13. среди миллиарда вселенных нет ни одной, где мы вместе;
9 апреля 2026, 05:22каждая встреча с тобой — законченный фильм
титры и штиль
средь миллиарда вселенных нет ни одной, где мы вместе
форма и стиль
мне так нравится все, что я хочу убежать
♫ Alai Oli — Самолеты
Найроби хлопнула дверью так, что посыпалась штукатурка. Рывком пересекла комнату, с силой ударила ладонью по сенсорной панели на верхнем ребре диска акустической системы, и, не глядя, пролистала плейлист, пока не наткнулась на тяжелый испанский рэп, который Берлин называл шумом сточных канав. Включив этот рэп, она выкрутила громкость на максимум. Пусть слушает. Пусть наслаждается. Пусть каждый бит бьет ему в голову. Надо же быть таким подонком? Уничтожить она его может! Владеет она им целиком! Поглядите на него, какой несчастный! Схватив с кровати декоративную подушку, она с силой швырнула ее в стену. Подушка глухо шлепнулась о светлые обои и упала в угол. Найроби плюхнулась на кровать, упав на спину и раскинув руки. За окном послышался похожий на безумный хохот крик кукабарры — птица будто издевалась над ней. Он просто больной мудак, у него спермотоксикоз на фоне химического коктейля из таблеток, и он не нашел ничего лучше, как облечь свое желание трахнуть ее в форму греческой трагедии. И ему было за это желание стыдно. И пусть не пытается впарить ей что-то другое, она на такое никогда не покупалась. Однажды ее обманули, да, результатом стал Аксель, но даже тогда Агата знала, на что идет. Это не было против ее воли. Она сама облажалась с контрацепцией (ее парень был козлом, но «не буду с тобой спать без презерватива» услышал бы), на аборт не хватило денег и все. Потом она облажалась как мать, но это был уже ее личный косяк. На манипуляторов-абьюзеров она не велась; в тех кварталах, где она росла, манипуляция была единственным языком, на котором говорили мужчины, и она прекрасно знала все эти приемы. Например, сначала облить грязью, а потом прийти с завтраком и нежным взглядом, чтобы жертва на контрасте испытала облегчение и благодарность. Отец делал так с ее матерью после каждой попойки. Или свалить все на таблетки, амнезию и трудную судьбу после предательства пяти жен. Не получится; его таблетки — это его ответственность. Она сама просрала свою жизнь и не винит в этом дефицит витаминов. Или рассказывать, что она — богиня, принцесса и центр вселенной, чтобы заставить чувствовать себя обязанной соответствовать этому образу — но она не принцесса, она фальшивомонетчица из Кадиса, и ей не нужно его позолоченное кресло. А еще есть бомбардировка любовью, когда от этого показательного обожания просто некуда деваться, или газлайтинг — это он уже делал, внушая ей, что она вульгарная, чтобы она начала искать его одобрения. Если для него она вульгарная, это его проблемы, а ей нравится быть такой, какая она есть. Ей нравится дешевый кетчуп, громкий рэп и «стадные» праздники, и пусть он хоть треснет. Если он думал, что она начнет оправдываться или пытаться соответствовать его представлениям о прекрасном, то может идти к черту вместе со всеми своими пятью женами. Он может даже не пытаться рассказывать ей, что его высокие чувства чем-то отличаются от банальной похоти, прикрытой словарным запасом профессора из Сорбонны. Он не особенный, он просто чуть лучше образован, чем те козлы, которые ошивались у ее подъезда. Найроби потянулась к тумбочке, схватила стакан с водой и допила за один глоток. Еще он может попытаться ей внушать, что его желание — это нечто сакральное. Что его стыд за это желание дает ему право над ней издеваться, и что его обожание — это подарок, а не клетка. Ну-ну. Пусть попробует. У нее был такой в Кадисе — Пако, местный король драмы, который мог полночи читать ей стихи под окном, а утром орать на нее за то, что она надела слишком яркую юбку, потому что ее красота оскверняет его чистое чувство. Он тоже пытался впарить ей, что его ревность и издевательства — это оборотная сторона его великой сакральной любви, что он мучается от жажды к ней, и поэтому она обязана терпеть его срывы, но ей хватило пары недель, чтобы понять: за всем этим пафосом стоит обычная жажда контроля и нежелание признавать, что он просто хочет ее трахнуть. Когда Пако в очередной раз завел шарманку в баре перед друзьями о том, что Агата — его недосягаемая звезда и мучительный крест, она вылила его пиво ему на штаны и при всех заявила, что он так занят строительством собора в ее честь, что даже не заметил, как у него встал прямо во время молитвы. Потом собрала все его высокохудожественные подарки (какие-то шарфы и томики стихов) и выставила у дверей его матери в коробке из-под самого дешевого и вонючего кошачьего наполнителя, сверху щедро полив это самым дешевым кетчупом. Когда он попытался прийти и снова запеть про «святую боль» — выставила в окно колонку и включила на полную громкость самую грязную, вульгарную уличную песню, под которую кадисские портовые рабочие пьют ром, и танцевала на балконе с бутылкой пива в руке, смеясь ему в лицо, пока он не ушел, давясь собственной высокой трагедией. Берлин был куда опаснее и изысканнее, но суть была та же. «¿Quién manda aquí? ¿Quién?» Берлин наверняка бы назвал этот текст набором агрессивных слоганов для люмпенов, и поморщился от того, как Мала Родригес глотает окончания и как грубо звучат басы — но Мала не строила из себя святую, признавала свою тьму, свою боль и свою силу. Мала была La Niña — девчонкой из Андалусии, которая пробила себе путь в мире, где правили мужчины, и сделала это, не снимая золотых колец и не пряча свой жесткий акцент. — Mi fe es intocable! — подпела Найроби. Ее вера тоже была неприкасаема, и пусть он подавится своими операми Доницетти. Сноб проклятый. Наверное, где-то ищет, чем бы заткнуть уши, или прячется в другом крыле, где вульгарный шум меньше слышно. Дверь поддалась медленно, словно преодолевая сопротивление звука. Найроби выпрямилась и закинула ногу на ногу — явился все-таки? Сейчас заявит, что это слишком громко, или что только что на кухне у него были последствия амнезии, чтобы она не думала ничего лишнего. Ей даже не хотелось перебивать — интересно было послушать, что же он придумает после своего выступления. Андрес успел переодеться — вместо чиносов надел чистые белые брюки и рубашку, внезапно не закрытую до подбородка, а небрежно расстегнутую почти до середины груди. Неудивительно, мысленно фыркнула Найроби. Жара доконала. Эта жара кого угодно доконает, а он может строить из себя статую Давида, но он живой человек и устроен точно так же, как все люди. Закрыв за собой дверь, Берлин прислонился к ней спиной, глядя на Найроби в упор. Ударные волны баса буквально встряхивали его рубашку. — Мала Родригес, — произнес он — Агата скорее прочитала это по губам, чем услышала. — Сильный выбор. О, теперь это «сильный выбор»? Найроби вскинула брови. Как великодушно. Как милосердно. Он снизошел до легкого комплимента. Берлин подошел к акустической системе, его пальцы замерли над сенсорной панелью, и Найроби уже приготовилась обложить его всеми кадисскими проклятиями, которые знала, когда он вырубит музыку, но вместо того, чтобы выключить звук, он почти ласково повел пальцем по кромке диска, прибавляя громкость еще сильнее. Он что, думал, что это ее впечатлит? Или что он такой жертвенный? Господи, какой подвиг — он сделал музыку громче! Ей разрыдаться или сразу выпрыгнуть из штанов? Берлин подошел к стулу у окна, развернул его спинкой к ней и сел, положив руки на спинку и опустив на них подбородок. — Чего приперся? — спросила Найроби. — Пришел засвидетельствовать свое почтение, — спокойно ответил Андрес. Его голос странным образом ввинчивался в пространство между ударами басов. — И, пожалуй, признать поражение. — Да что ты, — она вскинула бровь. — И в чем же твое поражение? Вставший член мешает чувствовать себя аристократом? Если все засвидетельствовал, убирайся и жди, пока химия отпустит. Или думаешь, я сейчас расплачусь от того, как высокохудожественно ты меня хочешь? — Конечно, я тебя хочу, — сказал он так обыденно, будто констатировал прогноз погоды. — Отрицать это было бы так же глупо, как отрицать закон всемирного тяготения. Но ты даже не представляешь, насколько это — самая ничтожная, самая незначительная часть моей проблемы. — Конечно, — фыркнула Найроби. — Это для тебя низменная животная страсть, а ты у нас живешь в высоких материях. Или говори по существу, чего тебе надо, или выметайся. Мне тебя на сегодня хватило по уши. Андрес коротко усмехнулся и подался вперед, ввинчиваясь в пространство между ее кроватью и стулом. — Хорошо. По существу: я хочу, чтобы ты перестала видеть во мне врага. Я хочу поехать к океану. С тобой. Без этого твоего художника, без лекций о высоком и без взаимных проклятий. Найроби открыла рот, чтобы послать его к черту, но он вскинул руку, призывая к тишине. — Мне надо узнать, каково это — быть рядом с женщиной, которую я не боюсь потерять, потому что уже признался ей во всем. Я хочу, чтобы ты ела свои дурацкие чипсы, слушала свой шум и была собой, а я… я буду просто рядом. Без масок. Это все. — А мне надо, — она сузила глаза, — чтобы ты поднял свою аристократичную задницу и исчез по ту сторону двери. Я не хочу к океану и не хочу «своих дурацких» чипсов, и еще меньше хочу тешить твое эго. Я могу слушать свой шум и быть собой прямо здесь, а ты можешь быть просто рядом в пространстве этого дома. Где-то, где я тебя не вижу, не слышу и не чувствую даже запаха твоего парфюма. — Справедливо, — тихо произнес он. — Мой парфюм действительно слишком навязчив для такого маленького пространства. Ага. Пространство у нее маленькое. Сейчас скажет, что мозгов у нее тоже недостаточно, или что она не способна оценить букет ароматов, или что-то еще, что на берлинском будет значить «ты чертовски горячая, и я страдаю от того, что не могу ни переспать с тобой, ни манипулировать». Берлин поднялся медленно и подчеркнуто осторожно, словно боясь напугать ее лишним движением. — Я исчезну, но не надейся, что я перестану быть рядом. Дом большой, но Австралия — это остров, и как бы далеко ты ни уходила в свою музыку, ты все равно будешь знать, что в соседнем крыле есть человек, который… — он запнулся, подбирая слово, — …который просто ждет, когда ты захочешь чипсов. Найроби отвернулась, тут же решив, что не захочет чипсов в ближайшие лет десять. Он дошел до двери, взялся за ручку, но обернулся. — Музыка у тебя… удивительно честная. Спасибо, что позволила мне ее услышать. Дверь закрылась с негромким щелчком. Найроби швырнула в дверь еще одну подушку и снова упала на спину, раскинув руки. Музыка сменилась — теперь пела Гата Каттана. «Cuando miré ya no estaba, ya no estaba, no Luego seguí mi camino como si de mí dependiera…» Интеллектуалка, поэтесса, воительница, которая ушла слишком рано, оставив после себя тексты, в которых было больше смысла, чем во всех полках берлинской библиотеки. Гата могла цитировать античных философов и одновременно зачитывать жесткий рэп о жизни на окраинах. Она пела о фатализме, о том, что мы лишь искры в темноте, и о том, что женщина должна быть сама себе и богом, и законом. Она была дипломированным политологом, разбиралась в истории и искусстве не хуже Берлина, и превращала знание в оружие для тех, у кого его отобрали. Она бы уничтожила Берлина. Он бы не смог задавить ее своим снобизмом. Она бы ответила ему на латыни, а потом послала бы на хрен так красиво, что он бы попросил добавки. «El futuro y sus dilemas Y sus cantos de sirena ya…» Найроби закрыла глаза, качаясь на волнах музыки и почти потустороннего голоса певицы.***
К полудню Австралия перестала притворяться обитаемым местом и обнажала свою истинную безжалостную природу. Солнце висело в зените, выжженное до белизны, и озаряло все вокруг таким агрессивным светом, что тени под деревьями казались вырезанными в земле дырами. Воздух дрожал над асфальтом подъездной дорожки, превращая горизонт в зыбкую галлюцинацию. Даже вездесущие кукабарры затихли, спрятавшись в тенях эвкалиптов. Пылинки, застывшие в лучах света, казались неподвижными, как в янтаре. В такой жаре даже громкая музыка казалась утомительной. Найроби лениво дотянулась до панели, свайпнула, убирая агрессивные биты, и комната наполнилась мягким гитарным перебором вместе с бархатным голосом Майры Андраде. «E lapidu na bo, m—sta lapidu na bo…» Музыка обволакивала, как теплый океан, но не тот, что шумел за окном, а другой — далекий, Атлантический. Жара за окном, казалось, синхронизировалась с ритмом песни. Найроби повертела в руке бутылку «Lemon, Lime and Bitters» — несколько капель биттера «Ангостура» придавал напитку розоватый оттенок и характерную горечь. Бутылка была уже почти пустой, и еще ей хотелось есть; на кухне она могла встретиться с Берлином, но что теперь, из-за этого объявлять голодовку? Щас. Пусть сам сидит голодный и грызет своего Боттичелли. Она пойдет на кухню, сделает себе что-то вкусное — и заодно такое, что у него случится эстетический инфаркт, если он это увидит. Музыку Найроби не выключила. Вопреки ожиданиям, Берлина на кухне не было — то ли выполнил обещание исчезнуть, то ли просто кис в другом месте; дом был огромный и они могли легко не видеться здесь месяцами. На секунду внутри Агаты шевельнулось легкое беспокойство — вдруг у него опять случилась амнезия и он куда-то ушел — но тут же она это отмела. На двери все еще была оповещалка. На окнах тоже. На кухонном острове стоял поднос, а на нем, на тонкой льняной салфетке, лежал сэндвич. Целый чертов архитектурный проект: поджаренный до золотистого хруста чиабатта, внутри идеально ровные ломтики ростбифа, карамелизированный лук и какой-то соус, пахнущий трюфелем. Рядом, в маленькой фарфоровой пиале, вызывающе краснел самый обычный кетчуп из пластиковой бутылки. Он приготовил ей обед. Восхитительно. Теперь пора рыдать? Он думает, она что — найдет его сейчас и скажет «спасибо, дорогой, ты такой внимательный, ты даже помнишь, что я люблю, ты даже снизошел до дешевого кетчупа»? Разбежался. Они готовили по очереди. Она честно выполняла свою часть и однажды даже сделала ему медальоны из кенгуру, так что пусть не строит из себя героя. Сев на стул, Найроби с совершенно спокойной душой съела сэндвич, взяла из холодильника еще пару бутылок лимонада и ушла обратно к голосу Майры.***
Солнце опускалось к горизонту, и океан из свинцового стал багровым, словно в воду плеснули вина. Тени от жалюзи ложились на пол длинными черными клавишами. Цикады затихли, но кукабарры начали вечернюю перекличку, и какаду вторили им металлическим криком, вспыхивая белизной на фоне темнеющего неба. Бриз приносил запахи соли и гниющих водорослей. Найроби закрыла «Жизнь взаймы», прочитав последнюю строчку, и села, устало протирая глаза. Утренний гнев медленно утих — она знала, что не насовсем, что стоило увидеть Берлина и эта злость вернется, но пока ей было почти спокойно. Лилиан умерла на страницах книги, но ее жизнь продолжалась под «The Wind Cries Mary» Джими Хендрикса. Гитара плыла по комнате, как дым от костра на пляже — мягкая, психоделическая, она идеально ложилась на дрожащие на потолке багровые блики. Встав с кровати, Агата сладко потянулась, собрала со столика пустые бутылки и открыла дверь. У ее ног, преграждая путь, инопланетным светом полыхал огромный букет. В сгущающихся сумерках протеи выглядели как отрубленные головы сказочных чудовищ и пахли холодным эвкалиптом. Лепестки черных калл были настолько темными, что казалось, что они поглощали свет. Рядом застыли пушистые золотистые свечи банксии и тонкими каскадами свисали орхидеи — восковые, бледно-зеленые, с кроваво-красными прожилками на губе, похожие на дорогие украшения на шее варварской королевы. Все это безумие было переплетено жесткими серебристыми листьями цинерарии, в полумраке коридора отливающими металлом, словно букет был обернут в тонкую кольчугу. Ну и вкус у него. То ли похороны, то ли инаугурация. Обычные розы, видимо, были оскорблением его величия. И куда ей это ставить? В вазу или сразу в склеп? И он что, правда думает, что она от цветов грохнется в обморок? Или кинется ему на шею? Сэндвич и цветы — это же классический набор: ах, дорогая, я был неправ, возьми это и прости меня до следующего раза, но не смей забывать, что ты — второсортная, а я одариваю тебя своим царственным вниманием! Или он думает, что она швырнет букет ему в рожу, чтобы потом говорить, как это было низко? Не дождется. Цветы ни в чем не виноваты, цветы не говорили ей гадости. Найроби коротко фыркнула и обхватила охапку обеими руками. Букет оказался тяжелым — ее даже на секунду повело в сторону, но она покрепче перехватила «варварскую королеву» под локоть, придавив восковые орхидеи к боку, затащила все это великолепие обратно в свою комнату и водрузила в высокую напольную вазу. Интересно, а ужин он ей приготовил или сдулся на обеде?***
В этот раз стол был накрыт на двоих. Андрес зажег пару высоких свечей и сидел во главе стола, уже сменив рубашку на свежую, темно-синюю, которая почти сливалась с тенями. На столе было большое блюдо с паэльей с поджаристой корочкой сокаррат на дне. Рядом — графин с ледяным белым вином и миска с крупной солью и острым перцем. — Я подумал, что на ужин тебе захочется чего-то… более земного, чем архитектурные сэндвичи, — произнес он почти деловым тоном, указывая подбородком на ее место. — Садись. Я не собираюсь читать лекций. Я просто голоден так же, как и ты. — Еще бы ты читал мне лекции, — оскалилась Найроби, садясь напротив. — Ты мне не учитель, не отец и даже муж только на бумажке. Но за еду и те цветы — спасибо. Андрес сделал глоток вина, не сводя с нее глаз. — Наш брак — это, конечно, фикция. Юридический казус, чтобы запутать Интерпол. Но видишь ли в чем проблема, — он криво усмехнулся. — Мои чувства не читали наш контракт и оказались куда менее законопослушными, чем я предполагал. Начинается, мысленно хмыкнула Найроби. Чувства у него. Теперь начнет красиво страдать на тему, как ему больно ее любить, а она этого не ценит. — Ты имеешь полное право швырять в меня подушки, музыку и проклятия, и имеешь право ненавидеть мой снобизм, но я просто… — он запнулся, подыскивая слово, — я пытаюсь извиниться за то, что я — это я. За то, что даже в своей любви я остаюсь невыносимым заносчивым мерзавцем. — В любви, — насмешливо повторила Агата. — В любви, — повторил он. — Можешь называть это одержимостью, если тебе так спокойнее. И я собираюсь сделать все, чтобы ты перестала меня презирать, потому, что ты этого стоишь. Можешь издеваться и проверять мою искренность на прочность хоть каждый день. У меня теперь достаточно времени, чтобы выдержать любую твою проверку. — Какой сейчас год? — Агата подозрительно сузила глаза. — Как тебя зовут и где ты находишься? — Две тысячи двадцать четвертый, — ответил он четко, глядя ей прямо в глаза. — Месяц — февраль. Мы находимся в Воклюзе, в пригороде Сиднея, в доме, который слишком велик для двоих, но все равно кажется мне тесноватым, потому что в каждой комнате я ищу тебя. Какое красноречие. Найроби усмехнулась краем рта. — Меня зовут Андрес де Фонойоса. Но для тебя я — «тот самый сноб» и твой личный повод для ярости, — закончил он, положив руки на стол ладонями вверх. — Окей, — подытожила Агата. — Я рада, что твоя крыша пока на месте. Ты даже помнишь, сколько шафрана нужно класть в рис, и… — она подцепила вилкой креветку и прожевала, — И сокаррат идеальный. Хрустит ровно настолько, чтобы я не смогла к этому придраться. — Знаешь… — Берлин не сводил с нее глаз, — я могу часами рассуждать о пропорциях золотого сечения или о том, как свет ложится на холсты Караваджо, но ни одно произведение искусства не стоит того, как ты сейчас держишь эту вилку. Ты ешь эту паэлью так, будто завоевываешь город. В тебе есть эта… первобытная грация. Ты можешь сидеть в стоптанных кедах на бетонном парапете, вгрызаясь в копеечный фастфуд, и при этом излучать такое достоинство, будто эта набережная — твой личный тронный зал, а все прохожие — лишь случайная массовка. — Знаешь, — Найроби прожевала еще одну креветку, — а ты делаешь комплименты так, что черт разберет, то ли ты мной восхищаешься, то ли описываешь National Geographic. Эта «первобытная грация» у тебя звучит почти как «смотри, как эта макака забавно чистит банан». Андрес поставил локти на стол и сплел пальцы, глядя на нее поверх свечи. — Когда я говорю «первобытная», я имею в виду стихийную силу. Ты — шторм, у которого нет нужды в золотом сечении, потому что шторм безупречен сам по себе. Твоя «вульгарность», как я глупо выражался — это на самом деле абсолютная свобода от чужого мнения, и это то, чему я завидую до дрожи в коленях. И я… хочу сидеть на этом бетонном парапете рядом с тобой, даже если на мне будет костюм за пять тысяч евро, а в руках — самый дешевый фастфуд в мире. Потому что рядом с тобой этот фастфуд станет пищей богов. — Матерь Божья, какая жертвенность, — протянула Найроби. — Ты сейчас ждешь, что я расплачусь от умиления? О, какой герой, он готов снизойти до моего уровня! Он совершит этот страшный подвиг и съест бургер из придорожной забегаловки! Повисла тишина — было слышно только потрескивание свечей. Лицо Берлина изменилось — напускной пафос осыпался, как старая штукатурка, обнажая что-то почти мальчишеское и растерянное. — Ты права, — он потер висок пальцами и криво усмехнулся, глядя на свои руки. — Это прозвучало чудовищно. Видишь ли… я просто не умею по-другому. Я пытаюсь сказать, что ты богиня и выше всех моих представлений о красоте, а получается так, будто делаю одолжение. И я впервые в жизни не знаю, какие слова подобрать, чтобы меня не вышвырнули за дверь за мою глупость. — Ах, теперь я богиня? — развеселилась Найроби. — Ты хоть уточни пантеон, а то богини бывают разные. Таурт — бегемотиха, Кали многорукая и носит ожерелья из черепов, а у Коатликуэ вместо головы две гремучие змеи. И если посмеешь заявить, что я не могу такого знать, я тебя прокляну. Его брови взлетели вверх и в глазах вспыхнул азартный восторг. — Коатликуэ?.. Признаю, ты поймала меня. Мой мир заканчивается там, где начинаются джунгли Центральной Америки. Я слишком долго смотрел на бледных мадонн. И что эта Коатликуэ делала с теми, кто вел себя как заносчивый ублюдок? — Она была матерью богов, родила бога войны, а с заносчивыми ублюдками у нее разговор был короткий: она забирала их жизни, чтобы напитать землю, — Найроби спокойно отправила в рот немного риса. — У ацтеков все божества такие… вульгарные. — Если это вульгарно, — Берлин подался ближе и отодвинул бокал, словно это мешало ему видеть ее целиком, — то я официально заявляю, что сыт по горло изысканностью. Если для того, чтобы напитать твою землю, нужна моя жизнь — бери. Это будет самый осмысленный финал. По крайней мере, я умру от рук божества, которое не боится быть настоящим. Найроби доела паэлью и отодвинула тарелку. — Ладно, все это, конечно, чертовски мило, но если ты думаешь, что заговорил мне зубы и теперь можешь залезть мне в кровать — только попробуй и я принесу тебя в жертву Уицилопочтли прямо в спальне. Там уже есть как раз подходящие цветы для алтаря. Берлин откинулся на спинку стула и рассмеялся — громко, искренне, запрокинув голову. Найроби не хотела признавать его привлекательность ни на грамм, но смех у этого урода был красивый. Воротник натянулся, обнажая кадык, пламя свечи играло на его лице, подчеркивая высокие скулы и глубоко посаженные глаза. Тень от ресниц ложилась на щеки, вокруг глаз собирались мелкие морщинки, которые делали его лицо живым, у него были красивые ровные зубы и губы, которые, черт возьми, выглядели мягкими. — Уицилопочтли… — он вытер выступившую слезу и посмотрел на нее с нескрываемым восторгом. — Какая драматичная смерть. И какой изысканный выбор бога. Значит, цветы в коридоре все-таки пришлись кстати? — Они выглядели оригинально, — признала Агата. — И это было неожиданно. Но если попробуешь трогать меня руками — этот букет окажется у тебя в заднице. Задница у него тоже была очень даже, и это она тоже не могла не признать, хотя, конечно, исключительно мысленно.Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!