28. сгорая в цветных водопадах;
17 апреля 2026, 21:17за минуту до ада
за день до начала лета
смеется, сгорая в цветных водопадах
атомная Леда
♫ Немного Нервно — Атомная Леда
Дом преобразился, приобретая новые детали. Берлин с изяществом сапера рассыпал по стеклянной поверхности кофейного столика в гостиной фальшивые жемчужины и ракушки. На тумбочке у дивана обосновались стеклянные шары: миниатюрные корабли с оборванными снастями, навеки приговоренные штормить в глицериновой бездне. Центральную стену у телевизионной панели теперь украшала неоновая вывеска; огромный и вызывающе розовый фламинго, выключенный при дневном свете, выглядел как бледный скелет, но само его присутствие привносило в аристократический интерьер дух прибрежного притона Майами восьмидесятых. На полу у дивана, свернувшись калачиком, отдыхал большой мягкий скат. Плюшевый дюгонь занимал почти половину кровати Агаты, растянувшись на шелковом покрывале серой бархатистой тушей. С одной стороны подушки сидел вомбат, с другой — пухленькая девочка-пингвинчик. На книжных полках и прикроватных тумбочках она расставила остальные стеклянные шары с кораблями, а на потолке над кроватью виднелся хаотичный узор из бледно-зеленоватых пластиковых фигурок — Берлин лично наклеил их, взобравшись на стул. Безупречная поверхность стального холодильника теперь была усеяна сувенирными магнитиками акул всех мастей и просто плавников, торчащих из невидимой воды. Найроби чувствовала себя странно. С одной стороны, ей хотелось просто вцепиться в Берлина и повиснуть на нем, а с другой… она так не умела, поэтому только буркнула «спасибо» (прозвучало это ужасно) и взялась готовить завтрак, хотя была не ее очередь. Завтрак был не только ради него — ей понравилось заземляться через бабушкину еду, и совсем не хотелось есть какую-то его вычурную паэлью. Таким образом она убивала двух или даже трех зайцев — выражала свои чувства, делала себе то, что любит, и выполняла предписания доктора, занимая себя чем-то, что требовало ручного труда и предельной точности. Берлин замер в дверном проеме, словно наткнулся на невидимую преграду — завтрак выглядел как натюрморт, достойный кисти старого мастера из Прадо. На белоснежной тарелке лежали блинчики с креветками, похожие на съедобное кружево. Рядом в глубокой миске возвышалась горка пестиньос — золотисто-коричневых и блестящих от медового сиропа. И, наконец, кофе бомбон в высоких узких стаканах: кипенно-белая полоса сгущенного молока, бархатистый слой крепкого эспрессо и тонкая кремовая пенка. Граница между молоком и кофе была идеальной линией, проведенной, как он понял, с помощью лезвия ножа. — Доброе утро, — сказала Найроби, отсалютовав ему вилкой. На языке так и вертелось нечто вроде «твоя сексистская душа должна быть в восторге», но она героически сдержалась. — Доброе, — ответил он с какой-то почти благоговейной хрипотцой. — Я видел картины фламандских мастеров, но ни один из них не обладал таким мастерством в передаче света и текстуры. Агата окончательно передумала язвить насчет сексизма. Берлин опустился на стул, сложив ладони перед собой — пальцы заметно подрагивали, и он на секунду сжал их в замок, чтобы скрыть это. — Ты же создала архитектуру вкуса. Смотри на это кружево… — он указал на блинчик — сквозь тесто просвечивал утренний луч. — Потребовалось невероятное терпение, чтобы сделать их такими филигранными. Это… это самое изысканное, что мне когда-либо доводилось видеть на этом столе, и я почти боюсь притронуться к этому совершенству. — Моя бабушка делала их намного лучше, — уверенно сказала Агата. — А ты помнишь, что она делала с теми, кто отказывался от еды. Или ты портишь совершенство, или тебе прилетает в лоб ложкой. Взяв еще горячий блинчик, она надломила его пополам, выпуская наружу пар с резким солоноватым запахом моря и жареного теста, и прикрыла глаза, когда на язык попала горечь обжаренного нута, смешанная с луковой сладостью и йодистой свежестью креветок. — Угроза ложкой — это, несомненно, самая убедительная форма воспитания из всех, что я слышал, — Берлин издал легкий смешок, но тут же посерьезнел и наклонился вперед, опираясь локтями на стол. — Скажи мне… когда эта грозная женщина звала тебя на кухню или когда ты, скажем, стащила лишний пестиньо, пока она не видит… как именно она тебя называла? — В смысле, какое у меня было домашнее прозвище? — уточнила Агата, прожевав блинчик. — У каждого дома есть свое тайное имя, — улыбнулся он. — Так какое? — Тита, — она слегка повела плечами. — Агатита — Тита. А брат звал меня Агис. И бабушка совсем не была грозной. Она только один раз действительно стукнула ложкой Рауля, и он тогда заслужил. По спине Берлина пробежал холодок. В воображении внезапно проступил образ маленькой девочки, бегающей по залитой солнцем кухне в Кадисе — он почти увидел этот мягкий, пыльный, золотистый свет испанского полдня. — Тита, — повторил он, пробуя имя на вкус, словно это было самое редкое вино в его коллекции. — Агис… Значит, ты была Агис. Это так… по-настоящему. — А что насчет тебя? — спросила Найроби, внутренне напрягаясь — у нее всегда были проблемы с ласковыми прозвищами, а Берлину такое вообще не шло. К своим именам она привыкла, и то — взбесилась бы, если бы ее вдруг назвали, например, Аги. Ей и Агатита не нравилось. А он сейчас возьмет и скажет, что его называли Андресито… бр-р. Это звучало бы приторным слащавым голосом, даже если бы она не пыталась говорить слащаво. В памяти Берлина тут же, как кадры испорченной пленки, всплыли лица женщин, которых он любил — или думал, что любил. Он услышал их голоса: нарочито мягкие, тягучие, обволакивающие, как сироп. «Андреси-и-ито…» — от одного звучания внутри все сводило от брезгливости. «Энди» — так называла его третья, пытаясь сделать более понятным и своим, как будто он был домашним псом, которого нужно отучить от кусачести. — Мои прозвища, — сухо произнес он, — всегда были попыткой приручить то, что приручению не подлежит. Ни одно из этих имен не было моим. — Слава Богу, — искренне сказала Агата. — А то я бы навечно заперлась в ванной. — Это первый раз за много лет, когда меня не пытаются переименовать, — Андрес коротко улыбнулся. — Ты не представляешь, какой это подарок. На самом деле, мне сейчас хочется просто сказать тебе «спасибо», но боюсь, это прозвучит слишком официально для человека, который только что пригрозил мне ложкой. Найроби взяла пестиньо и надкусила уголок — тесто поддалось сразу, рассыпаясь на слоистые лепестки, цедра прошла по небу свежей и чуть горьковатой нотой, и на язык хлынула текучая сладость меда. Кунжутные зерна хрустели отдельно, добавляя ореховый оттенок. Телефон на столе рядом с ней завибрировал — пришло сообщение. Берлин мгновенно подобрался. Ревность ударила в виски привычным горьким ритмом; это было почти физическое отвращение — знать, что кто-то другой, какой-то уличный художник, имеет доступ к ее вниманию в те секунды, которые принадлежали только им. Но… Если она сейчас проигнорирует сообщение или демонстративно отодвинет телефон, чтобы успокоить его — это будет катастрофа. Это будет значить, что она медленно вычеркивает все, что связывает ее с реальностью. Агата спокойно взяла телефон и провела пальцем по экрану. Gabriel Сегодня, 09:12 Доброе утро! ☕️ Вчера вспоминал, как ты рассказывала про выставку. В голове не укладывается, как можно было так точно подметить деталь с тенью на картине. Ты определенно видишь мир иначе, чем остальные люди. Хорошего дня, не дай местным попугаям свести тебя с ума! 🎨 Невольно улыбнувшись, Агата быстро набрала ответ: «Признайся, ты просто хотел посмотреть, как я буду доказывать, что Веласкес тут ни при чем. 😉 Хорошего дня! Не рисуй ничего подозрительного, а то полиция района решит, что у них завелся настоящий гений!» Она нажала «отправить» с таким видом, будто просто стряхнула крошки со стола, положила телефон экраном вниз и посмотрела на Берлина. Оправдываться с одной стороны было противно, с другой — не хотелось заставлять его нервничать… стоп. Она уже говорила, что Габриэль — ее друг. Все, точка, не было смысла постоянно это мусолить. Как бы сильно ее ни любили, она имела право общаться с друзьями любого пола. Вместо оправданий она отпила кофе, делая маленький глоток — только пенку и каплю черного. Горечь обожгла кончик языка. Агата немного подождала и наклонила стакан сильнее, позволяя сгущенке подняться. Горячий эспрессо потянул за собой сладкую струю снизу, и во рту разлился контраст вкуса между резкостью и приторной карамельной мягкостью. Внутри Берлина зашевелилась паника. О чем они говорят? Говорит ли он ей о цвете ее глаз? О том, что она слишком хороша для этого дома? О том, что ее муж — просто временное разрушающееся пятно в ее жизни? Он сцепил пальцы в замок, старательно придав лицу выражение вежливого интереса, чтобы выглядеть как аристократ, который обсуждает погодные условия или качество полотна в галерее. — Ты выглядишь довольной, — произнес он, не глядя на телефон. — В наше время художники — редкая порода людей. Большинство из них либо слишком зациклены на собственных травмах, чтобы заметить мир вокруг. Агата мысленно хихикнула — это была очень милая ревность. — Знаешь, — добавил Андрес, чуть наклонив голову, — я всегда завидовал людям с таким типом мышления. Им не нужно брать в руки оружие или планировать захваты, чтобы менять реальность. Им достаточно… просто набросать пару слов, чтобы у человека на губах появилась улыбка. Это своего рода магия. Чтобы не рассмеяться вслух, Найроби отломила еще кусочек блинчика. Берлин сделал паузу, тщательно подбирая слова, чтобы не прозвучать как тиран. — Надеюсь, он понимает, насколько ему повезло, что у него есть такой собеседник. Впрочем, если он начнет утомлять тебя своей тонкой душевной организацией, скажи. Я знаю массу способов объяснить человеку, что искусство требует тишины, а не назойливости. — Да он просто про тени начал нудить, — усмехнулась Агата. — Сходил на выставку испанской живописи в Национальной галерее Канберры — там привезли несколько оригиналов из Прадо, в том числе портрет Иннокентия X. А Веласкес же севилец, и мы его в Академии до дыр учили, так что он мне рассказал впечатления — мол, левая тень на лице Папы — это символ его подозрительности, половина лица специально спрятана в черноте, чтобы была видна только половина души… А я сказала, что Веласкес был придворным живописцем, а не психоаналитиком, и там просто очень дорогой пигмент и гениальное понимание геометрии света. На долю секунды лицо Берлина стало почти серым. В голове начали складываться пазлы, которые он до этого момента старательно игнорировал. То есть… ее цинизм — это не защита от него. Это ее естественный способ взаимодействия с миром. Она точно так же не дает Габриэлю романтизировать искусство, как не давала Андресу романтизировать… вообще все на свете. Она — безжалостный реалист и одинаково сурова ко всем. Но еще хуже… она говорила об искусстве с Габриэлем, а не с ним. И кто в этом виноват? Она не делилась с ним своим миром, потому что он сам построил вокруг себя стену из снобизма. — Значит, с Габриэлем ты говоришь о том, что любишь. А со мной… — он запнулся, чувствуя, как внутри что-то обрывается. — Со мной ты ждешь, что я снова начну читать лекции о том, что такое якобы настоящая красота. — Да с тобой просто к слову не приходилось, — фыркнула Агата. — А он, — кивнула она на телефон, — про картины не затыкается. Берлин медленно провел рукой по волосам — медленно, но в то же время как-то нервно. Хотелось одновременно и упрекнуть ее за этот негласный приговор, и умолять дать ему шанс быть чем-то большим, чем просто декорацией — потому что… что, если она не говорила с ним, потому что он — скучный тиран, который умеет только поучать, а Габриэль — живой и настоящий? — Я не хочу, чтобы ты заполняла свои мысли о живописи кем-то другим, пока я сижу напротив. Это эгоистично, я знаю. Это манипулятивно. Но… — он протянул руку и накрыл ее ладонь своей. — Я хочу знать, как ты смотришь на мир. Прозвучало это тем же тоном, как и тогда, когда он схватил ее за плечи у машины. Когда боялся, что она решила умереть — только тогда он кричал, а сейчас говорил спокойно. — Давай поедем в Ботанический сад, — предложил Андрес. — Ты же хотела все здесь увидеть, а там сейчас такое время, когда тени от пальм ложатся на траву именно так, как ты бы назвала безупречной геометрией. — И ты купишь мне мед, который собрали прямо там? — сощурилась Найроби. — Боже, Агата, — рассмеялся Берлин. — Ты понимаешь, что если бы я предложил тебе ожерелье от Cartier, ты бы, скорее всего, закатила глаза, а из-за банки меда из сиднейских цветов сейчас смотришь на меня так, будто я предлагаю тебе сокровища короны? — Там еще растения продают, — задумчиво произнесла она. — Но они у меня обычно никогда не выживали. Я даже самый непритязательный кактус однажды умудрилась угробить. В тишине, минуту назад наступившей внутри Берлина, что-то будто разбилось. Может, он просто был параноиком, но с ней точно было что-то не так. Ночью, когда она уснула, он взял ее камеру и пролистал сотни кадров — там был целый океан. Там были скаты, акулы, кораллы, яркие рыбы, много его фото — а ее там не было. Только одна фотография, где она отражалась в стекле на фоне проплывающего мимо пингвина — и все. И теперь… растения не выживали. — Мы купим тебе растение, — твердо сказал Андрес. — Самое простое и самое живучее. И если оно погибнет — купим новое. — Да ну, — протянула Агата. — Жалко. — Мы купим такое растение, которое физически не сможет погибнуть, даже если ты будешь стараться. Есть виды, созданные специально для тех, кто не хочет нянчиться, — он коротко кивнул, словно вопрос был решен окончательно. — И оно выживет. Обязательно выживет. Я прослежу за этим.***
Солнце стояло так высоко, что тени казались вырезанными из черной бумаги и наклеенными на изумрудные склоны холмов. Зелень вековых фикусов и пальм контрастировала с выжженным до белизны небом. Вдоль дорожек тянулись яркие пятна тропических цветов. Вдали за садом синели воды залива и раскинулись белоснежные паруса Оперы. Берлин вышел из машины первым, по привычке осмотревшись — сканируя пространство на предмет лишних глаз и случайных наблюдателей — но вокруг были лишь туристы с картами и ленивые местные жители, и он обошел автомобиль, чтобы открыть дверь Агате. В этом свете она выглядела еще более живой и нереальной одновременно. Длинные темные волосы рассыпались по плечам, ловя ослепляющие блики солнца, броский черный топ с макраме контрастировал со смуглой кожей, и она смотрела на кованые ворота взглядом хищника, который выслеживает свою жертву — но не ради убийства, а ради того, чтобы запомнить каждое движение. Черт возьми, он был готов купить ей всю оранжерею, лишь бы она продолжала вот так смотреть. Первыми в глаза на входе бросались гигантские фикусы — огромные деревья с мощными извилистыми корнями и темно-зеленой глянцевой листвой. Вдоль ограды и первых аллей росли стрелиции, у входа — канны и сальвии, кажущиеся неестественно яркими на фоне насыщенной зелени. Длинные веерообразные листья пальм создавали на траве тот самый сложный узор из теней. Агата сняла с плеча камеру, подняла видоискатель к глазу, и ее лицо мгновенно стало непроницаемым и сосредоточенным — отсутствующим. Андреса кольнуло знакомое раздражение, смешанное с острой тревогой. — Ты помнишь нашу легенду, милая? — негромко спросил он, глядя, как она фокусируется на листе стрелиции. — Диего и Кармен Ривера. Супруги. По документам — счастливы вместе уже два года. Агата лишь хмыкнула, не опуская камеры. — И что с того? — То, что даже у великих были свои маленькие ритуалы, — Андрес мягко коснулся рукой ее локтя, заставляя чуть опустить объектив. — Помнишь, ты сказала, что неплохая модель? Что намерена рисовать свои автопортреты, как Фрида? Найроби приподняла бровь — что-то смутно она припоминала. Проехаться по такому совпадению она точно не упустила бы случая. — И где же они, эти портреты? — Берлин кивнул на камеру. — Скелет тираннозавра, отражение в стекле на фоне пингвина, какие-то рыбы… Все, что угодно, кроме той, кто держит эту камеру. Ты обещала быть моделью, а в итоге я женат на человеке-невидимке. А я… хочу видеть, как ты смотришься в этом мире. Найроби прикусила губу. — Себя фоткать не совсем то… — Тогда дай мне, — он забрал камеру из ее рук — она не сопротивлялась, позволив ему взять аппарат. — Давай, встань у тех канн. Осторожно оглянувшись на цветы, Агата отступила назад. Намеренно позировать не стала, просто приподняла подбородок, улыбаясь лишь уголками губ — тень улыбки, тень девушки, эфемерная русалка из священных омутов Времени Сновидений… Щелчок — Берлин успел запечатлеть эту хрупкость, прежде чем она окончательно растворится в полуденном зное. Но это спокойствие казалось ему невыносимым. Слишком отстраненным. Слишком похожим на прощание. Нужно было срочно вывести ее из этого оцепенения. — Знаешь, — нарочито небрежно бросил Андрес, наводя объектив снова, — я… что-то нажал. Какая-то кнопка заклинила. Кажется, я только что стер все последние снимки. — Что ты сделал?! — вскинулась Агата. Вся ее отстраненность слетела моментально — если бы взглядом можно было убивать, он бы уже стал пеплом. Вот оно. То самое. Щелк. — Попалась, — прошептал Берлин, опуская камеру и хищно улыбаясь. — Успокойся, — тут же добавил он. — Все снимки на месте. — В смысле на месте? — Агата вырвала фотоаппарат у него из рук, быстро пролистывая галерею. Все правда было на месте, и, кроме прочего — новое фото. Она почти не узнала себя — глаза словно метали молнии, волосы взлетели в легком порыве, свет идеально падал на лицо, контровой свет от канн подсветил контур профиля, создав ореол, который обычно трудно поймать без отражателя. — Экспозиция… — прошептала Найроби. — Ты взял чуть больше тени на левой скуле. Как у Веласкеса, да? Это же офигеть как профессионально сделано. Прозвучало это в ее устах так, что Андреса потянуло в жар. — Куда пойдем теперь? — спросила она, подняв глаза. — Теперь, — он мягко коснулся пальцами края ее камеры, — пойдем искать твой бессмертный цветок. Здесь рядом есть павильон Growing Friends. Коричневые стволы и огромные раскидистые листья австралийских древовидных папоротников создавали в воздухе ощущение доисторического покоя. Вдоль тропинок росли банксии и гревиллеи с причудливыми соцветиями, похожими на ершики или кораллы. Чем ближе они подходили к питомнику, тем чаще встречались агавы и алоэ. Наконец перед ними появился комплекс из легких деревянных конструкций, навесов и открытых площадок. Лабиринт из многоярусных деревянных стеллажей был заставлен горшками всех мастей: от крошечных глиняных плошек до массивных пластиковых емкостей. — Ищем что-то, что выживет, даже если его забыть в темном углу на месяц? — с понимающей усмешкой спросила волонтер, проницательно окинув их взглядом, словно видела сотни таких пар. — Именно, — подтвердил Андрес, приобняв Агату за плечи. — Что-то, что обладает инстинктом выживания на уровне бактерий. Женщина кивнула и уверенно повела их к дальнему ряду. — Тогда забудьте про цветы. Вам нужны суккуленты или эпифиты. Сансевиерия, — она указала на растение с вертикальными мечевидными листьями. — Это невозможно убить. Она растет в тени, на солнце, без воды, с водой — она почти бессмертна. Замиокулькас, — далее волонтер коснулась темно-зеленых мясистых листьев. — Если вы уедете на месяц, оно даже не заметит вашего отсутствия. И эониум, — показала она на растение с почти черными листьями. — Это для эстетов. Оно держит форму, как скульптура, и требует только света. — Видишь? — Берлин понизил голос, чтобы слышала только Найроби. — Выбор за тобой. Я могу взять все три, чтобы увеличить наши шансы на успех, но… — он сделал паузу, внимательно глядя на ее лицо, — мне важно, какое из них ты хочешь видеть на нашем подоконнике каждое утро. Он все еще держал ее за плечи, и Агате стало очень-очень тепло — совсем не от австралийского солнца, и не потому, что ей покупали растение. Просто… это было слишком мило. И чертовски нечестно. И неправильно. И непривычно — она чувствовала, что краснеет, и начинала злиться, а злиться не могла, потому что было не на что. Так. Растение. Выбор. Агата заставила себя сосредоточиться. Замиокулькас был денежным деревом, а такое не интересовало ее даже когда у нее было мало средств. Сансевиерия… бабушка выращивала сансевиерии, утверждая, что они полезны. Эониум… эониум был красивым. Не зеленым, скорее фиолетовым, и напоминал розу. — Может, две? — она подняла глаза на Берлина. — Щучий хвост очищает воздух, а это, — указала Агата на соседний цветок, — очень оригинальный. Андрес посмотрел на нее с почти восхищенной понимающей улыбкой, и повернулся к волонтеру. — Мы берем обе. И, пожалуйста, подберите горшки, которые не будут спорить друг с другом. Мы предпочитаем минимализм. Звучало у него это «мы» так, что внутри у Найроби все таяло — и снова ее накрыло чувство нереальности происходящего. Будто это был сон или просто не ее жизнь, потому что та Агата Хименес из Кадиса не могла быть здесь, потому что та Агата не покупала эониумы, ей было не до того, чтобы заботиться о растениях, она даже о собственном ребенке толком не смогла позаботиться… и она была здесь. Или не она, а какой-то ее отголосок или проекция… Берлин переложил тяжелую черную розу в одну руку, а другой рукой слегка подтолкнул Агату за поясницу, направляя к выходу. На поверхности искусственных водоемов лениво покачивались листья гигантских кувшинок. В высоких пальмах пронзительно кричали какаду. Аккуратные газоны были обрамлены низкими бордюрами из цветущих кустарников — ни одного лишнего листика и ни одной соринки. Они подошли к светлой постройке с большими панорамными окнами в пол. Перед входом на открытой площадке с навесом стояли витрины с сезонными растениями, садовой утварью и горшками из терракоты. Агата усилием воли заставила себя вернуться в здесь и сейчас — где бы это ни было. Воздух в магазине пах ароматами лавандовых саше, древесины и терпким сладким запахом воска. Андрес сразу уверенно направился к стеллажам с местной продукцией и указал на полку, где стройными рядами стояли небольшие стеклянные банки с медом. Найроби взяла одну, рассматривая темный золотистый мед; на этикетке было написано «Royal Botanic Garden Honey». Берлин вынул банку из ее рук и подошел к прилавку. — Мы берем три, — сказал он, не глядя на цену. — Чтобы хватило надолго. И деревянную лопатку. Пестиньос, подумала Агата. Пиньонате, альфахор, торрихас, мильохас, медовые колечки, хрустящие хлопья, оливковые лепешки, миндальное печенье… все это готовилось с медом, все это было из ее детства, все это она хотела попробовать снова — и заодно угостить его. Хотя пиньонате ему бы точно не понравился — Найроби очень живо представила, как Берлин берет этот медово-ореховый липкий шарик, рассматривая сладость с брезгливым недоумением. А альфахор? Альфахор крошится, и сахарная пудра испачкает его безупречные манжеты. А про оливковые лепешки он скажет, что масло недостаточно выдержанное. Ой, да пожалуйста, сколько угодно, ей больше достанется.***
Спустившись вниз по склону, они оказались в тишине садов — шум города утонул в листве вековых фикусов и пальм. Ветви плакучих ив касались поверхности пруда, где плавали черные лебеди. Агата села прямо на траву, подтянув колени к груди. Берлин поставил пакет с медом и горшки с растениями на безопасном расстоянии, и опустился на траву рядом с ней, вытянув одну ногу. Вторую согнул в колене, опираясь на него локтем — поза расслабленного хищника, который наконец-то свернул с большой дороги. Сидеть молча было глупо — а что сказать? «Спасибо»? Вчера это «спасибо» у Агаты прозвучало почти как «черт бы тебя побрал». Что-то про лебедей? А что? Ну лебеди. Ну плавают… Комплимент? Боже упаси, это прозвучит у нее еще хуже, чем то «спасибо». Если бы он иронизировал и критиковал ее, она бы знала, что ответить, а он… Видимо, его бывшие жены действительно уходили именно поэтому — потому что считали эту любовь скучной. Агата так не считала, ей не было скучно, ей хотелось просто спрятаться за ним и затихнуть, но она так не умела, а придраться было не к чему. Полезть целоваться? Он решит, что она неадекватная. А если это последний шанс? Если с его лекарствами что-то пойдет не так, и это вроде как… последние дни, а она не использует это на максимум? Нет, если бы все было плохо, доктор бы ей сказала. А если он попросил не говорить? Агата вспомнила решительное лицо и непререкаемый тон Софии Мориарти и мысленно хмыкнула — пообещать она могла что угодно, но скрывать нечто важное только ради спокойствия пациента не стала бы. Хотя… доктор могла сообщить это только Профессору, а Профессор мог решить поберечь Найроби нервы… Может, Берлин такой хороший, потому что прощается? Может, он боится, что у нее суицидальные мысли, потому что сам на грани и приписывает ей свои страхи? Или думает, что если она останется одна в Сиднее, ее психика, и без того расшатанная ПТСР, просто выключится, и пытается всячески ее заземлить, чтобы потом ей было, что терять? Он что, думает, что она чертова шекспировская героиня, и если он куда-то денется — утопится в пруду? Да она сама его в пруду утопит! И что толку гадать? Вернутся домой — позвонит Мориарти и спросит, правда ли все в порядке. У нее ПТСР, ей можно нервничать даже на пустом месте. Приняв решение, Агата успокоилась. — Знаешь, — первым нарушил тишину Берлин, глядя на то, как черная птица, изящно изогнув шею, двигается сквозь отражения облаков. — В Севильской академии это должно быть было первым, что вам давали на анализ. Леда и лебедь. Корреджо, Леонардо, Микеланджело… — О да, — усмехнулась Найроби. — Леда и ее специфические вкусы. Греки знали толк в извращениях. Андрес откинулся на локоть. — Ты всегда умеешь превратить высокую трагедию в анекдот. — А разве это не анекдот? Просто, ну… лебедь, — она взмахнула рукой. — Потрясающе соблазнительный облик. Нет, я понимаю, символизм, эротика, плавные линии… но лебедь? А потом она снесла яйца. Представляешь, как ей было плохо с мужем, если она изменяла ему с лебедем? — Ты убиваешь любое величие одной фразой, — рассмеялся Берлин. — Никаких богов, никаких знаков судьбы, просто кризис среднего возраста у царицы Спарты. — Именно, — хмыкнула Агата. — Если убрать весь пафос, так оно и получается. — И кто из художников понял этот кризис среднего возраста лучше остальных? — Андрес чуть склонил голову, следя за ее лицом. — Только не говори мне, что тебе не нравился никто из них. Найроби прищурилась на блики на воде. — Сальвадор Дали. «Атомная Леда». Это не про кризисы. Это про то, что в один момент все, что ты считал твердым, стабильным и настоящим — может просто рассыпаться на атомы. У Дали все на этой картине висит в воздухе — ничего не касается земли, никакой опоры. Это состояние после бомбежки, и Леда не соблазнена — она в шоке от того, что все вокруг нее стал квантовым. Только не вздумай искать в этом отсылки на мою вероятную депрессию, — тут же добавила она. — Мне просто нравится это видение. — Хорошо, — просто сказал Андрес. — Никаких депрессий. Атомная Леда, по крайней мере, выглядит куда эффектнее, чем какая-нибудь пасторальная идиллия. Найроби опустила подбородок на колени и прикрыла глаза, думая, что пасторальная идиллия тоже может рассыпаться на атомы — и, возможно, рассыпается, но пока все зависло в невесомости, как на той картине. В состоянии «между». Чистилище, бардо, секунда до взрыва… Черт бы побрал эти гребаные колеса Сансары.Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!