из рекламы. Иди открывай им. — Какая примитивная, но действенная стратегия, дорогая, — усмехнулся Берлин. — Драматический надрыв, побитая посуда и пылкое примирение над стейками… Соседи будут в восторге. Это так… по-испански. — Заткнись, — фыркнула Агата. — Легенда такая: на Дне Австралии ты пялился на какую-то девку, я тебя приревновала, плеснула коктейль тебе в физиономию и ушла. Теперь я тебя ненавижу. Открывай и ври, а я пойду переоденусь. Уже привычно не дожидаясь ответа, она развернулась и чуть ли не бегом взлетела по лестнице. Берлин хищно усмехнулся. Это было изящно. Она дала ему карт-бланш на роль провинившегося, но страстно влюбленного кобеля, а себе — на роль оскорбленной королевы. Какое отсутствие воображения… но как удобно. Он собирался довести это до абсолюта и превратить в такую искрящуюся эротическим напряжением драму, что соседи забудут про свои стейки. Мгновенно убрав с лица выражение триумфа, он резко распахнул дверь. — Стэн! Эбби! — голос зазвучал с хрипловатой ноткой, как если бы он провел неделю в попытках вымолить прощение. — Заходите, ради Бога. Простите за задержку, у нас тут… затянувшиеся отголоски праздника. Соседи ввалились в прохладный холл, принося с собой запах раскаленного асфальта и лосьона от загара. — Диего, старина! — Стэн с размаху хлопнул Берлина по плечу. — Ну и жарища, а? Мы уж думали, вы там в своем ледяном замке совсем забаррикадировались! — Привет-привет! — Эбби весело чмокнула воздух возле его щеки. — Вы чего такие тихие всю неделю? Мы заглядывали пару раз — жалюзи опущены, ни звука. Мы уж решили, что вы либо в кругосветку укатили, не попрощавшись, либо… — подмигнула она, — все еще празднуете День Австралии в спальне. Как дела-то? Как Кармен? Берлин немного опустил плечи, принимая выражение благородной скорби. — О, дела… — он жестом пригласил их проходить вглубь гостиной. — Дела обстоят так, как они обычно обстоят у мужчины, который имел неосторожность на мгновение ослепнуть. — Оу, — брови Эбби взлетели вверх. — Что-то случилось? Вы поссорились? Берлин взял у Стэна сумку-холодильник и поставил на столик. — «Поссорились» — слишком мягкое слово для моей жены, — он понизил голос до доверительного полушепота. — Скажем так: на празднике я совершил тактическую ошибку. Мой взгляд… задержался на одной из танцовщиц чуть дольше, чем того требует вежливость, и Кармен в порыве великолепной испепеляющей страсти решила, что стакан цитрусового коктейля на пиджаке — лучший способ вернуть мне зрение. Стэн громко расхохотался, толкая Берлина локтем в бок. — Ха! Брат, да ты попал! Моя Эбби в таких случаях просто неделю не готовит, но чтоб коктейлем в лицо… Красиво! — Это было… освежающе, — сухо отозвался Берлин. — С тех пор в нашем доме царит полярная зима. Она не разговаривает со мной семь дней. Семь дней, Стэн. Я чувствую себя призраком в собственном доме. Она заперлась в своей крепости из книг и гордости, и я боюсь, что даже ваши крылышки не сразу растопят этот лед. — Ну, мы-то поможем! — Эбби сочувственно погладила его по рукаву. — Бедный Диего. Где она? Мы сейчас ее быстро выманим. Никто не может дуться вечно, когда пахнет барбекю. Берлин бросил короткий хищный взгляд на лестницу. — Она скоро спустится. Надеюсь. По крайней мере, я пообещал ей, что если она выйдет, я не буду даже смотреть в ее сторону без письменного разрешения. Проходите на террасу, я сейчас принесу бокалы. Мне определенно нужно что-то покрепче чая, чтобы пережить этот вечер. Найроби замерла на верхней площадке лестницы, вслушиваясь в каждое слово. Этот вкрадчивый, чуть надломленный голос, этот театральный полушепот «по секрету всему свету» — Берлин работал чисто, как заправский взломщик. Молодец. Правильно. Отлично. И она молодец, что сразу поняла, как надо, потому что если бы принялась играть влюбленную жену — ее бы стошнило радугой на втором слове. Сейчас же почти ничего не менялось и она могла спокойно продолжать его ненавидеть, а он мог с чистой совестью продолжать высокомерно ее презирать за «плебейскую сцену» или как он там потом все выставит перед соседями. В сущности, ей было плевать, пусть ее считают истеричкой или дурой, главное — чтобы не поняли, что она фальшивомонетчица, обчистившая вместе с другой бандой Монетный Двор Испании. С легким сожалением сбросив уютную пижаму, Найроби облачилась в простое, но идеально скроенное белое платье-футляр. Никакого декольте, длина до колена, чистый силуэт — классика для летнего воскресенья в богатом пригороде. Никто не мог упрекнуть ее в дурновкусии или в попытке кого-то соблазнить — в таком платье можно было и стейки переворачивать, и вести светские беседы, не боясь, что сползет лямка или разрез откроет лишнее. Быстро собрала волосы в тугой безупречный пучок, открывая шею и лицо, сделала минимальный макияж, надела кожаные шлепанцы на плоской подошве и наконец спустилась. Стэн, вооружившись щипцами для мяса, хозяйничал у гриля. Эбби с бокалом ледяного розе в руке расставляла на длинном столе миски с салатами и что-то весело щебетала. Берлин стоял у перил террасы, держал запотевший бокал с виски, и его рубашка была все так же застегнута, но рукава теперь закатаны до локтей. Найроби физически ощутила, как его взгляд прошелся по ней — от тугого пучка до кончиков пальцев на ногах. — А вот и моя прекрасная Кармен, — голос бархатом окутал террасу. — Я уже начал бояться, что ты предпочтешь компанию Ремарка нашим дорогим гостям. — Привет, дорогая! — Эбби тут же подлетела к ней, обдавая ароматом дорогих духов. — Выглядишь потрясающе! Белый тебе так к лицу. Мы тут как раз слушаем, какой Диего у нас… невнимательный кавалер. Стэн обернулся от гриля и помахал щипцами: — Привет, Кармен! Не суди его строго, мы, мужики, иногда бываем идиотами. Но этот парень, кажется, готов на коленях ползти отсюда до океана, лишь бы ты его простила. Агата принципиально не посмотрела на Берлина, сосредоточив все внимание на соседке. — Привет, Эбби. Простите за мой вид, неделя выдалась… сложной. Помочь с салатами? — О, нет-нет, все почти готово! — Эбби потянула ее к столу. — Садись, отдыхай. Диего, налей жене чего-нибудь холодного. Живо! Берлин медленно отделился от перил, подошел к столу, взял чистый бокал и начал наливать домашний лимонад с кубиками льда. Протянул ей напиток, и пальцы случайно — или слишком намеренно — коснулись ее руки. — Твой любимый, mi alma, — негромко произнес он, глядя ей прямо в глаза. — С двойной мятой. Чтобы немного остудить твой пыл. — Спасибо, — процедила Агата. — Ты сегодня на редкость предупредителен. Она сразу поняла, что он прекрасный актер, но чтобы настолько? Он же ее презирает. За Габриэля, за вомбата, за паука, за День Австралии, за то, что ее хочет, а теперь, глядите-ка, уже не смотрит свысока. Уже заглядывает в глаза с видом побитого, но все еще породистого пса, который знает, что натворил, но надеется на милость королевы. А потом соседи уйдут и он скажет, чтобы она не придумывала ничего лишнего, что она просто полезная делу фальшивомонетчица, ценное имущество, и поэтому он терпит это все, несмотря на то, что она примитивная и вульгарная. Берлин не успел ответить — его опередил восторженный возглас Эбби, которая, казалось, была готова расплакаться от умиления прямо в миску с коул слоу. — О, посмотрите на них! Диего, ты просто святой. «Чтобы остудить твой пыл»… Стэн, ты слышал? А ты мне просто пиво протягиваешь с видом «на, отвяжись». — Эй! — весело отозвался Стэн, переворачивая на гриле шкварчащие стейки. — Я не виноват, что у нашего Диего манеры кастильского гранда, а я простой парень из Квинсленда. Кармен, детка, не будь к нему слишком сурова. Видишь, человек осознал, раскаялся и даже мяту не забыл! Найроби мрачно посмотрела в стакан. Потом на Стэна. Потом на стейки. Стейки пахли вкусно, и ее злило еще и то, что чертов Берлин с его лицемерием портил ей не только чтение, но и аппетит. — Пыл Кармен — это то, что я в ней обожаю больше всего, — тихо произнес он. — Даже если этот пыл иногда принимает форму… цитрусового душа. Какой пассаж. Какая экспрессия. Хотя он говорил, что ему нравится ее злить. Что в ее гневе есть что-то библейское. Интересно, что он нашел в ее гневе библейского? Или это был намек на вавилонскую блудницу, просто завуалированный, потому что он считал ее идиоткой, не способной понять скрытый смысл? — Ты ведь не будешь вечно держать меня на расстоянии вытянутой руки, правда? — прошептал он, подавшись чуть ближе и накрывая ее ладонь своей. — Соседи принесли мясо, Стэн принес пиво… давай хотя бы на один вечер заключим перемирие? Ради гостей. Какой гениальный актер. Он же наслаждался каждым словом, зная, что она не может его ударить и послать его к черту, не разрушив легенду. — Ты оптимист, — Агата вскинула подбородок, глядя на него сквозь лед в бокале. — Но ладно. Ради Стэна и Эбби я постараюсь не вспоминать о твоей… внезапной близорукости на набережной. Пока что. — Золотые слова! — Стэн ударил щипцами по краю гриля, как по гонгу. — Объявляю вечер примирения открытым! Садитесь за стол, ребята, первая партия готова. Диего, наливай всем, пока я не обуглил эти шедевры! Берлин отпустил ее руку, но так медленно, будто совершал над собой усилие. — Как скажешь, дорогая, — ответил он, и в этом «дорогая» Найроби услышала отчетливое: «Один-ноль в мою пользу. Садись и ешь, пока я буду изображать твоего идеального раба». Спектакль перешел во второй акт. Найроби ожидала, что он просто будет молча передавать ей соль, но жестоко ошибалась. Когда Стэн выложил на общую тарелку первую партию мяса, Берлин выбрал самый сочный и идеальный медиум-раре, и, прежде чем опустить на ее тарелку, аккуратным хирургическим движением отрезал тонкую полоску жира с края, которую она всегда оставляла, с таким видом, будто приносил жертву на алтарь. Стоило ей задеть вилкой край тарелки, как он уже пододвигал к ней соусник. Как только уровень лимонада в ее бокале опускался на сантиметр — тут же доливал, придерживая тяжелый графин за основание, чтобы кубики льда не плеснули ей на платье. И сел так близко, что его колено периодически — будто бы случайно, из-за тесноты за столом — касалось ее бедра, и каждый раз замирал на секунду дольше, чем того требовала случайность, прежде чем отстраниться с легким виноватым полупоклоном. — Попробуй это, mi alma, — негромко произнес Берлин, пододвигая к ней тарелку с печеным картофелем. — Стэн превзошел себя. Это почти так же великолепно, как твой гнев. — Ой, Диего, ну ты даешь! — Эбби так и лучилась восторгом, наблюдая за ними. — Стэн, ты видишь? Вот как выглядит мужчина, который по-настоящему ценит свою женщину. Он даже картошку ей выбирает самую поджаристую! Найроби вонзила нож в стейк с такой яростью, будто это была грудь Берлина. Он выставлял ее капризной примой, которую нужно задобрить подношениями, а сам выглядел благородным рыцарем, готовым терпеть любые унижения. Несчастный виноватый муж. На коленях до залива он готов ползти. Сволочь. — Боюсь, я могу привыкнуть к такому уровню сервиса, — не выдержала Агата, глядя в тарелку. — И что ты будешь делать, когда соседи уйдут? Берлин наклонился к ее виску. — О, дорогая, потом я с радостью приму любое наказание, которое ты сочтешь нужным. Но пока… позволь мне хотя бы подливать тебе вино. У Найроби дернулся глаз. Он же делал это специально. Это опять была какая-то игра, и она не могла понять — какая. Или он просто хотел, чтобы все в его жизни выглядело ярко… ну конечно. Если воровать, то алмазы. Если грабить, то Монетный Двор. Если умирать, то под сотнями пуль в траншее, эффектно прикрывая побег остальных. Если разыгрывать виноватого мужа, то так, чтобы все зрители рыдали. Это же классический Берлин, он не может просто буркнуть «извини, дорогая» и жевать стейк, ему надо, чтобы все смотрели и аплодировали в экстазе, иначе у него начнется очередной экзистенциальный кризис. — Господи, Диего, ты просто романтик из какой-то забытой эпохи! — Эбби чуть не пролила свое розе. — Слышишь, Стэн? Учись! — Да я бы с радостью, — пробурчал Стэн, отправляя в рот кусок мяса, — но если я скажу такое после того, как накосячу, Эбби заставит меня чистить бассейн зубной щеткой. И это не будет выглядеть как прелюдия, поверь мне. Берлин мягко и светски рассмеялся. — Знаешь, — Найроби стрельнула в него взглядом, — я могу быть очень изобретательной. Тебе может не понравиться финал этого искупления. Его рука с бутылкой вина на мгновение остановилась над ее бокалом, и Агате показалось, что он сглотнул. Ага, занервничал, злорадно отметила она. — Я не сомневаюсь в твоем воображении, — ответил Берлин идеально ровным голосом. — Именно за это я на тебе и женился. Даже это прозвучало, как «я снизошел до тебя». Найроби захотелось снова выплеснуть в него лимонад. Он наполнил ее бокал до краев. — Ешьте, ешьте! — Стэн пододвинул к ним блюдо с дымящимся мясом. — За примирение!***
Наконец соседи засобирались домой, но прощание растянулось на вечность. Были ответные обещания обязательно зайти на следующей неделе, финальные восторги Эбби по поводу «такой страстной пары» и крепкие рукопожатия Стэна. Берлин проводил их до калитки, обнимая Найроби за талию так собственнически и нежно, что она кожей чувствовала фальшь каждого его движения. Стоило шагам гостей затихнуть, как он отступил на шаг, словно она внезапно стала радиоактивной, развернулся и вошел в дом, оставив Найроби одну в сгущающихся сумерках террасы среди грязных тарелок, пустых бутылок и затихающего жара остывающего гриля. Ну и ладно. Ну и пожалуйста. Она знала, что это спектакль. Под руку попалась пустая жестяная банка из-под пива, оставленная Стэном на краю стола — Найроби сгребла ее и с глухим рыком швырнула в сторону гриля. Банка отскочила от стального корпуса и покатилась по плитке с жалким дребезжанием. Мало. Агата посмотрела на свой бокал, но разбитое стекло пришлось бы убирать самой, да и бокал было жалко, и вместо этого она с силой пнула плетеный стул. Стул с противным скрежетом отъехал к перилам. — Сволочь, — прошипела Найроби в пустоту. — Театрал хренов. Может, просто уйти? Написать Габриэлю или самой погулять где-то… Нет, тут же одернула она себя. Это и ее дом тоже. Если она уйдет — он поймет, что задел ее. Он и так это поймет, но ничего нового не увидит — она злилась на него всю неделю (да она на него злилась с первой секунды знакомства!) — но какого черта она должна уходить? Пусть сам уходит, если ему что-то не нравится. Найроби еще раз пнула стул, гордо выпрямилась и вошла в дом с достоинством испанской инфанты. Берлин стоял у кухонного острова, окутанный дымом, как в каком-то нуарном фильме. Сейчас выдаст что-то в своем стиле — нечто вроде «Знаешь, Агата, у каждого спектакля есть свой занавес. И когда он падает, софиты гаснут, обнажая печальную истину: ты можешь надеть сколько угодно белого льна, но он никогда не скроет плебейского неистовства. Ты так старательно пинаешь мебель… Это так предсказуемо. Так вульгарно. В тебе нет той грации, которая позволяет страдать красиво. Пожалуйста, избавь меня от своего шума. Утонченность требует тишины, а ты… ты слишком громкая даже когда молчишь». Хм. А если она знает, что он может сказать… то почему бы не начать первой? — Твой сегодняшний перформанс с лимонадом и «mi alma» был… приемлемым для сельской самодеятельности, — абсолютно ровным голосом проговорила Найроби, не глядя на него и проходя к холодильнику, чтобы достать воды. — Соседи в восторге, цель достигнута. Но не надейся, что я сочту это приглашением к диалогу или, не дай Бог, к чему-то большему. Берлин застыл с сигаретой у рта. Агата достала из холодильника бутылку воды, и вместо того, чтобы пить из горлышка, налила в стакан — если уж говорить тоном Берлина, вести себя тоже надо было в его стиле. — Весь этот налет интимности, этот шепот про наказания… — она почти жалостливо усмехнулась. — Я прекрасно понимаю, что это всего лишь часть твоей профессиональной деформации. Тебе жизненно необходимо доминировать, даже если для этого приходится изображать влюбленного дурака. Но не обольщайся: я не Эбби и вижу швы на твоем костюме, так что можешь расслабить узел галстука и перестать втягивать живот. Зрители ушли. Окурок в его пальцах дрогнул. — Ты просто ценный актив в нашей операции, — Агата отпила глоток воды, глядя ему в глаза. — Давай придерживаться этой версии. Она гораздо более гигиенична, чем твои дешевые провокации. Берлин медленно повернулся к ней, опираясь поясницей о край столешницы и скрестив ноги в щиколотках. — Браво, Агата. Какая потрясающая метаморфоза. Ты даже стакан держишь так, будто за твоей спиной три столетия аристократического вырождения, а не пыльные притоны Кадиса. — Если бы не эти пыльные притоны, — она понизила голос, — у нас не было бы… ничего. Весь твой гений, все твои оперные арии о захвате Монетного двора, твои безупречные планы и пафосные стратегии… все это осталось бы просто красивой макулатурой. Мы оба это знаем. Мы оба знаем, что мои таланты могут пригодиться снова, но знаешь что? В следующий раз я могу отказаться быть в деле, несмотря на уважение к твоему брату. Так что либо ты засунешь свою гордость в задницу, либо ищите другое ценное имущество для своих амбиций. Спокойной ночи. Со стуком поставив стакан на столешницу, Агата медленно зашагала в сторону спальни. Берлин остался стоять у кухонного острова, не в силах пошевелиться.Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!