22. в середине лета;
13 апреля 2026, 18:24на рассвете, где нет ни души
и только поезда и зеленые овраги между путями
чтобы история снова началась в этом моменте
чтобы она замкнулась в кольцо и повторялась, пока вибрация не угаснет
пока жизнь в этой вселенной не остановится
♫ Alai Oli — Глава 2
Из выгоревших на солнце зарослей эвкалипта доносился монотонный стрекот цикад. Сквозняк, временами пробегавший между колоннами, приносил не прохладу, а лишь запах нагретой земли и соленой соли, высыхающей на скалах далеко внизу. Горизонт дрожал от зноя, стирая четкую границу между пронзительно-синим небом и океаном. — Мы пойдем, — сказала Эбби, поправляя соломенную шляпку. — У нас на вечер планы, нужно еще успеть заскочить в магазин, пока не закрылись лучшие отделы. Диего, Кармен, спасибо за завтрак! Не сидите долго на солнце, в такую жару оно становится коварным. Стэн подхватил куртку, перекинув через руку. — Если соберетесь на выходных к морю, дайте знать, — крикнул он уже с края террасы, спускаясь по лестнице, ведущей к их общей ограде. — Мы с Эбби знаем отличный пляж, где никогда не бывает толпы. Их шаги по деревянному настилу постепенно затихли. На террасе остались полупустые бокалы с осевшей пеной от игристого, тарелки с остатками остывшей яичницы и смятые льняные салфетки. И Берлин — он сидел, откинувшись на спинку плетеного кресла, и изучал игру света в бокале. Найроби захотелось спрятаться под стол. Или убежать. Это было идиотское детское желание, но как с ним говорить после всего — она до сих пор не знала. Сердиться уже не получалось, а не сердиться… а как тогда? Если он влюбился еще в Монетном дворе? И молчит же, зараза. Сидит и молчит. Нет чтобы сказать хотя бы что-то вроде: «Дорогая, ты же понимаешь, что это был лишь художественный этюд? Я просто импровизировал для Стэна и Эбби. Твой талант актрисы заслуживает Оскара, но не стоит принимать всерьез мои слова. Это была просто красивая метафора для нашего прикрытия. Не нужно придумывать лишнего и искать смысл там, где была лишь работа на публику». Тогда она сказала бы, что даже не собиралась принимать ничего всерьез и тоже просто импровизировала. И все, отыграли сценарий, поехали дальше. А если он скажет что-то вроде: «Знаешь, в чем моя главная проблема? Я не умею чувствовать "немного". Если я решаю, что ты — центр моей вселенной, значит, все, что находится вне этой орбиты, перестает существовать. Я люблю тебя. И мне плевать, веришь ты мне или считаешь, что я снова плету интриги. Моя любовь — это просто факт. Такой же неоспоримый, как приливы, как жара в этом чертовом Воклюзе, как мое желание защитить тебя от всего мира, даже если ты будешь умолять меня остановиться». Господи, это было бы еще хуже. Тогда она смогла бы сказать только «э-э-э…» — и все. Может, она в него и влюбилась, но она не чертова героиня оперы и не умеет изрекать пафосные признания. Точнее, в теории умеет, но на практике ее стошнит радугой. Может, первой заговорить? О нет. Это будет карт-бланш. Как только она откроет рот, он тут же сможет ответить или тем потоком гадостей, или признанием, и она не знала, что хуже. Лучшим вариантом было молчаливое тактическое отступление. Найроби встала, забрала тарелки и зашагала на кухню. Австралийское солнце стояло в зените, безжалостно выжигая остатки утренней свежести. Воздух над террасой дрожал под бесконечный стрекот цикад, искажая горизонт, где эвкалиптовая роща сливалась с ландшафтом. Берлин прищурился, глядя на то, как сухие листья эвкалипта лениво кружатся в горячем мареве. Перед его внутренним взором Агата была все еще здесь и смотрела на него со смесью вызова, скепсиса и какой-то почти академической проницательности. И молчала, зараза. Хотя, если бы она заговорила… Могло быть хуже. Она могла сказать: «Андрес, Господи, ну хватит уже. Ты ждешь, что я брошусь тебе на шею или начну рыдать от счастья? Не дождешься. Опять устроил театр одного актера. Ты меня любишь? Или ты любишь то, как красиво умеешь говорить о любви, пока я сижу и хлопаю глазами? Давай честно: ты не любви хочешь, ты хочешь аудиторию. А я — не твоя декорация». Или: «Ой, Боже, ну какой пафос, я сейчас от восторга слюной подавлюсь. Ты бы слышал себя со стороны — это же готовый монолог для какого-нибудь захудалого театра в пригороде Мадрида». Но еще хуже было бы, если бы она заглянула в его глаза с приторным обожанием и прошептала нечто вроде: «Андрес, ты — центр моей вселенной. Я так долго ждала, когда ты откроешься…» Берлина передернуло. Гадость какая, только не это, это была бы не Найроби. Это была бы катастрофа. Это была бы какая-то кукла, какая-то безмозглая фанатка, заблудившаяся в декорациях его собственной драмы, и если бы она сказала такое — это значило бы, что он ее сломал, лишив той самой опасной и колючей искры, за которую, собственно, и отдал ей все. Лучше пусть продолжает видеть в его признаниях театр и называет эгоистичным мудаком даже в момент нежности.***
Тарелка в отсек, вилка в лоток, таблетка в дозатор. Щелк. Вжик. Закрыто. Агата захлопнула дверцу посудомойки и прислонилась бедром к краю столешницы. Можно было просто пойти к себе, закрыть дверь, снова включить музыку и сделать вид, что ничего не случилось, но… нет, точно нет. А что тогда? А если… План начал вырисовываться. Заговорить первой. Чтобы он не успел выдать ни «это ничего не значило», ни «я тебя люблю». Чтобы просто все это переключить. Что-то простое. Бытовое. Хотя нет, бытовуха слишком быстро решается, один звонок мастеру или тому, кто им все покупает, и проблемы не будет, значит… Вот оно. Найроби зачем-то поправила волосы и решительно зашагала обратно на террасу. Берлин стоял у края террасы, опираясь на перила. За перилами раскинулась выжженная солнцем земля — сухие эвкалипты стояли, как безмолвные стражи, чертя узловатыми ветвями резкие тени на рыжем песке. — Давай вечером посмотрим фильм, — выпалила Агата раньше, чем он обернулся. — Выбери что-то… ладно? Он медленно повернулся, глядя на нее со своим обычным насмешливым прищуром, и Найроби мгновенно стало легче. — Ты же знаешь, что я могу выбрать нечто настолько претенциозное, что ты захочешь пристрелить меня уже на двадцатой минуте. Но, — он чуть склонил голову, — если это твоя попытка сбежать от реальности в кинематограф, то я готов быть твоим личным киномехаником. — Если это будет трилогия Звездных войн, я разнесу в пух и прах эту космическую сказку с ее дырявой физикой, — хмыкнула Найроби, — Ты же не вынесешь, если я буду высмеивать каждый священный момент, правда? Берлин медленно качнул головой. — Я выбрал «Звездные войны» как любимый фильм Диего только потому, что это казалось мне идеальной маской для среднестатистического сноба, желающего сойти за своего. На самом деле я ненавижу их всей душой, но, — усмехнулся он, — я был готов терпеть их три марафона подряд, если бы ты меня попросила. — О нет, — фыркнула Агата. — Точно нет. Никаких джедаев. Я почему-то так тогда и подумала, что ты врешь, потому что… ну, ты — и вдруг космооперы. Ты скорее похож на того, кому нравится артхаус. Или какой-то нуар. Где герои ведут бесконечные глубокомысленные диалоги в полумраке, и сюжет тянется как жвачка, но ты клянешься, что это гениальный ритм и отражение экзистенциального кризиса. Что-то вроде… Антониони? «Приключение»? Или вроде Фассбиндера? Что-то, где человек медленно разрушает себя и всех вокруг, и ты такой: «О, как тонко, как жизненно!» Берлин чуть расширил глаза. — Ты… — он прочистил горло, пытаясь вернуть привычную ироничную интонацию, но вышло плохо. — Ты только что разобрала мою психологическую защиту по винтикам. Да, Фассбиндер. И, к твоему сведению, «Приключение» — это шедевр, который ты просто не доросла оценить, хотя… С края эвкалиптовой рощи донесся издевательский хохот кукабары — птица словно высмеивала их интеллектуальную дуэль. — «Приключение» — это, безусловно, технически безупречная работа с пространством, — перебила его Агата, скрестив руки на груди. — Но давай начистоту: это же памятник мужскому эго, которое не знает, что делать с собственной неудовлетворенностью. Это бесконечное тягучее нытье о том, что жизнь пуста, если в ней нет картинки, которую можно потребить. Мне больше нравится «Безбилетник» Бардемского или что-то из раннего Берланги. Там настоящая социальная сатира, и люди не просто красиво стоят в пустых декорациях, а воруют, влюбляются, предают, и все это с потрясающим черным юмором. — Боже мой, — восхищенно протянул Андрес. — Ты не просто закончила Академию, ты ее, кажется, вынесла вперед ногами, прихватив с собой все самое ценное, что там было. Значит, и ты врала, когда говорила, что Кармен любит тупые комедии? — Я вообще не врала в легенде, — Найроби чуть склонила голову набок. — Представляешь, можно любить что-то тупое и не быть тупой. Я тебе больше скажу, я смотрела все части «Сумерек», хотя это та еще сахарная тошниловка. Меня заставила подруга. Берлин коротко усмехнулся. — И кто тебе понравился больше? Вампир или оборотень? Мне нужно знать, какая версия мужчины сейчас в твоем вкусе, чтобы я мог… скорректировать свое поведение. — Джейн Вольтури, — хихикнула Найроби. — Дакота Фаннинг прекрасно ее сделала. Она маленькая, почти фарфоровая, но в ней столько… абсолютной холодной власти. Эти ее взгляды! Она просто смотрит, и ты уже чувствуешь, как твои нервные окончания горят в аду. Она прекрасна в своей жестокости, в ней нет ни грамма жалости, и от этого она становится единственным по-настоящему живым персонажем в этом сахарном мареве. Но если из мужчин, то оборотень. Он не такой приторный. С океана долетел легкий ветерок, принося с собой запахи разогретого песка и горьковатой листвы. — Оборотень, значит, — медленно повторил он, будто пробуя это слово на вкус. — Конечно. Разумеется, оборотень. Никакой меланхолии, никакой вековой скуки, никакого пафоса вечной любви. Только инстинкт, ярость и… верность стае. Хотя, признаться, я ожидал, что ты выберешь кого-то более… утонченного. — У Эдварда не меланхолия, у него какой-то клинический депрессивный психоз, — хихикнула Агата. — И эта прическа… ты видел у Паттинсона в первом фильме этот чуб? Он будто слишком долго пытался уложить волосы перед зеркалом. Утонченный — это Дракула. Или Лестат в исполнении Тома Круза. А еще Токио смотрела аниме про вампиров, так там они тоже… вполне себе. Красиво нарисованы. Небо пронзила тонкая полоса самолета, мгновенно растворяясь в безжалостном ультрамарине. Солнце ударило в стеклянную столешницу, рассыпав по их лицам ослепительные блики. По кронам пронесся сухой ветер, пришедший из глубин пустынного континента. — Понимаешь, в чем фокус, Агата, — Берлин внимательно посмотрел на нее. — Все эти персонажи, от Лестата до нарисованных героев Токио, объединяет одно: контроль над своей природой. Вампир в литературе — это метафора человека, который подчинил хаос своим личным утонченным правилам… — Вампир — это мертвец, восставший из могилы, — перебила его Найроби. — Вынужденный питаться кровью живых. Просто со временем их начали романтизировать, хотя, конечно, получилось потрясающе. Идем в дом, здесь уже так жарко, что я сама скоро начну сиять или гореть на солнце. Поднятая ветром пыль тонкой взвесью заиграла в лучах света.***
Небо наливалось чернильной чернотой. До звезд, казалось можно было дотянуться рукой — они висели над горизонтом огромными огнями, лишенными привычного северного мерцания. Стрекот цикад не затих, но стал более тревожным. Иногда по саду пробегал ветерок, благоухающий ароматом ночных цветов. Андрес сидел на краю дивана, держа ноутбук на коленях, и листал свою фильмотеку. Было нужно нечто, что одновременно признает ее вкус, но при этом останется его территорией. Сначала он открыл папку с французской новой волной вроде Годара и Трюффо, но тут же закрыл. Нет. Она разнесет их за картонных персонажей. Оскароносные блокбастеры он тоже пролистал — тогда она сразу увидит, что он пытается угодить, и это ее разозлит. А если… Вот. «Пианист» Полански. Форма (эстетика кадра, музыка, разрушенный Варшавский гетто) безупречна, но содержание — чистая боль выживания. Это кино про то, как система перемалывает людей, как приходится воровать, прятаться, предавать и терять, чтобы выжить. Там нет героев в плащах, там только человек в руинах. Она это оценит. Причем Полански снимает с хирургической точностью. Андрес закрыл другие вкладки, настроил звук и отложил ноутбук в сторону. На низком журнальном столике уже стояла высокая запотевшая бутылка охлажденного белого вина, пара бокалов и широкая плошка, доверху наполненная оливками. Рядом на деревянной доске небрежно лежали ломтики свежего инжира и кубики выдержанного сыра с прожилками плесени, а в глубокой пиале — поджаренные орехи макадамия. Найроби вошла в комнату, кутаясь в большой махровый халат, и опустилась на диван рядом с ним. Немного подумала, не положить ли голову ему на плечо — вроде бы это было нормально, у них был уже даже секс… но нет, лучше не надо. Это бы значило, что она окончательно поплыла, и это было бы… навязчиво, что ли. И как-то не в ее стиле. Вместо этого она взяла оливку и надкусила — оливка была холодной и пропитанной пряным рассолом. Берлин нажал на кнопку, запуская фильм. Первые кадры — черно-белая хроника, переходящая в цвет, Варшава, тишина, прерываемая звуками фортепиано. Агата затихла, глядя на экран с тем профессиональным вниманием, с которым художник изучает анатомию катастрофы, и в отблесках видео казалась старше и серьезнее. Андрес смотрел не на экран, а на ее лицо. Она закусила губу, когда прозвучали первые выстрелы. Зрачки расширились, поглощая свет, ресницы дрогнули — а когда на экране показалась особенно страшная сцена, по щеке скользнула первая предательская тень влаги. Агата не вытерла слезинку и даже не моргнула. Внутри Берлина что-то болезненно сжалось. Он ожидал, что она будет комментировать композицию кадра или спорить с режиссером, но она молчала, полностью погруженная в тишину. А потом… Шпильман — изможденный, почти прозрачный, похожий на призрака больше, чем на человека — играл. В пустом, промерзшем, наполовину разрушенном доме, перед немецким офицером он извлекал из разбитого пианино звуки, которые казались неуместными и кощунственными и одновременно — единственным доказательством того, что мир все еще существует. Найроби вдруг тихо всхлипнула, закрыв лицо ладонями. Андрес мгновенно закрыл ноутбук, погрузив комнату в бархатную темноту — единственным светом оставались только отблески ночных огней снаружи. — Заткнись, — она попыталась выровнять голос, но не получилось. — Просто… черт… даже не смей… — Я ничего не говорю, — тихо сказал он. — Я просто… — Найроби сердито утерла нос. — Я не… я с дедом выросла. Он тогда был портовым грузчиком. Он рассказывал, как они варили суп из камней, просто вода и соленые морские голыши, чтобы обмануть желудок. Его сосед украл кусок заплесневелого хлеба у собственной матери, потому что хотел жить хоть на час дольше, а потом, когда голод отступил, не смог с этим жить и просто ушел в море. И не вернулся. Никогда не выброшу еду, даже если она испорчена — трудно просто выкинуть, генетическая память… И про то, как нас бомбили, рассказывал. Кадис — это порт, это стратегическая точка… Он слышал звук сирен и бежал в подвал, прижимая к груди банку с солью, потому что соль стоила дороже жизни. И люди исчезали за одну ночь. Дед говорил, что однажды утром ты выходишь на причал, а из десяти лодок, которые вчера стояли на рейде, в живых — то есть, на месте — остались только три. Остальные… просто испарились. Он всю жизнь боялся стука в дверь после полуночи. Андрес притянул ее к себе, сжимая в объятиях и не давая ни шанса на попытку отстраниться. — Твой дед был прав насчет стука. Человек, который видел, как лодки пустеют за ночь, всегда будет ждать, что за ним придут. — Он мне это вместо сказок рассказывал, — усмехнулась Найроби. — Я на этом выросла. Но все в норме, не бери в голову, я не думала, что сорвусь. Хотя часто реву… от такого. Но не всегда. — Ты думаешь, мой дед рассказывал мне другие сказки? — Андрес погладил ее по плечу. — Он рассказывал, как они прятали книги под половицами, потому что за книгу можно было получить билет в один конец, и про ночи, когда в соседние квартиры заходили люди в форме, а он старался не услышать, как соседей уводят. Так что твой дед и мой дед, возможно, пили бы вино из одной чаши, проклиная одно и то же время. Агата отстранилась, чтобы посмотреть ему в лицо. — Стой… Мы ударили по системе, мы напечатали свои деньги, мы плюнули в лицо государству, мы сделали то, за что при режиме Франко нас бы расстреляли без суда и следствия. Ваш план… это же была открытая война. Это было личное? — У каждого из нас под кожей спрятан свой собственный покойник, из-за которого мы и стали теми, кто мы есть, — горько усмехнулся Берлин. — У Серхио это был отец. Когда он упал на асфальт под прицелами полиции, Серхио понял, что эта система никогда не играет по правилам. Да, это была открытая война, и да, это было абсолютно личное. Мы с Серхио решили, что если уж к нам придут, то мы позаботимся о том, чтобы к этому времени здание вокруг нас было в руинах, а наши имена стали синонимом хаоса. Мы выбрали способ заставить их наконец заметить, что мы существуем, и, судя по тому, что теперь даже в самых тихих уголках Европы знают наши лица… мы справились. — И когда мы прорыли туннель… мы пели «Bella ciao», — Найроби печально улыбнулась. — Почему это? Это же итальянская песня. И о прощании. — Ты права, но ты забываешь главное: она была гимном сопротивления. Это песня тех, кто уходит в горы, зная, что, скорее всего, не вернется. Тех, кто выбрал умереть, чтобы не быть рабом, — Берлин откинулся на спинку дивана, сложив руки на груди. — Мы прощались с нашими прежними жизнями — с теми затравленными существами, которыми нас хотела видеть система. — Или просто с жизнями, — эхом отозвалась Найроби. — Или просто с жизнями, — повторил он тихо. Его глаза показались ей темными бездонными омутами, в которых отражалось ее собственное лицо. Он продумал ограбление века, он переиграл систему, которую все считали непоколебимой, и он… неужели он правда ее любил? — Ладно, — отрезала Агата, поднимаясь на ноги. — Хватит. Мы живы, черт возьми, мы в земном раю, мы победили, мы сказочно богаты и мы должны ловить кайф, иначе зачем все это было? Давай завтра поедем куда-то? В какой-то торговый центр. Я хочу купить телескоп. И фотоаппарат. И, может, графический планшет. Последний «Wacom», самый навороченный, чтобы снова рисовать. — Мы найдем тот, на котором рисуют аниматоры Pixar, и в придачу к нему — весь Adobe Creative Cloud, который только существует, — поднявшись следом за ней, Берлин протянул руку и аккуратно убрал с ее лица прядь волос, заправляя за ухо. — Я хочу видеть, как ты превращаешь все эти свои призраки и тени во что-то… осязаемое. — И платье! — решительно заявила Агата. — Я куплю себе платье. Хотя терпеть их не могу, но плевать, найду какое-то, чтобы выглядеть, как королева. — Стой-стой-стой, — он перебил ее, властно выставив ладонь, словно пресекая саму мысль о возражении. — Ты ничего не купишь, дорогая моя. Я тебе его куплю. Это не обсуждается. У тебя есть свои миллионы, и ты можешь тратить их на телескопы, планшеты и хоть на личный спутник НАСА, но это платье… это мой проект. Мой подарок женщине, которая только что доверила мне свои призраки, и я не позволю тебе лишить меня этого эстетического удовольствия. Вдруг Найроби ужасно захотелось его обнять, но… Перед глазами полыхнула картинка: залитый холодным светом коридор Монетного двора, грохот выстрелов, эхом бьющийся о кафельные стены… и Берлин. «Ты говорила, что я сексист, да? Что ж, женщины и геи вперед». Звучало это в абсолютно берлинском высокомерном стиле, но когда она начала кричать и расплакалась — у него в глазах тоже будто блеснули слезы. И ее унес Хельсинки, и она была уверена, что больше никогда его не увидит, а потом увидела, а потом он начал говорить ей о любви, и… а если ей вообще все это снится? Может, она тоже погибла там, получив свою пулю… и эти полгода в Австралии правда рай или чистилище… Найроби моргнула, не понимая, что за дичь лезет ей в голову. Это что, ПТСР? Глупости какие, это у заложников должен быть ПТСР. Она не была заложницей или жертвой, она была преступницей, она ходила с автоматом и буквально заставляла тех людей работать, она была угрозой, хотя ни в кого не стреляла. С чего вдруг тогда у нее будто флешбеки? Тем более, полгода прошло, почему до сих пор ничего не было, а теперь началось? Ей же даже кошмары не снились! Может, она начала ехать крышей, потому что закрыта здесь? Но она не закрыта. Она выходит гулять. Она общается не только с Берлином. У нее есть Габриэль, есть соседи — днем же заходили. У нее нет никаких причин сходить с ума. — Ладно, — Найроби нервно потерла локоть. — Платье. Но если оно будет розовое или с рюшами, я тебя убью. — Агата, ты серьезно думаешь, что я купил бы тебе то, что превратило бы тебя в куклу? — Андрес слегка покачал головой. — Я знаю, кто ты. Я видел, как ты держала этот Монетный двор в кулаке. Если я куплю тебе платье, то только такое, в котором ты будешь выглядеть как богиня, вышедшая из битвы. Что-то холодное, острое, глубокое, как ночь в Кадисе. Цвет стали, или полночный синий, или, может быть, черный, как уголь, который оставляет след на руках. Найроби снова захотелось плакать. Он правда был хорошим, пока что — точно, и, может, он на самом деле всегда таким был, и тогда… и тогда в том проклятом Монетном дворе… а если он на самом деле остался бы там навсегда, и при этом был таким… если бы он был обычным высокомерным ублюдком, было бы проще, тогда бы она даже не жалела, а он… Внутри растеклось едкое чувство вины. Если он правда любил ее с самого начала… нет. Стоп. Она не виновата. Она не знала, что он к ней чувствует, а он регулярно отпускал в ее сторону унизительные колкости, и она имела право злиться — тогда почему теперь ей кажется, что это она вела себя ужасно? Почему тогда сейчас, когда он смотрит на нее вот так — она чувствует себя так, будто предала его тогда, потому что огрызалась в ответ, а не была милой? И эта его проклятая миопатия. А если таблетки не сработают, или у него исчезнет память, и он ее забудет, и все опять схлопнется, и не будет даже Хельсинки, который бы унес ее подальше? Ну почему он не говорит ей гадости?! Может, самой сказать… Нет, это невозможно, у нее язык не повернется. Найроби потерла переносицу. — Н-не надо черный. Лучше синий. Или фиолетовый… но не черный. Берлин сделал шаг вперед и осторожно, взял ее лицо в свои ладони. Агата вздрогнула, на секунду замерла, готовая вырваться, но теплые и уверенные пальцы обхватили ее скулы, не давая отвернуться или спрятаться. Он смотрел прямо ей в глаза — требовательно и с властной нежностью. — Синий, — повторил он, не сводя с нее глаз. — Пусть будет синий. И забудь про черный. Он тебе не идет. Она попыталась что-то сказать, выдать какой-то колкий ответ, чтобы скрыть эту внезапную дрожь, но Андрес не дал ей возможности закончить. — Послушай меня, — его голос стал низким и проникающим прямо под кожу. — Таблетки подействуют. Я пью их по расписанию, и мой мозг никуда не собирается от меня уходить. И я сам… я никуда не денусь. Я остаюсь здесь. С тобой. И тебе придется с этим смириться. — Только попробуй куда-то деться, — буркнула Найроби. — Я тебя тогда точно пристрелю.Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!