19. что теперь между нами?
11 апреля 2026, 20:28тишина атакует
мы в секунде от неба
поздно бабочкой в стекла
я же вижу, ты хочешь
что теперь между нами?
♫ Ночные Снайперы — Цунами
«Porque mi vida yo la prefiero vivir así…» Агата кружилась в центре комнаты — в простой футболке и коротких шортах, босая, спутанные длинные волосы взлетали веером, очерчивая тонкую шею. То вскидывала руки, то плавно опускала, ведя ладонями по воздуху, словно лаская. Футболка натягивалась на груди, очерчивая соски, бедра двигались в гипнотическом ритме, короткие шорты открывали длинные стройные ноги. Берлин стоял, вцепившись в косяк двери и уже не помня, зачем сюда пришел. Все мысли вылетели, кроме одной: эта богиня интаглио-печати и ахроматической редукции танцевала в гостиной под лучами предзакатного солнца — и не видела его, или делала вид, что не видит. Плюшевый вомбат сидел на диване, будто тоже следя за ее танцем. «Bamboleio, bamboleia…» Вдруг она резко вскинула голову, их взгляды встретились — и тут же она опустила руки. Музыка продолжала греметь, заполняя пространство между ними дерзким гитарным боем — Заткнись, — отрезала Агата, хотя он еще ничего не сказал. — Не смей открывать рот и рассказывать, что это цыганщина без вкуса, иначе, я клянусь, я выкину твою кофемашину с балкона раньше, чем ты закончишь предложение. Берлин замер. Фраза, которую он готовил — что-то об идеальной симметрии движений и о том, как точно ее тело повторяет штрихи классической гравюры — так и осталась невысказанной. — Я не собирался критиковать музыку, — мягко произнес он. — Я просто… наблюдал. — Наблюдал, — недоверчиво хмыкнула Найроби. Его грудную клетку медленно заполнила холодная вязкая паника. Она же реагировала так, потому что он сам научил ее ждать удара, и такими темпами, даже если они заперты в этом доме и связаны общим приговором — она может его разлюбить. Если она вообще когда-нибудь начнет… Он же понятия не имел, что она чувствует. Это он был влюблен до потери сознания, а она? Она могла просто терпеть его, как терпят неизбежное природное явление или назойливую болезнь. Впервые в жизни он не знал, какой ход сделать следующим. Вся его стратегическая гениальность казалась сейчас жалким набором фокусов, которыми он пытался развлечь женщину, видящую его насквозь. — Я понимаю, — непривычно просто сказал Берлин. — Я знаю, что ты не ждешь от меня ничего хорошего. Ты ждешь от меня лекцию, или иронию, или очередную попытку поставить тебя на место, которое я сам же для тебя выдумал, и я не прошу тебя менять ко мне отношение. Я знаю, что заслужил каждый твой колючий ответ. Но, может… Может, ты попробуешь? Всего лишь на этот вечер? Найроби внимательно и настороженно изучала его лицо, будто пытаясь найти в нем подвох. — Я же пытаюсь, — добавил Андрес почти тихо. — Я знаю, что это выходит у меня неуклюже, что я все еще та самая сволочь, к которой ты привыкла… но, черт возьми, я правда пытаюсь. Разве это не стоит того, чтобы хотя бы на пару часов перестать видеть во мне врага? Музыка изменилась — ритмы классической румбы фламенко перетекли в отстраненный синтезаторный пролог, острый, как лезвие. Голос возник внезапно, словно из пустоты, с подчеркнуто отчужденной интонацией. «You can be so hasty and go wrong…» Найроби чуть сузила глаза. — А я и не вижу в тебе врага. И не видела. Если ты забыл, мы были напарниками, я руководила печатью, ты отвечал за план, и мы оба знали: если кто-то из нас облажается, нам конец. И я не побоялась вырубить тебя трубой, когда ты заигрался в бога. Сейчас так же, только вместо Монетного двора — Воклюз. — Ты была прекрасна, — вдруг тихо сказал он. — Там, в Монетном дворе, ты была прекрасна. У станков, с перепачканными краской руками, когда ты командовала всей этой оравой… «Are you sure that you are happy now?» Голос Юлии Саниной зазвучал холодным стеклом — как ирония, смешанная с глубоким недоверием. Спокойно, делая акцент на каждом согласном, что превращало вопрос в допрос. Женщина-сталь; не слащавая поп-дива, которая поет про любовь-морковь, а выдает такую ярость и холод, что мурашки идут по коже. Она прошла через ад и не потеряла способности говорить (или петь) об этом с ледяным спокойствием. Она не пыталась нравиться всем и была одновременно хрупкой и смертельно опасной. — А ты ведь был хорош, — вдруг неожиданно даже для себя сказала Агата. — Там, в Монетном дворе. Когда все летело к чертям, когда ты выстраивал планы, когда каждый твой шаг был просчитан до миллиметра… я смотрела на тебя и думала: «Черт возьми, этот ублюдок действительно знает, что делает». Мы работали как одно целое, и я это ценила. Больше, чем ты думаешь. «Baby, bein' cool no matter who you are…» Звук стал еще более чистым, холодным и немного тревожным. Найроби подумала, что если бы Берлин попытался разыграть свой обычный спектакль перед Саниной — с этими его многослойными метафорами, снисходительным тоном и попытками выставить оппонента недостаточно эстетичным — она бы даже не разозлилась. Она не стала бы вступать с ним в полемику. Она — тот тип женщины, которая делает пространство вокруг себя настолько прозрачным, что все берлинские понты начинают выглядеть как дешевая бутафория в освещении софитов. Она бы посмотрела на него так, как смотрят на интересное, но порядком надоевшее насекомое, и он бы начал сомневаться в собственном существовании. Она бы не отвечала ему на латыни, как Гата, она просто раздела бы его догола одним взглядом. — Я так тебя ненавидела тогда, — Агата склонила голову чуть набок, пристально глядя на него. — Когда ты решил, что имеешь право просто взять и умереть, и строил из своей смерти какой-то чертов оперный акт… Берлин сделал шаг ближе, не сводя с нее внимательного взгляда. Глаза у него потемнели, и вдруг Найроби стало неуютно — не в плохом смысле, просто… будто он прямо сейчас увидел в ней что-то, чего она сама не видела. — А если бы я тогда не вернулся, если бы это было по-настоящему… — плавно он коснулся ее запястий и взял за руки, переплетая пальцы, — ты бы скучала? Ты бы чувствовала, что… что в твоей жизни стало на одну грань меньше? Что этот мир стал чуть более плоским и скучным, когда в нем не стало того, кто раздражал тебя до дрожи? «This moment's fast and we will never again Be the same…» У Агаты по спине пробежали мурашки — то ли от голоса Саниной, то ли от близости Берлина. Он раздражал и продолжал раздражать, но… Но… — Если бы я не думала, что буду скучать, — она криво усмехнулась, — я бы не кричала, как тебя ненавижу. Я бы просто убежала вместе со всеми. Молча. Медленно подняв руку, Берлин коснулся ее щеки и провел большим пальцем по скуле. Агата не подалась вперед, но и не отстранилась, изучая его лицо. «Dance with me!» Музыка достигла своего пика агрессии. Звук синтезаторов напоминал работающий механизм: четкий, безжалостный индустриальный бит, не оставляющий шанса на раздумья. Бас-линия стала рваной, заставляя тело двигаться почти механически, будто танцпол превратился в конвейерную ленту, с которой невозможно сойти. Голос Юлии прозвучал как вызов или приказ. Наклонившись, Берлин коснулся лбом ее лба. Его тихий и бархатный голос почти заглушил музыку, вторя словам певицы: — Потанцуй со мной. Тут же он сделал резкий шаг назад, увлекая ее за собой в центр комнаты. Найроби подалась вперед, цепляясь за его руки. Он подхватил ее за талию, она сделала резкий выпад, чуть не отдавив ему ногу, и тут же вцепилась в лацканы рубашки, притягивая ближе, чтобы прошептать прямо в губы, пока музыка диктовала жесткий бит: — Ты был чертовым тираном! Все это твое самолюбование! Эти твои костюмы и вино! И ты приказал убить Монику! Мы же договаривались на берегу: никакого огнестрела и никакой крови! Андрес крутанул ее, заставляя сделать резкий выпад, и тут же притянул обратно, в упор глядя в ее горящие глаза. — Если бы я не показал, что будет с предателями, все развалилось бы через час! И посмотри — она жива! Она теперь Стокгольм, черт возьми, она в деле! — Ты пытался убить меня! — Найроби оттолкнула его, но он тут же перехватил ее запястья. — О, прости! — Берлин горько усмехнулся, дернув ее на себя в такт басам. — Просто ты издевалась над тем, что меня назвали сутенером! Ты смотрела на меня с таким омерзением, словно я действительно торговец живым товаром! Я, который всегда презирал эту грязь!. А ты, напомню, вырубила меня трубой! — Потому что ты поехал крышей со своими наказаниями! — она почти столкнулась с ним лбом. — Ты выкинул Токио полиции! Ты просто взял и избавился от нее! — Токио чокнутая! Она была угрозой для плана! — Берлин сделал резкий и почти агрессивный выпад, вынуждая Найроби прогнуться назад, но она удержалась, жестко ухватив его за воротник. — Да, Токио чокнутая! Она — ходячий детонатор! — крикнула она прямо ему в лицо. — И поэтому она могла сдать нас всех! А потом ты решил умереть, как гребаный герой оперы! Зачем говорить это именно сейчас — Агата не знала. Это просто лилось наружу, хотя прошло время, и Монетный двор казался почти сном, но… вдруг внутри будто что-то лопнуло. Потому что об этом зашла речь, потому что играла музыка, потому что он был близко, потому что она вспомнила, что тогда, когда он приказывал Хельсинки унести ее, у него в глазах тоже блестели слезы. Берлин притянул ее еще ближе. — Я помню. Ты кричала, что ненавидишь меня, но ты плакала. Я видел твое лицо, когда Хельсинки тащил тебя к выходу. Ты плакала, потому что знала: я не просто ухожу, я ухожу по собственной воле… и ты ненавидишь меня не за то, что я был тираном. Ты ненавидишь меня за то, что я заставил тебя оплакивать меня еще живого. — Да пошел ты к черту! — выплюнула она. — Ты думаешь, я плакала, потому что боялась, что ты уйдешь? Ты, эгоистичный ублюдок, я плакала, потому что я бы сама тебя убила! Прямо там, в том чертовом коридоре! Я готова была всадить в тебя обойму, лишь бы ты не смел уходить вот так! «This moment's fast and we will never again, be the same…» Весь индустриальный шум и жесткий бас внезапно отступил на второй план — остался одинокий синтезаторный аккорд, и музыка стала разреженной и прозрачной. Найроби снова толкнула его в грудь, так, что Берлин пошатнулся, и, схватив за отвороты пиджака, притянула к себе. — Ты не имел права умирать, пока я не сказала бы тебе все, что думаю! Ты не имел права бросать меня в этом дерьме, чтобы потом корчить из себя мученика! — Так убей меня, — прошептал он. — Убей меня прямо сейчас. Если я все еще заслуживаю этого больше, чем прощения… убей меня. Агата шире распахнула глаза, глядя на его острые скулы и на то, как чуть подрагивают его ресницы, когда он ждет удара. От него пахло смесью дорогого табака, холодного металла и чего-то терпкого, как полынь. Он был просто преступно сексуален в этом отчаянии, в этой его манере держать голову, с этим холодным блеском глаз… — Ненавижу, — прошептала Найроби ему в приоткрытые губы. Он медленно сократил последние миллиметры, давая ей возможность отстраниться, ударить и закончить все прямо сейчас — и осторожно накрыл губами ее губы, так бережно, будто боялся, что от одного неосторожного движения этот момент рассыплется, как стекло. С какой-то бесконечной болезненной нежностью, словно впитывая в себя все ее напряжение, забирая ее боль, ее обиду, ее накопившуюся усталость от этих бесконечных качелей. Найроби отпустила лацканы, опуская ладони на его грудь и отвечая на поцелуй так же — медленно и чувственно, и это было почти странно: только что они кричали друг на друга под музыку, и вдруг… так ласково. Как будто они правда женаты, и вчера он подарил ей вомбата на Валентинов день, а сегодня они целуются в гостиной, и это нормально… как будто у них может быть что-то нормально… Берлин перестал контролировать себя за секунду до того, как понял это. Рука легла ей на затылок, пальцы запутались в волосах, и все вокруг перестало существовать. Мир сузился до границы ее губ, и все, что не было ею, — стены, свет, время — превратилось в шум за стеклом. Внизу живота стало тяжело, как перед прыжком, когда тело уже знает, что будет падать, а разум еще не догнал. Ткань брюк натянулась. Он чувствовал, как член почти болезненно твердеет, как упирается в ширинку — и не мог — и не хотел это скрывать. Не сейчас. Если бы она опустила руку, то ощутила бы влажность на его брюках, и он хотел, чтобы она опустила — и прижал ее ближе, упираясь членом в бедро, чтобы она почувствовала. Приподнял края ее футболки, скользнул пальцами по бархатной коже, не прекращая медленный поцелуй. По всему телу Найроби прошел электрический ток. Это было просто выше ее сил — сколько можно ее заводить? Она хотела его все это время, а он даже сейчас пытался превратить это в чертов балет! Ей хотелось сделать это еще вчера — или в первый же день в Воклюзе; Агата вцепилась в ворот его идеально отглаженной льняной рубашки. Послышался резкий треск и пуговицы посыпались на паркет, как дробь, отскакивая с тонким звоном. Она рванула ткань в стороны, обнажая его грудь, и тут же прижалась к нему всем телом, так, что он даже покачнулся. Звук рвущейся ткани отозвался в его сознании оглушительным грохотом рушащихся стен. На мгновение Андрес оцепенел — вдруг показалось, что вместе с одеждой она содрала и его кожу, но тут же все страхи исчезли. Все исчезло. Плевать, что будет потом. Резко подхватив ее под бедра, он шагнул к дивану. Агата обхватила ногами его пояс, до боли сжала волосы на затылке, поцеловала, почти кусая — дикая вакханка, разрывающая на части. Экстаз, спарагмос, вот как это бывает… Уложив ее на спину, Андрес навис сверху, любуясь блеском этих невозможных глаз. Найроби дернула его за ремень — какого черта вообще ему сдался ремень в такую жару? — Сними! Медленно, не отводя от нее глаз, он потянул конец ремня из шлевок; Найроби хотела снова разозлиться на эту медлительность, но зависла, следя за тем, как длинные уверенные пальцы расстегивают пряжку. Металл глухо ударился о паркет. Он расстегнул пуговицу на брюках — одну, вторую. Потянул молнию. У Агаты пересохло во рту, и, может, потому она не сказала, что он издевается. И… Он стоял перед ней на коленях на диване: член твердый, головка блестела от влаги, вены вздулись на стволе. Найроби решила, что тоже может издеваться, проводя пальцем по головке нарочито плавно, от основания до кончика, так, что Берлин вздрогнул. Сжала в ладони, провела большим пальцем по головке, стирая каплю влаги и размазывая по коже. Потянулась еще ближе, прикусила за шею, оставляя красный след — пусть все видят и пусть его потом перекосит от того, как испорчен этот идеальный образ. Его не перекосило; в глазах вспыхнул довольный азарт, он провел кончиками пальцев по краю алого следа, и тут же перехватил ее запястья, опуская назад на спину. Скользнул ладонью по бедру, выше, под ткань шорт, и стащил одним рывком вместе с бельем. Агата охнула, подалась вперед, чертыхнулась через зубы — вместо того, чтобы войти в нее, он издевательски неторопливо коснулся пальцами, дразняще, собирая влагу и возвращаясь обратно. Еще один палец. Два. Медленно, глубоко, сволочь, он правда издевается? Он хочет, чтобы она просила? — Какого черта ты… Она не успела договорить — Берлин накрыл ее рот почти грубым на этот раз поцелуем, забирая ее слова себе, пока она не решила, кричать ей или смеяться. Агата выгнулась, толкнулась бедрами навстречу его руке, но и тогда он не ускорился, двигаясь ровно настолько, чтобы она не сошла с ума, но и не успокоилась. Это было как-то… по-новому. У нее были разные мужчины, не то чтобы слишком много, но были, и обычно это был взрыв. Они брали свое — она брала свое — и все завершалось яркой вспышкой, а тут… он будто замедлял время вокруг нее, и Агате захотелось посмотреть, как это будет. Что он будет делать. Это было скорее… приятно, чем действительно раздражающе. Но если он рассчитывал, что она будет лежать бревном — он не с той связался; Найроби требовательно провела рукой по его груди, царапнула ногтями, сжала сосок между пальцами; другой рукой перехватила его запястье, направляя глубже в себя. Отпустила и накрыла ладонью член — снова — так же издевательски медленно провела большим пальцем по головке, вырывая у него стон. Месть за все ночи, которые он провел в ванной, и за все секунды, которые считал, вместо того чтобы просто подойти. — Хватит, — наконец почти рыкнул он, накрывая ее ладонь своей. Перехватил оба запястья, завел обе руки над головой, прижимая к дивану; Агата дернулась, проверяя, может ли вырваться — могла, но не стала. — Смотри на меня, — сказал Андрес. Она посмотрела, будто видя впервые — растрепанные волосы, потемневшие и почти безумные глаза, искусанные губы, красный след на шее, на плече — шрам от пули. Он провел носом по ее шее, ниже, осыпал легкими поцелуями ключицы, грудь, живот — соски затвердели под его губами, и Агата невольно застонала. Что, если высшая форма любви — это спарагмос? Растерзать, чтобы стать единым целым… до опьянения от экстаза… эта мания, эта бессознательность, это присутствие божества… Берлин навис над ней, опираясь на локти — член уперся в ее живот; она провела рукой между ними, направляя его, приподняла бедра навстречу. Он вошел снова медленно, так, что она застонала громче, почти зарычала, впиваясь ногтями в его спину. — Черт тебя дери! Рывком Агата перевернулась, оказываясь сверху, оседлала его, выпрямила спину — глаза дико блеснули, спутанные волосы упали ему на лицо. Прижала к дивану за плечи, начала двигаться сама — почти в танце, так, что он не сдержал стон, совершенно ошеломленный этим напором. У него было много женщин — те, кто поклонялся его интеллекту, кто жаждал его богатства, кто искал в нем опасности, как в портовом вине, у него были изысканные любовницы, знавшие цену шелка и шепота, и те, кто пытался приручить его, как дикого зверя. Он знал каждый нюанс женской реакции, он был виртуозом, его техника была отточена десятилетиями, но в этой гостиной все его знания превратились в бесполезный пепел. Агата не пыталась ему угодить и играть по его правилам — она сломала саму доску, на которой он пытался разыграть свою партию. Она просто брала то, что ей принадлежало — менада, рвущая на части, и как же это было… Небо за окном стало свинцовым в один миг. Где-то над горизонтом океан вскипел, и первый удар грома обрушился тяжелым молотом, сотрясая фундамент, так, что стекла в рамах жалобно задребезжали. Одним рывком Берлин перехватил ее за бедра, лишая опоры, и опрокинул обратно на диван, накрывая собой. Уже не медленно — уже стремительно и жестко, без всякой осторожности, не давая ни секунды на передышку. Впился в ее губы, исследовал тело, касаясь будто везде. Еще глубже, и она выгибалась навстречу, впиваясь ногтями в его предплечья — наконец-то, вот так, теперь правильно… — Черт возьми, да! Вспышка молнии озарила комнату ослепительным светом. Дождь хлынул сплошным потоком, превращая сад в джунгли. Каждый новый раскат грома следовал за ярким росчерком молнии почти мгновенно, и их тени на стенах метались, как призраки. Он подался вперед, прижимаясь лбом к ее виску, и с его губ сорвалось, как молитва и приговор одновременно: — Агата… Вдруг Берлин весь обмяк на долю секунды и как-то судорожно вцепился в нее, теряя ритм. — Не смей, — прошипела она, сама не понимая, что именно запрещает: произносить свое имя так, как будто это последнее, что он скажет в жизни, или быть настолько чертовски искренним, когда она меньше всего этого ждала — и с силой впилась пальцами в его плечи, притягивая еще ближе, чтобы он вообще перестал быть способным произносить что-либо, кроме стона. Чтобы забыл, как зовут его самого, не то что как звучит ее имя. Вдруг Андрес сел, подтянул ее к себе, обхватывая за талию; она обвила его ногами, не выпуская из себя, движения из толчков превратились в покачивания — глубже, теснее, ближе. Агата прижалась грудью к его груди, уткнулась лицом в шею, и он обнял ее так крепко, будто она могла исчезнуть. Танец продолжался, она повертела бедрами, наматывая его на себя, сжалась внутри так, что он застонал ей в волосы — но тут же удержал за бедра, направил под другим углом, упираясь в новую точку. Это было… совершенно потрясающе — она вроде бы была сверху, но он все равно вел. Он не отдал ей власть, он подстроился. Агата поцеловала его снова, Андрес обхватил ее лицо ладонями, углубляя поцелуй, и она застонала ему в рот от этого удовольствия. — Ч-черт… Гроза грохнула в стекла. Найроби почти всхлипнула, двигаясь резче — настолько быстро, насколько позволяло ее тело, настолько быстро, насколько он позволял. Берлин ускорился, она подхватила ритм, впиваясь пальцами в плечи, царапнула по спине, разрывая до красных следов: сейчас. Сейчас… Вместе с очередной вспышкой молнии, будто это тоже была молния — то, что насквозь прошило ее тело. Агата почти закричала, пряча этот крик у него на плече, оставляя еще один след укуса, уже не специально. Вот оно — в паху у него потяжелело, стало тесно и почти больно, живот напрягся, позвоночник выгнулся, будто кто-то потянул за нить. Он чувствовал ее всю — вес, тепло, влажность, запах, как она сжимает его изнутри… она была внутри, снаружи, между ребрами и под кожей. Его будто выплеснуло. Каждый толчок отдавался в затылке, в кончиках пальцев, в коленях, вдруг ставших ватными. Кожа горела — там, где она касалась, словно остались ожоги, но не больно, а приятно-жарко. Берлин зарылся носом в ее волосы, поглаживая по спине. — Ничего себе… — протянула Агата куда-то ему в шею. Берлин осторожно откинул прядь ее волос с влажного лба. — Ты только что превратила вечер в некое подобие Дионисийских мистерий, и все, на что тебя хватило — это «ничего себе»? — Заткнись, — беззлобно проворчала она. — Я просто танцевала. — Милая моя, если бы каждый танец в этом мире имел такую разрушительную силу, архитекторы перестали бы строить города, опасаясь, что они рухнут от одного твоего движения, — он провел тыльной стороной ладони по ее щеке. — Это было торжество чистой энергии, абсолютный, первозданный… — Заткнись, — проворчала Найроби. — …и как ты смотришь, когда берешь свое, — проигнорировал он ее, увлекаясь собственным восхищением, — я чувствовал себя полотном, на котором ты… — Заткнись, — снова повторила она. — Просто заткнись, иначе я правда выброшу твою кофемашину в бассейн. Это было… странно. Очень. Найроби давно хотела с ним переспать, но когда это случилось — внутри будто произошло короткое замыкание. Как вообще с ним теперь разговаривать? Это же все еще Берлин. Это тот самый высокомерный засранец, который завтра нацепит обратно свои накрахмаленные воротнички и может снова начать вещать что-то про ее дикость, притоны и прочие гадости, и теперь это будет гораздо обиднее, потому что… ну, потому что. Потому что они вроде как сблизились, и это было хорошо — но он же утром откроет рот и скажет нечто вроде: «Знаешь, ночь была… занимательной. В твоей импульсивности есть некая первобытная честность, почти как у дикого зверя. Жаль, что ты не умеешь направлять эту энергию в нечто более изысканное, чем обычный животный порыв». Или «Не принимай это на свой счет. В таких ситуациях — при нашей изоляции, под давлением — это нормальная физиологическая реакция. Не стоит наделять это глубоким смыслом. Давай просто сохраним этот… комфорт, не усложняя чувствами». Как будто у нее есть чувства. Как будто для нее это было чем-то большим, чем животный порыв. Он чертовы полгода кружил вокруг нее, источая секс, потом сам начал задирать ее футболку, а потом засунет голову в песок? Она тогда не то что кофемашину, она его самого в бассейне утопит! Найроби посмотрела на Берлина. Берлин лежал, опираясь на локоть, и выглядел так, будто только что протрезвел после многолетнего запоя. Обычно безупречные волосы превратились в хаос, на шее отчетливо багровел след укуса, в глазах светилось какое-то почти щенячье ожидание. Может, первой сказать, чтобы он не принимал это на свой счет? Что они просто мужчина и женщина под одной крышей, и этот секс был чем-то неизбежным? Небо прорезала очередная вспышка молнии, и сразу за ней последовал раскат грома. Внезапно Берлин резко сел, запустив пальцы в свои растрепанные волосы. — Я… — голос прозвучал глухо. На Агату он не смотрел. — Я сделаю нам кофе. Кофе. Конечно. Кофе. Спасибо хоть в ванную не сбежал, отмываться после секса с дикаркой. Он же до сих пор предпочитал именно ванную и кафель. — Мне три ложки сахара, — сказала она ему в спину. — Я знаю, какой ты пьешь, — сказал он тихо, исчезая за дверью. — Почти сироп. Найроби потянулась к панели управления акустической системой, спрятанной в торце дивана, и раскатам грома снова подпел пронзительно-мелодичный голос Юлии Саниной.Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!