15. такая долгая ночь;
9 апреля 2026, 21:29такая долгая ночь из миллиарда мгновений
мокрые пятки оставили звездный след
Млечный путь от двери ванной до постели
сосчитала все трещины на потолке, точки на стенах
♫ Alai Oli — Такая долгая ночь
Чертова змея. Чертов Берлин. Чертова Австралия с этими тварями на каждом углу — то пауки, то змеи, то еще какая-то дрянь! Агата закричала в подушку, пряча это за мелодией Lisístrata Гаты Каттаны. Еще немного, еще пара сантиметров и клыки могли впиться ей в лодыжку, и все. И привет. И Диего Ривера остался бы счастливым вдовцом. О, он бы сделал это своей главной ролью. Он бы надел идеально скроенный черный костюм — возможно, из бархата, несмотря на сорокаградусную жару. Он бы стоял над ее телом с бокалом лучшего хереса и произносил десятиминутный монолог о том, что Кармен была как солнце: слишком яркая, чтобы смотреть, и слишком жаркая, чтобы жить, цитировал бы Лорку, обращаясь к пустоте, и обвинял бы все мироздание в отсутствии эстетического вкуса, раз оно решило забрать такую женщину так нелепо — через укус ползучего гада. Он бы возвел в саду Воклюза мавзолей из каррарского мрамора и поставил бы там статую в три раза выше ее настоящей. Он бы сделал ее смерть своим личным брендом. «Вдовец прекрасной Найроби» — он носил бы этот титул как орден, с гордо поднятым подбородком, наслаждаясь тем, какой трагический и благородный вид он имеет в глазах окружающих (даже если эти окружающие — лишь кенгуру в кустах). Найроби почти слышала, как он говорит Профессору по телефону, прижимая шелковый платок к глазам: — Серхио, ты не понимаешь. Это был рок. Клеопатру погубила аспида, а мою богиню — австралийская посредственность. В этом есть высшая несправедливость, граничащая с шедевром. А потом он бы пил кофе из ее любимой чашки, глядя на океан с таким видом, будто несет на плечах всю скорбь человечества, и при этом тайно любуясь, как эффектно его седина поблескивает на солнце. И главное — тогда она стала бы удобной! Он бы вылепил из нее идеальную молчаливую музу, которая наконец-то соответствует его галерее. Хрен ему, а не трагическое вдовство. Агата оторвала лицо от подушки. С другой стороны, он ее вроде как спас, но… ее или свои активы? Если Профессор решит снова собрать банду (а он решит, этот очкастый маньяк не сможет вечно сидеть на острове), Найроби — это ключевой узел. Замену найти можно, мир полон талантов, но где они найдут человека с ее скоростью, ее чутьем и ее способностью заставить печатные станки петь в унисон? Кроме того, искать нового фальшивомонетчика — это время и риск засветиться. А Найроби — вот она, проверенная, сидит в Воклюзе. И самое главное — труп. Труп в доме — это не античная трагедия, это семьдесят килограммов проблем, которые в австралийской жаре начнут смердеть уже через пять часов. И куда бы он ее дел? Задний двор? Исключено. Земля каменистая, а соседи заметят любое шевеление с лопатой. Океан? Слишком много серферов и патрулей. Похороны? Ага, конечно. «Здравствуйте, офицер, тут моя жена, уроженка Андалусии, скончалась от укуса змеи. Нет, документов нет, мы просто мимо проходили через Интерпол». Любая попытка избавиться от тела или легализовать смерть привлекла бы власти, а власти — это конец его спокойной жизни в шелковых халатах. И наконец, как бы он объяснил это Серхио? «Она была богиней, но я не уследил за фауной»? Профессор бы его уничтожил. Потерять Найроби из-за собственной невнимательности к открытым дверям — это расписаться в собственной некомпетентности, а Андрес де Фонойоса не бывает некомпетентным. Он просто не хотел возиться с трупом в сорокаградусную жару и объясняться с братом, так что она ему ничего не должна, кроме половины завтрака. Кстати, завтрак. Она же не успела доесть тост. Страх ушел, и вместо страха в животе воцарилась голодная пустота. Найроби открыла дверь, собираясь вернуться на кухню и сделать себе бутерброд, и… И увидела его. Берлин сидел на полу, привалившись затылком к стене рядом с ее дверью. Жаркое марево, пробравшееся в дом, заставило его задремать, неудобно склонив голову к плечу. На полу рядом с ним стоял поднос — шоколад начал подтаивать, источая сладкий аромат, в бокале с бренди застыл янтарный блик солнца. Агата замерла, прислонившись плечом к косяку. Что-то в этом было бесконечно трогательное и почти рыцарское — верный страж у порога. Но… А просто постучаться в дверь и сказать «я принес тебе бренди» — это что, для плебеев? Для тех, у кого нет в родословной трех поколений театральных замашек? Это так сложно или у него язык отсох и руки отнялись от страха после змеи? Услышав скрип двери, Андрес мгновенно открыл глаза, словно внутри него сработал реле. На секунду в его взгляде мелькнула дезориентация, но он тут же собрался, выпрямляя спину. — Агата, — охрипший со сна голос прозвучал низко и непривычно мягко. Она посмотрела на него сверху вниз, скрестив руки на груди. — Это, конечно, охренеть как мило, но почему нельзя было постучать и спросить, не хочу ли я выпить? Или ты решил сам перекусить и счел самым удобным для этого местом пол у моей двери? — Дорогая, — Берлин посмотрел на нее с легкой укоризной, — стучать в дверь женщины, которая только что пережила покушение, пусть и со стороны пресмыкающегося — это моветон. В такие моменты за дверью либо рыдают, либо заряжают пистолет. В обоих случаях мой стук был бы воспринят как акт агрессии. — Да что ты, — хмыкнула Найроби. — Ты же стучался. Почему спросить, нет ли у меня тремора, это нормально, а спросить, не хочу ли я бренди — это моветон? Берлин легко, хоть и с небольшим усилием в коленях, поднялся на ноги и встряхнул рукава рубашки, возвращая себе вид хозяина положения. — Туше. Ты права. Я действительно стучал. Но тогда я пытался извиниться за свою неуклюжесть, а извинения, как известно, требуют ответа. Ты открыла, выстрелила в меня своим «спасибо» и захлопнула люк. Прийти во второй раз со стаканом бренди — это значило бы навязываться. Ты дала понять, что аудиенция окончена, и постучи я снова через десять минут, я бы выглядел как назойливый коммивояжер, который пытается всучить тебе спасение в жидком виде. А я, как ты могла заметить, предпочитаю более… пассивные методы. — Пассивно-агрессивные, ага, — кивнула Найроби. — Теперь будешь демонстративно разминать шею, да? Чтобы я понимала, как ты страдал, потому что я захлопнула люк? Берлин тут же опустил руку от шеи и поднял на нее усталый взгляд. — Ты ищешь подвох и двойное дно в каждом моем жесте, да? — Да, — отрезала Агата. — Я не собирался манипулировать твоим сочувствием. Если бы я хотел этого, я бы разыграл сцену с сердечным приступом или случайным ранением во время битвы со змеей. Это было бы куда эффектнее, не находишь? — он как-то горько усмехнулся. — Я сидел там, потому что за этой дверью была единственная живая душа на этом чертовом континенте, которая мне небезразлична, а шея у меня болит просто потому, что мне сорок пять лет и я спал на дубовом полу. Без всякого скрытого смысла. — Все равно не понимаю, в чем была сложность постучаться еще раз и хотя бы спросить, — Найроби покачала головой. — Если бы я послала тебя к черту, мог бы добавить, что у тебя с собой шоколад. Человека с шоколадом очень сложно посылать к черту, знаешь ли. — Да уж, это почти дипломатический иммунитет, — он негромко рассмеялся. — Но, понимаешь… постучать снова означало бы признать, что я нуждаюсь в твоем обществе больше, чем ты в моем шоколаде, а я, при всех моих талантах, все еще учусь справляться с этой формой уязвимости. Протянув руку, он аккуратно взял поднос с пола. Агата тут же сцапала с блюдца кусочек шоколада и отправила в рот. — Ладно, можешь считать, что змеей и десертом ты искупил свои утренние бредни про пожары в галереях, — проворчала она. — Но если опять начнешь рассказывать, что на моем месте сделала бы любая другая, или что у меня первобытная грация с копеечным фастфудом — будешь петь все это в уши той самой любой другой. Уяснил? — Уяснил, — тихо и совершенно серьезно сказал Андрес. — Поверь, за то время, что я слушал тишину за твоей дверью, я успел прокрутить наш завтрак в голове раз сто, и каждый раз мне хотелось отвесить самому себе пощечину за каждое слово про «других» и «соответствие». Это было… глупо. И крайне несправедливо по отношению к тебе. Клянусь, если я еще раз заикнусь о твоем акценте как о дефекте, можешь скормить меня ближайшему крокодилу. — Обязательно, — кивнула Найроби, проходя мимо него к кухне. Злость внутри еще привычно кипела, но… она привыкла, что мужчины либо подчиняются ей, либо пытаются подчинить ее, а Берлин… Берлин делал что-то третье. Он выставлял себя полным идиотом, признавал это и, кажется, искренне не знал, что с этим делать. Когда он кричал, что в дерьме, это не было похоже на сценарий. Он казался напуганным, будто правда не понимал, как подступиться к ней, не выписав ей при этом аттестат соответствия. А потом этот пол… Это же надо было додуматься. У него же там наверняка все затекло к чертям, а он стоит теперь, пытается держать спину ровно и вещает про единственную живую душу. Герой. Это идиотизм, абсолютный, чистейшей воды идиотизм, но… …но это было, черт побери, все-таки очень мило. — Если ты правда уяснил, — Найроби остановилась у холодильника и обернулась к нему, — то забудь про свои сертификаты качества. Я буду есть этот плебейский фастфуд, ругаться на своем невыносимом акценте и чихать на твои правила симметрии, и если ты решишь снова снизойти — лучше сразу иди к крокодилу. Сам. Сэкономь мне время. С грохотом открыв дверцу, она выудила оттуда упаковку чоризо и хлеб, и начала быстро резать колбасу, сооружая совершенно не эстетичный сэндвич. Берлин медленно поставил поднос на остров, намеренно сдвинув в сторону и нарушая ту самую идеальную геометрию. — Можешь считать, что я уже в пути к болоту, — негромко отозвался он. — После всего этого я окончательно утратил право на любой пьедестал. — А у тебя его никогда и не было, — Найроби даже не обернулась, доставая из недр холодильника банку с чем-то острым. — Ни здесь, ни в Монетном дворе. Ты все время ищешь, куда бы залезть повыше, чтобы оттуда раздавать указания или комплименты, но мы в одной яме. Были там, когда печатали эти проклятые бумажки под пулями, и остались здесь, когда сбежали на край света, и твои алмазы стоят не больше, чем мои подделки, если нас обоих ищет Интерпол. Мы просто два вора в огромном пустом доме, окруженном змеями. Так что забудь про все пьедесталы.***
Следующие дни прошли странно тихо. Утро начиналось с его взгляда. Найроби просыпалась от ощущения, что ее изучают. Берлин лежал на боку, подперев голову рукой, и смотрел на нее — заспанную, с отпечатком подушки на щеке и растрепанными волосами. — Андрес, ты маньяк, — сипло говорила она, натягивая одеяло до подбородка. — Ты что, всю ночь не спал? — Я спал, — мягко отвечал он. Голос у него по утрам был еще более низким и бархатным. — Но просыпаться и видеть, что ты все еще здесь — это лучшее, что случалось со мной за последние двадцать лет. Ты знала, что когда спишь, хмуришься, как будто решаешь в уме сложную задачу по химии? Найроби фыркала и шла в ванную, но в зеркале видела, что ее щеки горят. Когда она выходила из комнаты, на столе ее уже ждал завтрак. Берлин ставил тарелку перед ней так, будто это было подношение божеству, и садился напротив, просто любуясь тем, как она ест, словно видел в этом высшую форму земной грации. Когда она сидела в интернете и с музыкой в наушниках, развалившись на диване, он проходил мимо и замирал, глядя на нее с восхищением. Если она засыпала под телевизор, то просыпалась укрытой легким пледом, а на столике рядом стоял стакан воды со льдом. Чего он добивается, Агата не понимала. Соблазнить ее он не пытался. Подкалывать — тоже. Возможно, понял, что невыгодно ее бесить, потому что она может просто послать их с Серхио, если тот спланирует новое дело, и выйти из игры, но тогда зачем на нее пялиться? Достаточно просто кормить и не быть мудаком.***
Ночь снаружи была похожа на разогретую духовку. Темнота не принесла прохлады — лишь стерла границы между небом и землей. В огромном окне мерцали перевернутые звезды. В самой высокой точке зенита четырьмя алмазами застыл Южный Крест. Рядом с ними провалом в ткани космоса зиял Угольный Мешок. Левее над линией горизонта горел Канопус. Млечный Путь тянулся через весь небосвод рассыпчатой дорогой из звездной пыли, закручиваясь спиралью вокруг созвездия Центавра. Проснувшись от дремы, Агата молча лежала поверх простыни. Было жарко — вентилятор просто перегонял зной из одного угла комнаты в другой. Стрекот цикад за окном превращался в монотонный электрический гул. Повернув голову, она увидела, что соседняя кровать пуста — простыни были смяты, словно Берлин встал в спешке или долго не мог найти места. Подушка лежала ровно, храня лишь почти незаметную вмятину. В комнате пахло его присутствием — тонким шлейфом бренди и лекарственной горечью таблеток, которые он принимал перед сном. На тумбочке стоял стакан воды — лед давно растаял, и по стеклу медленно стекали капли конденсата. Рядом лежала его раскрытая книга — корешком вверх, застывшая на середине фразы. Хотелось пить, и Агата села, сбросив тонкое одеяло. Пол приятно обжег холодом босые ступни. Закрытая пижама с какаду теперь казалась чересчур жаркой, и она, плюнув на то, что подумает Берлин, снова спала в пеньюаре; запахнув края халата, Найроби вышла в коридор. В проеме полуоткрытой двери ванной горел неяркий технический свет. Дверь была приоткрыта ровно настолько, чтобы увидеть край мраморной столешницы и… Агата остановилась. Берлин стоял под душем — лицом к стене, упершись лбом в прохладный кафель, одной рукой держась за край стеклянной перегородки, а второй — двигая внизу. Ритмично, быстро и почти отчаянно. И молча — ни стона, ни одного слова, слышно было, только, как вода шлепает по плитке. Она должна была уйти, но не могла — ноги вдруг отказались слушаться, и, замерев, она смотрела на его спину — мышцы перекатывались под кожей, вода стекала по позвоночнику вниз, рука двигалась быстро, резко и без всякой нежности. Вдруг его голова дернулась вверх, и она испугалась, что он заметит ее в зеркале — но он закрыл глаза. Откинул голову назад, подставляя шею воде, приоткрыл рот. Движения стали быстрее, хаотичнее, почти злыми. Вода стекала по члену, пальцы сжимали у основания, большой палец ходил по головке, и все это было грубо, поспешно, как будто он ненавидел то, что делал, но не мог остановиться. Агата завороженно смотрела на его руку, на то, как он сжимал, как водил, как напрягались мышцы живота и бедер. Это нормально, сказала она себе. Он взрослый мужчина. В этом нет ничего особенного. Она должна просто пройти мимо, взять из холодильника этот чертов лимонад и лечь обратно в кровать, и не делать из этого трагедию, но… Но она стояла и смотрела, злясь на себя за то, что внизу собственного живота разливается тягучее тепло. — Агата… — вырвалось у него — хрипло, на грани мольбы. Серьезно? Он не мог даже кончить, не прошептав ее имя? Она смотрела, как его тело напряглось, как он замер на секунду, как мышцы на ягодицах сократились, как он прикусил губу, чтобы не закричать — и как белая струя ударила в кафель у его ног, смешиваясь с водой и утекая в сливное отверстие. Он кончал долго, сильно, выгибаясь в спине и упираясь лбом в плитку. Его рука все еще сжимала член, дергаясь в последних спазмах, и вода смывала все, что осталось на пальцах. Берлин медленно убрал руку и провел ладонью по лицу. Агата отступила на шаг. Потом на второй. Потом развернулась и пошла обратно в свою комнату, стараясь ступать бесшумно. Тут же внутри вскипела привычная ярость. Серьезно?! Он ходит за ней хвостом. Он называет ее единственной живой душой, которая ему не безразлична. Он смотрит на нее так, будто она — центр мироздания. Он буквально кончает, шепча ее имя в кафель — но он не делает ни шага навстречу и не пытается ее соблазнить. Он не делает ничего, что сделал бы любой нормальный мужчина, обладающий такой властью над собой и такой страстью к женщине. Вместо этого он играет в святого мученика, запирается в ванной и разбирается со своим желанием в одиночку, как какой-то провинившийся подросток. Он что, ждет, что она сама приползет? Или он настолько упивается своим благородством, что ему проще дрочить на стенку, чем рискнуть и коснуться ее? Ему нравится это страдание? Значит, признаваться в любви, стоя на коленях — это мы можем. Рассуждать о подлинниках и дефектах — пожалуйста. Рисовать ей завтраки, как божеству — сколько угодно. А как доходит до дела, он предпочитает стену в душе? Она что, слишком вульгарная со своим акцентом и фастфудом, чтобы он соизволил ее коснуться? Он лучше сам, в темноте, под водой, чем с ней? Сначала «я тебя правда люблю», а потом — вот это? Или любить ее не стыдно, а трогать — уже противно? Вот же сволочь, даже этим умудрился выбесить! Ну и пусть там сидит, пока кожа не слезет. Рыцарь печального образа, будь он проклят. Найроби отвернулась лицом к стене, чтобы даже не видеть его, когда он войдет в комнату.***
Утром кухня благоухала свежемолотым кофе. Начищенная до блеска стальная поверхность плиты отражала блики, как зеркало. На столе стояли две тарелки, выставленные с точностью до миллиметра. В центре стояло блюдо из матового стекла с ломтиками папайи и маракуйи; семена были вычищены, а края каждого кусочка — идеально ровными, словно их вымеряли по линейке. В розетке янтарем блестел органический мед — даже мед здесь выглядел не как еда, а как золото в слитках. В стеклянном графине с ледяной водой плавали почти прозрачные слайсы огурца и веточка мяты. Две белоснежные салфетки лежали рядом с приборами так симметрично, что Агате тут же захотелось скомкать одну и бросить на пол. В маленькой вазочке стоял один белый цветок, по виду — какая-то местная экзотика. И Берлин. В этой своей белой рубашке, расстегнутой на две верхние пуговицы — Найроби невольно зацепилась взглядом за впадинку у основания его горла, где ночью стекала вода. От него исходил аромат чистоты, дорогого парфюма и мужской мускусной ноты, и он источал сексуальность, как радиацию. Зараза. — Доброе утро, Агата, — Андрес обернулся, мягко улыбаясь, и в его глазах снова зажглось это невыносимое обожание. Агата молча села, со скрежетом отодвинув стул. — Твой кофе. Я добавил туда ровно столько сахара, сколько ты любишь, — он поставил перед ней чашку. Найроби видела не кофе, а его руки. Длинные пальцы с аккуратно подстриженными ногтями. Сухожилия отчетливо проступили на тыльной стороне ладони, когда он переставил сахарницу. В ее памяти вспыхнул кадр из ночи: побелевшие костяшки, когда он упирался в кафель, и то, как вздувались вены на предплечье от каждого резкого движения. Он подвинул к ней тарелку, кончики пальцев на долю секунды оказались в дюйме от ее запястья, и она почувствовала исходящий от него жар. Смотрит он. Любуется. Весь такой чистенький, выбритый, пахнет как гребаный райский сад. Стоит тут, заботится о ее сахаре, а сам ночью захлебывался ее именем, лишь бы не прикоснуться к ней по-настоящему. Хотелось просто швырнуть эту чашку в стену, но Агата сдержалась (кофе ей хотелось) и она молча отпила глоток. Андрес сел напротив, сложив руки в замок. — Что-то не так? — тихо спросил он, уловив тень на ее лице. — Кофе пережжен? Его голос провибрировал где-то у нее в позвоночнике. В этой его вкрадчивой интонации было столько скрытой чувственности, что «кофе пережжен» прозвучало почти как интимное признание. — Отличный кофе, — процедила Агата. — Все просто замечательно. Твоя забота скоро начнет вызывать у меня диабет. Ты прямо как по учебнику «Как стать идеальным мужчиной за десять дней». Она ждала, что он сорвется и ответит колкостью на колкость, но он лишь чуть грустно усмехнулся. — Я просто пытаюсь соответствовать той женщине, которая сидит предо мной. Темные зрачки немного расширились, поглощая радужку. Он расправил плечи, и ткань рубашки натянулась на груди так, что стали видны очертания мышц. Голос звучал почти осязаемо. Эта грустная усмешка была на самом деле бесконечно порочной, и в этой его сдержанности было больше секса, чем в самом откровенном предложении. Соответствует он, вы посмотрите! Агата крепче сжала фарфор, теперь борясь с желанием запустить чашку прямо ему в голову. Кавалер хренов. Лицемер. Как будто сам не хочет ее прямо на этом столе. Может, его пять жен от него ушли тоже поэтому? Потому что устали от платонического обожания и выбрали мужчин, которые любили их не только глазами? …пять жен. Пять разводов. Пять женщин, которые собрали чемоданы и ушли в закат. Она вдруг представила его прошлую жизнь: Берлин, который верит в любовь, строит воздушные замки, возносит женщину на пьедестал, а потом… На секунду Агате стало его жалко. Может, он до сих пор боится. Может, думает, что если не переступит эту черту, она не сможет его ранить так больно, а секс для него — момент, когда он станет окончательно беззащитным? Но она что, похожа на психоаналитика? Она должна его уговаривать? Гладить по головке и шептать: «Не бойся, я не укушу, иди к мамочке»? Ну уж нет. Она ему не нянька и не терапевт, и если он настолько трус, что предпочитает рукоблудие в душе сексу с той, кого якобы любит — это его проблемы. Пусть даже не смеет делать вид, что это из-за уважения к ней. Он взрослый человек, он, черт побери, старше нее на одиннадцать лет, он спланировал ограбление Монетного двора, он шел на пулеметы, и он не может просто… прижать ее к стенке? Намекнуть хотя бы, что это его обожание не только платоническое? Подойти сзади и просто положить руки ей на талию? Или, проходя мимо по узкому коридору, специально задеть ее плечом и задержаться на секунду дольше необходимого? Или, черт возьми, когда она хамит ему, не улыбаться этой своей всепрощающей улыбкой, а схватить ее за запястье, прижать к этой самой сверкающей стальной столешнице и заткнуть поцелуем! А он сидит и помешивает кофе с таким видом, будто это самое важное и эстетически значимое действие в мире. И делает это чертовски сексуально — в этом и была главная подлость ситуации. Ослепительно белая на фоне тронутой загаром кожи рубашка открывала ключицы, ресницы отбрасывали длинные тени на скулы, даже то, как он сидел — ровно, не касаясь спинки стула, небрежно бросив одну руку на колено… Весь такой собранный. Весь такой изысканный. Ни одного лишнего движения. От него веяло жаром, несмотря на работающий кондиционер. Он пах кофе, дорогим табаком и тем самым мужским запахом, который кружил ей голову ночью в коридоре. Его кадык дернулся при глотке, и это выглядело так невыносимо сексуально, что ей захотелось закричать. — Ты сегодня молчалива, — негромко произнес Берлин низким голосом с бархатной хрипотцой, от чего у нее по спине пробежали мурашки. — Тебя что-то тревожит? — Ничего. Просто кофе… слишком сладкий, — выплюнула Агата. Он чуть прикусил губу, и на секунду ей показалось, что он сейчас встанет, сделает этот чертов шаг и наконец-то все закончится — но нет. Он лишь поправил манжету и снова улыбнулся своей идеальной святой улыбкой. Зараза. Чистейшая, высокородная зараза.Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!