18. вокруг вода, песок и камни;
11 апреля 2026, 01:59нас как магнитом притянуло
к друг другу и теперь на берег
волна бежит и что-то бредит
и звезды падают за ворот
и ковш на небе перевернут
♫ Сплин — Танцуй
Солнце превращало пылинки в золотую крошку. За окном в зарослях эвкалиптов уже вовсю бесчинствовали кукабарры, разрезая тишину диким хохотом. Утро пахло сухой корой, солью и раскаленным океаном, лениво ворочающимся за скалами Тасманского моря. Берлин открыл глаза и повернул голову на подушке. Агата спала на соседней кровати, и в утреннем свете казалась чем-то невозможным. Одеяло сползло, запутавшись в ногах, одна рука беспомощно покоилась над головой — богиня, которая прилегла отдохнуть после сотворения мира. Андрес смотрел на нее, не смея пошевелиться и изучая так, словно видел впервые: каждую крошечную родинку, изгиб бровей, тень от ключицы. И вдруг его взгляд зацепился за предмет на прикроватной тумбочке — рядом со стаканом воды и кремом для рук возвышалось… это. Розовое, пухлое, лоснящееся от дешевого лака и усыпанное блестками чудовище. Котята. С влажными глазами. С надписью золотым курсивом: «To My One and Only…» Где-то за солнечным сплетением начала раскручиваться ледяная спираль. Валентинка.Он ее не дарил — он бы скорее отрезал себе палец, чем купил нечто подобное. Значит… От кого? Вопрос ударил в виски тяжелым молотом. Валентинка — это не просто открытка. Это социальный маркер. Это заявление. Это признание, завернутое в целлофан. В мире, где люди спят на соседних кроватях, такая вульгарная прямолинейность была сопоставима с объявлением войны. Габриэль. Берлин снова посмотрел на спящую Агату. Она принесла это в дом и положила на тумбочку перед сном, чтобы это было последним, что она увидит, и первым, что встретит ее утром. Кто-то посмел маркировать его территорию. Кто-то зашел с козырей, которые сам Андрес всегда считал мусором: с простоты, доступности и этого тошнотворного «Forever». Он медленно сел на кровати, не сводя глаз с открытки — стоило огромных усилий не протянуть руку и не смахнуть это розовое недоразумение на пол. То есть, вчера он буквально вывернул перед ней изнанку своего эго, показал все свои швы и прорехи — а она? Она стояла и смотрела, сжимая в пакете это?.. Пока он распинал себя на кресте собственного одиночества, у нее в сумке лежала открытка от другого? От кого-то, кто не считает секунды, а просто покупает розовый картон и заставляет ее улыбаться? Берлин зажмурился. Она ведь могла смеяться над ним все это время. Пока он выжимал из себя признания, она могла мысленно сравнивать его трагическую фигуру с этим жизнерадостным розовым абсурдом. Вчера он был жалок. Он строил из себя великого Пигмалиона, а оказался всего лишь брошенным любовником, который выпрашивает крохи внимания у женщины, которая — теперь это было очевидно — уже получила признание в более понятной и радостной форме. Он почувствовал себя голым на площади. Каждое его слово, сказанное вчера, теперь казалось фальшивой нотой. Он пытался впечатлить ее своей глубиной, а она, возможно, просто ждала, когда этот утомительный монолог закончится, чтобы пойти в свою комнату и еще раз открыть эту пухлую картонку. Ну уж нет, подумал Андрес. Он не отдаст ее. Пусть этот неизвестный даритель подавится своим розовым картоном. Берлин совершил ошибку: на мгновение стал слабым, позволил себе быть настоящим — и реальность тут же ответила ему этой вульгарной пощечиной на тумбочке. Но игра не окончена. Если Агата хочет внимания — она его получит. Если ей нужны доказательства — он их предоставит. Но это будет не робкий шепот и не помятый вид. Она хочет праздника? Она получит такой праздник, после которого этот розовый мусор покажется макулатурой. Он не позволит какому-то художнику из Ньютауна или призраку из прошлого занять место в ее мыслях. Он вытравит этот образ, перекроет своим масштабом и заполнит собой каждый дюйм ее пространства. Берлин решительно встал. Больше никакой сутулости и никаких лишних жестов — он вошел в ванную, и через минуту комната наполнилась ароматом его селективного парфюма и дорогого крема для бритья. Опасная бритва скользила по коже с хирургической точностью — он стирал с лица следы вчерашней слабости, возвращая себе облик того, кто правит миром, или, как минимум, этой частью побережья. Белая рубашка из египетского хлопка легла на плечи как панцирь, и Андрес застегнул пуговицы до шеи, любуясь в зеркале тем, как жесткий воротник подчеркивает линию подбородка. Нужно куда-то ее отвезти. Фришуотер. Океан. Скалы. Это достаточно масштабно, чтобы не выглядеть пошло, и достаточно уединенно. Он подаст это не как свидание — упаси Боже, это было бы слишком очевидно и жалко — а как побег. Тактическое отступление от безумия Валентинова дня. Сегодня этот город превратится в одну сплошную розовую опухоль, и оставаться в Воклюзе — значит позволить этой пошлости просочиться в их дом. Соседи наверняка затеют какой-нибудь бранч для влюбленных пар, позовут пить просекко с клубникой, а Найроби ненавидит это так же сильно, как он ненавидел тех котят на открытке. А теперь — подарок. Берлин замер, поправляя манжету. Дарить бриллианты? Она решит, что он покупает ее расположение. Редкое издание? Она вспомнит его попытки ее просвещать и снова ощетинится. Но котята… котята у нее на тумбочке стояли. Значит, в этой колючей сильной женщине жила девочка, которая не выкинула розовую дрянь. Ей нужно что-то, что можно просто… обнять. И тут его осенило. Вомбат. Агата тогда бросилась к этому неуклюжему толстому комку шерсти, тискала его и смеялась, а он стоял рядом, чувствуя себя идиотом, и ревновал ее к гребаному сумчатому. Она это заметила и посмотрела на него так, будто он был самым нелепым существом на планете. Андрес едва не рассмеялся от абсурдности собственной идеи — большой, мягкий, нелепый плюшевый вомбат. Это был риск — она могла высмеять его и сказать, что он сошел с ума, но если она его примет… Это перекроет любых котят. Потому что котята — это для всех, а вомбат — это их личное, выросшее из его позорной ревности и ее смеха. Теперь — детали. Конфеты. Берлин задумался, вспоминая, как она пьет кофе — столько сахара, что ложка едва ли не стоит. Она любит сладкое, значит, никаких 80% какао и трюфелей с плесенью. Конфеты должны быть сладкими и с мягким центром, который тает на языке, как обещание. Шоколад должен быть молочным, нежным, а внутри — карамель или фундук. Что-то, что заставит ее зажмуриться от удовольствия, забыв о своих колючках. И цветы. В прошлый раз букет ей понравился. Она сказала, что это было оригинально, поставила цветы в вазу, и, что важнее всего, не побила его этим букетом, хотя в тот вечер он заслужил это сполна. Значит, нужно двигаться в том же направлении, но не повторяться. Вытащив телефон, он открыл закрытый мессенджер. Звонить было нельзя — каждый исходящий мог стать цифровым следом для Интерпола, и Андрес набрал сообщение человеку, который за очень большие деньги обеспечивал их быт в Сиднее, оставаясь в тени. Этот посредник не задавал вопросов, не видел лиц и дорожил своей анонимностью больше, чем жизнью. «Мне нужен вомбат. Самый лучший, какого можно найти в этом городе. Плюшевый, огромный и вызывающе мягкий. К нему — большая коробка конфет: лучший молочный шоколад с карамелью и цельным фундуком. Цветы: стрелиции, красные лилии и пурпурные орхидеи. Много зелени. Букет должен быть диким, и никакой розовой упаковки. Черная крафтовая бумага и грубая бечевка. Доставка через курьера-бесконтактника в садовый бокс до 10:00. Подтвердите получение». Ответ пришел через минуту в виде короткого «+». Берлин удовлетворенно убрал телефон и посмотрел в зеркало в последний раз. Маска была безупречной — никакого вчерашнего отчаяния, никакой побитой собаки, только хищный и уверенный в себе мужчина, который готов к любому повороту сюжета.***
Агата проснулась от резкого хохота кукабарры где-то совсем рядом с окном. Первым делом ее взгляд упал на соседнюю кровать — кровать была пустой и заправленной так идеально, будто на ней никто и не спал. Из ванной доносился шум воды и запах его дорогого одеколона. Розовое безумие с котятами стояло на месте, сверкая стразами в лучах утреннего солнца, и вчерашний порыв купить эту дрянь показался немного ребяческим, но она все равно ни капли об этом не пожалела. Андрес не выходил у нее из головы. Тот, со ступенек, с помятым воротником, расстегнутой рубашкой и этим безумным подсчетом секунд. Она казался смертельно напуганным, и это было почти… трогательно. Ей не было его жалко — Берлин не тот персонаж, который вызывает жалость, это было бы для него оскорблением, но это его «я трус в том, что касается тебя»… это было настолько не по-берлински честно, что Агата до сих пор не знала, куда деть это знание. Он был, конечно, сволочью, редкостной и породистой сволочью, но… Спустившись на кухню, она застала там блаженную тишину. Кофемашина приветливо мигнула огоньком. Пока зерна превращались в ароматную пыль, Агата привалилась плечом к столешнице, глядя в окно на озаренный светом сад. Может, сделать и ему кофе? Ей было не сложно, а после вчерашнего он заслужил небольшую порцию мирной жизни. Решив снизойти до кофейного перемирия, она бахнула себе три ложки сахара и щедрую щепотку чили, а для Берлина выбрала его любимый крепкий ристретто, черный, как его душа, но в последний момент, повинуясь какому-то странному импульсу, капнула туда совсем немного карамельного сиропа. Пусть привыкает к сладкому. Не нравится — пусть тогда делает себе сам, как хочет. Берлин вошел на кухню с ленивой грацией хищника. Идеально выбритый, в ослепительно белой рубашке, оттеняющей свежий загар — Агата засмотрелась, как свет из окна ложится на его плечи. Это был тот самый Берлин, который мог убедить любого, что солнце встает только по его приказу. Вчера на ступенях он тоже был сексуален, но иначе — темной ломаной привлекательностью падшего ангела, который захлебывается в собственном отчаянии, и вызывал желание прижать его голову к груди и одновременно ударить, чтобы он перестал так мучиться. А сейчас… сейчас он вызывал желание немедленно проверить на прочность его идеальную рубашку. — Доброе утро, Агата, — его голос прозвучал как низкий виолончельный аккорд. — Вижу, ты уже взяла на себя роль утренней богини кофе? Агата с трудом заставила себя моргнуть и отвернуться к столешнице. — Просто кофемашина все равно включена. Держи свой яд. Она протянула ему чашку с ристретто, он принял чашку, и на секунду их пальцы соприкоснулись. Он был так близко, что она чувствовала тепло его тела и тонкий аромат сандала и цитруса, и… это было невозможно. — Благодарю, — Берлин сделал глоток и чуть приподнял брови, почувствовав непривычную сладость, но никак это не прокомментировал. — Знаешь, я подумал… Сегодня на побережье обещают идеальный ветер, и так как наши многоуважаемые соседи наверняка устроят здесь филиал розового ада с розовым же шампанским, я предлагаю совершить тактическое отступление. Фришуотер. Только океан и скалы. Ты как на это смотришь? Говорил он это так, будто предлагал план налета, а не поездку на пляж. Найроби задумалась. Океан, скалы… В сущности, почему нет? Какая ей разница, где на него злиться — здесь или в бухте Фришуотер? Тем более, соседи… соседи точно устроят какую-то тусовку, и лучше уж сбежать к океану, чем опять разыгрывать пьесу «Диего и Кармен Ривера» с Берлином в главной роли. — Я поеду, но давай сразу договоримся о правилах береговой охраны, — сощурилась Агата. — Если я услышу хоть одно слово про мою «первобытную дикую грацию», про изъяны моего образования или про то, как мне следует правильно созерцать горизонт, чтобы соответствовать твоим эстетическим стандартам… клянусь, я тебя там же и утоплю, и никакие лекции о том, что вода — это колыбель жизни по мнению древних греков, тебе не помогут. Ты пойдешь на дно камнем, в своих дорогущих туфлях и с цитатой из Овидия на губах. Идет? — Твои условия суровы, но справедливы, — бархатно отозвался он, улыбаясь одновременно с восхищением и азартом. — Обещаю: сегодня никакой теории. Только практика выживания в условиях австралийского лета. На секунду Найроби показалось, что в глубине его глаз мелькнула тень страха. — Собирайся, — бросил Андрес, допив кофе и направляясь к выходу. — Мы выезжаем через сорок минут. И… возьми что-нибудь удобное. Скалы Фришуотера не прощают шпилек даже таким… вакханкам, как ты. Он исчез в коридоре раньше, чем она успела запустить в него полотенцем. Это было так в его духе — вроде бы и комплимент, но с каким-то оскорбительным подтекстом. С другой стороны… они же говорили о вакханках. Может, там и не было подтекста? Ой, да ну к черту, разбираться еще, что он там в свои монологи вкладывает.***
Бухта напоминала величественный амфитеатр, высеченный в суровом золотистом песчанике, где единственным зрителем был океан. Солнце висело низко над горизонтом, превращая Тасманово море в щит из чеканного серебра. Свет был настолько ярким, что казался осязаемым — облеплял кожу и пах солью вперемешку с высушенными водорослями. Изъеденные ветром и водой огромные утесы стояли по бокам, как стражи. Волны изумрудного цвета с грохотом разбивались о подножия скал, выбрасывая в воздух облака водяной пыли — в лучах солнца эта взвесь превращалась в радужный туман. Полоса песка была абсолютно чистой, если не считать причудливых узоров, оставленных отливом, и редких клочков пены. Берлин вел машину так, словно это был торжественный выезд на красную дорожку или, по меньшей мере, ритуальное шествие. Одной рукой почти небрежно держал руль, вторую положил на рычаг переключения передач, ритмично постукивая пальцами по коже в такт какой-то джазовой импровизации из динамиков. Не лихачил, не подрезал и не дергался в потоке — каждый поворот был выверен до миллиметра. И молчал, сволочь такая. Не пытался завести светскую беседу, не комментировал пейзаж, просто смотрел на дорогу с легкой полуулыбкой, будто знал какую-то великую тайну, которой не собирался делиться. В профиль он выглядел как гребаный античный бог, решивший сменить колесницу на британский автопром. Найроби хотелось либо выпрыгнуть на ходу, либо вцепиться ему в воротник. Наконец он припарковался у края смотровой площадки, и двигатель смолк так тихо, что Найроби захотелось его пнуть. Андрес не стал ждать, пока она сама дернет ручку — вышел первым, обогнул капот и распахнул дверцу со стороны пассажира раньше, чем она успела хотя бы потянуться к замку. Паршивец. — Мы на месте, дорогая, — негромко произнес он, протянув ей руку ладонью вверх. Бриз тут же растрепал его волосы. Агата могла бы проигнорировать руку и демонстративно вылезти сама, задев его плечом, но вместо этого она, злясь на саму себя, вложила свою ладонь в его. Кожа у него была сухой и обжигающе горячей, и когда она поднялась с сиденья, он не отпустил ее руку сразу, а чуть задержал, помогая обрести равновесие на песке, и оказался слишком близко. Так, что Найроби снова почувствовала запах его парфюма и исходящий от его тела жар. Он смотрел на нее сверху вниз, и его глаза казались почти черными. — Спасибо, — процедила она, вырывая ладонь чуть резче, чем следовало. — Я вполне способна передвигаться самостоятельно. Тут нет ступенек из каррарского мрамора. — Но есть песок, — парировал он, ничуть не смутившись. — А ты сегодня в этих очаровательных босоножках. Было бы крайне безответственно с моей стороны позволить тебе оступиться в самом начале дня. Агата тут же сбросила босоножки. И теперь они стояли у воды. Андрес держал пиджак на одном пальце, забросив за плечо. Ветер с океана трепал полы его белоснежной рубашки, облепляя тканью торс. Выглядел он таким спокойным, будто они были не двумя международными преступниками в бегах, а парой из рекламы элитной недвижимости. Пусть только попробует сейчас открыть рот и выдать что-то в духе: «Агата, посмотри на этот горизонт, он напоминает мне закаты в Кадисе, где свет такой же дерзкий и необузданный, как и ты». Если он сейчас решит снизойти до ее корней, чтобы в очередной раз подчеркнуть, какую дикарку пытается приручить — его пиджак поплывет в Чили отдельно от хозяина. — Знаешь, о чем я сейчас думаю? — подал он голос, и Найроби внутренне подобралась, как кошка перед прыжком. — Если о Кадисе — то лучше сразу топись, — отрезала она. — Вообще-то, — тихо произнес Берлин, — я думал о том, что Габриэль, должно быть, рисует тебя в гораздо более мягких тонах. Без этого огня в глазах. И о том, что он, скорее всего, никогда не видел, как ты по-настоящему злишься. А жаль. Это его большое упущение как художника. — О, конечно. Габриэль, — Агата закатила глаза. — Ты не заметил, что говоришь о нем гораздо больше, чем я? Ты так часто поминаешь этого парня, что я скоро решу, будто ты сам на него запал. — А ты? — непривычно резко перебил ее Берлин. — Ты на него запала? — Ты издеваешься? — взвилась она. — Ты сейчас серьезно меня об этом спрашиваешь с таким видом, будто я тебе изменяю? Мы с тобой в бегах, а не на венчании! Берлин замер. На его шее дернулась жилка. Агате показалось, что он на грани — еще секунда, и сорвался бы на крик, но сдержался и даже поправил пиджак на плече. — Ты права, — голос снова стал ровным и почти светским. — Венчание — это слишком громоздкая метафора для нашей… ситуации. Извини. Мой эстетический радар сегодня явно барахлит. Наверное, избыток ультрафиолета. Найроби коротко фыркнула. Он замолчал, глядя на прибой, а потом вдруг повернул голову и посмотрел ей прямо в глаза — пристально и холодно. — Тогда ответь мне как соучастница соучастнику. Из профессионального любопытства. Открытка на твоей тумбочке — та, с котятами… Это часть твоего плана по внедрению в местную среду? Или ты всерьез решила коллекционировать образцы самого низкопробного дизайна в южном полушарии? Ага, внутренне хихикнула Агата. Сработало. Цепануло. Целую секунду ей хотелось сказать, что это подарок от Габриэля или от кого-то еще, но… эти его ожидания с подсчетами секунд, искренняя паника и крики «я правда тебя люблю»… он был странным, он вел себя, как последний мерзавец, но эта его ревность была почти трогательной. — Я сама это купила, — сказала она. — Ты так нудил по поводу Дня Австралии, что уши вяли, и я представила, как ты проедешься по этому… розовому периоду, ну и… — Агата коротко хихикнула, — захотела посмотреть, как тебя перекосит, когда ты увидишь этот триумф типографского плебейства. Я прямо слышала, как ты называешь это «розовым гноем на теле эстетики» или «визуальным абортом в исполнении китайских станков». На лице Берлина отразилась целая гамма чувств: от секундного шока до искреннего восхищения. — Триумф типографского плебейства? — медленно повторил он. — Браво, Агата. У тебя поразительная память на мои… девиации. Значит, это была диверсия? Акт художественного терроризма в моем собственном доме? Ты принесла этого троянского кота, чтобы разрушить мою внутреннюю гармонию? — Именно, — Агата скрестила руки на груди. — Но если ты сейчас выдашь хоть одну свою высокопарную чушь про то, что эта открытка — признак моей необузданной дикарской натуры, или что во мне говорит голос крови, не знакомой с высокой культурой… клянусь, я столкну тебя с этого утеса и скажу полиции, что ты слишком увлекся созерцанием бездны, а бездна не выдержала твоего занудства и дала сдачи. — Угроза зафиксирована, — тихо произнес он с каким-то искренним смирением. — Даю слово профессионального вора: сегодня я буду вести себя так, будто я — обычный смертный, которому просто невероятно повезло оказаться на этом берегу в компании женщины, умеющей превращать розовый картон в оружие массового поражения. Агата вскинула бровь. Берлин протянул ей руку. — Идем? Пока прилив не решил, что мы здесь лишние. Секунду она сверлила его взглядом, проверяя на вшивость, а потом фыркнула и вложила свою ладонь в его. Рука у него была сухая и горячая. — Идем, — буркнула Агата. — Но я слежу за твоим лексиконом. Один шаг влево в сторону антропологии — и ты труп.***
Солнце, уходя за скалы, плавило ландшафт. Скалы из рыжего песчаника налились цветом запекшейся крови и старой меди, расщелины заполнились чернильными тенями, прилив пошел в наступление, и волны с глухим рокотом штурмовали подножия утесов. Пена на вершинах вспыхивала ядовито-розовым в последних лучах заката. День прошел неожиданно приятно. Сначала они молча исследовали берег. Найроби, сбросив кеды, бродила по кромке прибоя и собирала какие-то осколки ракушек и гладкие камни, просто чтобы занять руки, а Берлин следовал за ней на расстоянии нескольких шагов. Не лез с помощью, не комментировал ее находки, просто шел следом и она кожей чувствовала его взгляд — неотрывный, изучающий, словно он пытался запомнить каждое ее движение. Потом они сидели в тени огромного навеса из песчаника в северной части пляжа. Берлин извлек из машины сумку-холодильник — там были ледяные фрукты, сыр и минеральная вода. Когда они наелись, он удивительно долго молчал — просто сидел, прислонившись спиной к прохладному камню, и смотрел на океан, щурясь от бликов. Иногда что-то помечал в своем блокноте — коротко, резкими штрихами. Найроби пару раз заглянула через плечо, ожидая увидеть чертежи или схемы, но видела рваные линии, похожие на контуры скал или ее профиль. К полудню, когда жара стала невыносимой, они устроили тихий час. Агата расстелила покрывало на песке в тени скалы и уснула — внезапно и глубоко, сморенная соленым воздухом. Через час проснулась и обнаружила, что Берлин сидит рядом, прикрывая ее своей рубашкой от случайного луча солнца. Он читал, но как только она пошевелилась, тут же убрал книгу, возвращая на лицо маску вежливой отстраненности. Ближе к вечеру они болтали о чем-то совершенно бытовом: о том, как правильно жарить рыбу, и о том, что австралийское солнце способно выжечь душу быстрее, чем депрессия. Еще они лазали по камням, и Найроби пару раз чуть не поскользнулась, но Берлин подхватывал ее за локоть — резко, крепко, и каждый раз на несколько секунд дольше, чем того требовала техника безопасности. С ним было… хорошо, если он не вел себя, как козел. Наконец наступили сумерки, превращая скалы в фантастические руины, омываемые фосфоресцирующим прибоем. Найроби стояла у кромки воды, обхватив плечи руками и глядя, как последний луч солнца тонет в пучине. — Останься здесь, — вдруг негромко произнес Берлин. Голос прозвучал как-то неестественно напряженно. Развернувшись, он зашагал к машине, стоявшей на вершине утеса. Агата проводила его взглядом, думая, что сейчас снова начнется сцена — например, он достанет плед, бутылку дорогущего вина, за которым курьер гонялся по всему Сиднею, или, в худшем случае, очередной томик стихов, чтобы зачитать на фоне заката. Но… Берлин шел к ней по песку, и в его руках было нечто огромное, бесформенное и лохматое. В сумерках, освещаемый лишь первыми звездами и отсветами прибоя, он напоминал первобытного охотника, несущего добычу. — Ты… ты что, убил местного медведя? — пробормотала она. Остановившись в двух шагах, он абсолютно невозмутимо и таким торжественным видом, словно вручал орден Почетного легиона, протянул ей… его. На Найроби смотрел глазками-пуговками большой, мягкий, нелепый плюшевый зверек, и в сумерках его тупая морда выглядела почти философски. — Это вомбат, — произнес Берлин с таким достоинством, будто представлял ей наследного принца. — Я провел небольшое исследование и выяснил, что этот конкретный экземпляр обладает всеми необходимыми тебе качествами: он катастрофически мягкий, абсолютно молчалив и, что немаловажно, гарантированно лишен вшей и амбиций по захвату твоей кухни. Раз уж ты так самозабвенно ворковала с тем пыльным кирпичом на полу, я решил, что тебе жизненно необходим дубликат. Считай это моим официальным признанием: в битве за твое внимание меховые недоразумения ведут со счетом один-ноль. Я просто решил возглавить это движение. Серьезно? Он признал, что ревновал к вомбату. Он купил ей подарок. Не какое-то первое издание стихов Бодлера на пожелтевшей бумаге — подарок, который сам по себе был бы крутым, но в руках Берлина превратился бы в очередное: «Смотри, я приобщаю тебя к вечности» — и не набор каких-нибудь кадисских кастаньет или дешевой бижутерии в псевдоцыганском стиле, что было бы еще хуже — тонкий, как лезвие, намек на ее корни, мол, «я знаю, кто ты на самом деле, дикарка, вот тебе побрякушки, чтобы ты не забывала свое место в моем музее». Но нет, он купил вомбата. — Какая прелесть! — воскликнула она, выхватывая зверя из его рук. Вомбат оказался тяжелым и неприлично пушистым. Агата тут же вцепилась в него, почти утонув в искусственном мехе, и рассмеялась, глядя на Берлина поверх круглой плюшевой головы. — Боже, он идеальный! Смотри, у него даже лапки розовые! И ты посмотри на этот нос! Он же как настоящая пуговица, только мягкий! И ушки такие смешные! И когти… ну почти как те десертные ножи, про которые ты нудил! Берлин смотрел на нее и все его расчеты, заготовленные фразы и ироничные щиты рассыпались в пыль. Она смеялась, она была в восторге от этого нелепого мехового кирпича, и в этом сумеречном свете на фоне беснующегося черного океана казалась единственным источником тепла на всем побережье. И в этот момент Андрес понял: сейчас. Если она не захочет — она приложит его этим самым вомбатом, проклянет на всех известных ей диалектах и, вполне возможно, действительно скинет с этого утеса, чтобы не портил ей момент единения с игрушкой. Но если она ответит… Он сделал шаг — быстрый, лишающий ее пространства для маневра. Перехватил за затылок, зарываясь пальцами в растрепанные ветром волосы, и властно притянул к себе за талию, игнорируя зажатого между ними плюшевого зверя. — К черту вомбата, Агата, — прошептал Берлин ей в губы. И поцеловал — жестко, собственнически, вкладывая в этот поцелуй и свою позорную ревность, и свой страх на ступенях, и то, как всю дорогу до бухты смотрел на ее лицо. Найроби на секунду замерла, прижатая к его груди. Прошла секунда тишины, в которой был слышен только грохот прибоя — и она ответила с той же яростью и аппетитом, с какими радовалась игрушке, вцепившись в его рубашку и сминая безупречную ткань.Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!