Часть 11. Гниль

12 января 2024, 15:34
      В последнюю ночь в поезде меня не мучают кошмары. Мне кажется кощунственным расслабляться здесь, под нежным прикосновением тонких простыней и мягкого матраса, под теплом Китнисс рядом со мной. Я привык ко всему этому настолько, что будет больно, когда мы вернемся домой, но я едва ли смогу заставить себя пожалеть об этом. Поезд мягко покачивает нас взад-вперед, словно мы младенцы в кроватке, которые дремлют, пока кто-то толкает ногой нашу колыбель туда-сюда.       Мой отец пел нам с братьями, когда мы просыпались и суетились в ранние утренние часы. У меня осталось слабое воспоминание о том, как он прижимает меня к своей большой груди, как мои ноги обвиваются вокруг его талии, а он бормочет слова старой колыбельной.

Качайся, малыш, в верхушках деревьев;

Когда ветер дует, колыбель качается.

Когда сломается ветка,

колыбелька упадёт,

И на землю спустится малыш,

колыбелька

и все остальное.

      Я не вспоминал эту колыбельную уже много лет. Сегодня утром, когда я открываю глаза, чтобы увидеть солнечный свет, пробивающийся сквозь деревья по кроям от путей, я впервые обращаю внимание на жуткие слова песни. От них по позвоночнику пробегает холодок. Только потянувшись к Китнисс и обнаружив ее теплой, умиротворенной и недоступной для мира по другую сторону кровати, я расслабляюсь.       Обычно кошмары Китнисс будят ее посреди ночи. Она кричит и бьется, я бужу ее, обнимаю, пока она снова погружается в сон. Это может случиться два или три раза подряд, а иногда мы и не пытаемся заснуть, если небо уже окрасилось в розово-фиолетовые тона рассвета.       Но этим утром солнце, пробивающееся сквозь деревья, потеряло свой золотой край. Рассвет наступил несколько часов назад, а ее плечи все еще поднимаются и опускаются в мягком ритме. Мы оба проспали всю ночь и даже больше.       Думаю, я понимаю, почему она расслаблена. Наконец-то мы едем домой.       Но я все еще измотан. Двенадцатый дистрикт теперь кажется иллюзией. Капитолий и его сверкающая роскошь у нас за спиной — куда более насущная реальность. Я начинаю понимать, что так было с того момента, как зазвучали победные трубы. Пока существует угроза революции из-за того, что мы находимся на арене, ее хватка будет сохраняться.       Хороший ночной отдых ничуть не притупил мой гнев по этому поводу.       Это не жизнь. Жизнь — это выбор, который мы делаем сами. Теперь я понимаю дрожь гнева в руках, приветствовавших нас в Одиннадцатом, беспокойный пыл Восемого, угрюмое негодование в Седьмом, кипящую, океанскую тяжесть меняющихся приливов в Четвером. Я понимаю; я чувствую себя так же, как в клетке.       Но я также помню звуки выстрелов, удар тела старика о камни. Я все еще боюсь. Я знаю, у кого все оружие, вся власть.       Это не мы.       Впервые за долгое время я целенаправленно возвращаюсь мыслями к Рогу изобилия. К кровавой бойне. Те первые долгие минуты у рога, кровь и летящие ножи. Уринн, убитая одним-единственным клинком Мирты; Штерн, разнесенный на куски той миной; израненое лицо маленького Джейсона. Я пытаюсь представить себе это насилие во множественном числе. Безликая белая броня и выстрелы; десятки пулевых ранений, смерть наступает быстрее, чем при игре в покер. Всех, кого я люблю, уничтожают в одно мгновение, прежде чем я успеваю вздохнуть и закричать о них.       Мое горло сжимается. Пульс набирает обороты в ушах, а грудь становится свинцовой, отказываясь втягивать воздух. Мое тело помнит леденящий ужас тех первых мгновений на арене. Некуда было смотреть, некуда бежать, некуда спрятаться. Внутри меня не было Пита, ожидающего удара. Я помню беспомощность от понимания того, что при всех борцовских трофеях во мне нет той части, которая знает, как быть жестоким и опасным перед лицом угрозы, даже чтобы спасти того, кого я люблю.       Я злюсь. Я возмущен.       Я не готов начать революцию.       Да и как я могу быть готов? Я все еще пытаюсь избавиться от последствий последнего боя.       Я не могу не думать: именно таким Капитолий хочет меня видеть.       Когда солнце уже высоко поднялось над поездом, а пейзаж стал плавно переходить в изгибы Двенадцатого дистрикта, Китнисс наконец потягивается и зевает рядом со мной. Она переворачивается на бордовых простынях, как и в первое утро, ее волосы пушистые от подушки, а глаза мягкие и сонные.       — Никаких кошмаров, — тихо говорю я ей. Кто-то из нас должен наслаждаться покоем. Думаю, Хеймитч или Цинна не дали Эффи ворваться к нам, подарив несколько спокойных часов наедине.       Она подавляет очередной зевок:              — Что?       — Прошлой ночью тебе не снились кошмары.       Она хмурится, как будто готова меня поправить, но потом, кажется, понимает, что я прав. Она снова укладывается на одеяла, сворачиваясь так, что ее колени касаются моих бедер.       — Мне приснился сон. Я шла за Сойкой-пересмешницей через лес. Очень долго. Это была Рута, правда. Я имею в виду, когда она пела, у нее был ее голос.       Мне нравится туманно-серый цвет ее глаз, когда она только просыпается. Такие спокойные и бездонные одновременно. Это спокойное создание, которым она почти никогда не бывает. Я убираю с ее лба несколько темных прядей.       — Куда она тебя отвела?       — Я не знаю, — пробормотала она. — Мы так и не пришли. Но я чувствовала себя счастливой.       — Ну, ты спала так, будто была счастлива.       — Пит, — спрашивает она, — почему я никогда не чувствую, когда тебе снится кошмар?       — Я не знаю, — я смотрю на голые деревья, мелькающие за вагоном поезда. — Я не думаю, что я кричу, дергаюсь или что-то в этом роде. Я просто прихожу в себя, парализованный ужасом.       Ужас все еще здесь, прямо под поверхностью. Я сжимаю в кулак одеяло и сглатываю, чувствуя, как напряжение задерживается в челюсти.       — Ты должен меня будить, — говорит Китнисс.       Я качаю головой.       — В этом нет необходимости. Мои кошмары обычно связаны с потерей тебя. Я прихожу в себя, когда понимаю, что ты здесь.       Я говорю это небрежно. Это просто факт жизни, такой же, как рассветы и закаты. Но Китнисс ничего не отвечает, и я понимаю, что, возможно, этот факт слишком напряженный.       Кошмары Китнисс очень разнообразны. Она кричит о Прим, о Руте, о Гейле, о других людях, которые, как я думаю, должны быть семьей Гейла — они звучат как имена из Двенадцатого. Один или два раза она кричала обо мне.       В моих снах полно злодеев, но есть только один человек, которого я действительно боюсь потерять.       — Будет еще хуже, когда мы вернемся домой и я снова буду спать один, — бормочу я, и это правда. Китнисс не будет рядом, чтобы отвлечь меня от всего того, что я никогда не смогу изменить.       Затем, словно по моей просьбе, поезд начинает замедлять ход.       Сегодня вечером мы ужинаем в доме мэра Андерси, куда приглашены все члены наших семей, а затем немного поспим перед завтрашним Праздником урожая. Обычно фестиваль — это тихий выходной день, когда можно поесть с семьей и друзьями, но в этот раз в Капитолии будет устроен праздник с танцами, музыкой и достаточным количеством еды, чтобы каждый мог набить себе рот. Я уже почти предвкушаю вторую половину, но сначала мне нужно пройти через обеденную часть. Мы сразу же отправляемся в дом мэра, чтобы подготовиться, даже не заходя сначала в свои дома.       Я думаю о том, что говорила мне Китнисс на протяжении всей подготовки. Что я должен будить ее, когда мне снятся кошмары. Подразумевалось, что когда-нибудь мы снова будем спать в одной постели. Полагаю, не здесь, в Двенадцатом, где у нее есть Гейл, с которым она может проводить время. Но будут еще поезда, еще визиты в Капитолий, и она хочет, чтобы я был рядом с ней. Это вселяет в меня надежду, что это возвращение домой будет отличаться от предыдущего. По крайней мере, мы больше не будем чужими. Это —       «Нет», напоминаю я себе, «остановись». Я храню воспоминания о ее ровном голосе, когда она предложила помолвку, пока мою грудь не сдавит знакомая, необходимая боль. В какой-то степени я ей небезразличен, но она не является моей невестой по собственному желанию. Такова наша реальность.       Мы спускаемся к ужину в отделанную парчой столовую мэра Андерси. Я никогда раньше не был в этом доме; он очень хорош для Двенадцатого, но на ступеньку ниже всех остальных в нашем туре, что позволяет мне чувствовать себя как дома. Ковер потертый, а книжные полки слишком голые. Стол был выдвинут в гостиную, чтобы разместить всех гостей. Это и свита Капитолия, и семья мэра, и все наши родственники. Здесь и мать Китнисс, и Прим, и Хоторны, поскольку официально они теперь ее семья. Это ложь, которую они начали распространять по дистрикту, чтобы защитить легенду о влюбленных, когда мы только вернулись домой после Игр. Но Гейла здесь нет. Я уже собирался остановиться на этом недоумении, как вдруг понял, что там, напротив семьи Китнисс, у стола, стоит моя семья.       Вся моя семья.       Мать, отец, Рэй и Тэк стоят в ряд по левую сторону стола, одетые в свои самые красивые наряды — те самые, в которых мы были на Жатве. Тэк выглядит неподвижным, как статуя, а остальные трое абсолютно молчаливы. Все тоскливые мысли о Китнисс исчезают в пользу странного ощущения невесомости, когда их общее внимание сосредотачивается на мне.       Это первый раз, когда я вижу кого-то из них, кроме Тэка, с тех пор как переехал.       Двенадцатый — не очень большой дистрикт, поэтому я уверен, что мэр Андерси или тот, кто составлял список гостей, знает об их отчуждении. Зачем тогда вообще их приглашать? Может, этого требовали капитолийские нормы этикета? Мои родители, конечно, не настолько глупы, чтобы отказываться, когда Капитолий их куда-то приглашает.       — Пойдем, пойдем, пойдем, Пит, — кричит Эффи, отводя меня от Китнисс и направляя к столу. Она явно не понимает, что что-то не так. Она ставит меня перед свободным местом между моим отцом и семьей мэра во главе стола; именно здесь я и должен сидеть, а все остальные уже выбрали свои места, так что отступать некуда. Я скребу спинку стула и тяжело опускаюсь в него, не желая встречаться ни с кем взглядом.       Комната наполнилась другой оживленной болтовней: Китнисс с ярким смехом ныряет в объятия Прим, маленькие дети Хоторна копошатся вокруг нее, а дальше за столом две подготовительные команды тихонько толкаются друг с другом за места дальше по столу. Мэдж приветливо улыбается мне, а затем поворачивается к своей матери, которая морщится, словно от шума у нее болит голова. Никто не замечает мертвой тишины, которая опустилась на Мелларков.       Я, конечно, не собираюсь ее нарушать. Я собираюсь сидеть здесь и делать то, что у меня получается лучше всего, когда в комнате находится моя мать: изо всех сил притворяться, что меня не существует.       Через несколько напряженных секунд Тэк с ухмылкой наклоняется с другого конца.       — Ты выглядишь так, будто хоть раз нормально поел.       Это было бы оскорблением со стороны любого из наших гостей из Капитолия, а Тэк, конечно, делает это так, будто так и есть. Но так уж он устроен. Никто из Двенадцатого не стал бы осуждать то, как обтягивают мои плечи сшитые на заказ рубашки, или розовый отблеск моей светлой кожи, который обычно тускнеет в эти суровые зимние месяцы. Он пытается сгладить ситуацию этим комментарием, но у него ничего не получается, потому что он открыл сезон непрошеных комментариев по поводу моей внешности.       — Зачем ты побрился? —резко говорит мама. — Ты только начал выглядеть взрослым. И эти цвета тебе не к лицу.       Я бы хотел разозлиться, как в тот последний день в пекарне, но при таком количестве зрителей все, что я чувствую — это стыд, внезапно вскипающий у меня под кожей.       Я не хочу, чтобы они были здесь. Я не хочу, чтобы все эти люди видели, какие они, и жалели меня еще больше, чем уже жалеют. Все знают, что я не настоящий победитель, как другие, и я горжусь этим, в основном, но я не буду гордиться, если они поймут, что я слаб, что моя семья видит во мне щенка, которого можно пнуть.       Я хочу, чтобы они ушли. Я хочу уйти. Но все уже расселись за столом, и я упустил свой шанс.       Китнисс опускается на свое место напротив меня как раз вовремя, чтобы услышать маму. Ее рот нахмурился еще сильнее, а глаза метались между нами пятерыми: Тэк, откинувшись на спинку стула, закатывает глаза; Рэй неподвижно уставился в свою тарелку, когда подавальщик принес хрустящий, выращенный в теплице салат; мама, сидящая на краю своего кресла, как канюк, и я, зеркальное отражение отца, круглоплечий и сгорбленный, старающийся выглядеть неприметным, как камень.       — Голубой и золотой — цвета Панема, — грубо говорит Китнисс. — Его костюм — это цвета победителя. Можете обратиться к президенту, если вам не нравится. Мистер Мелларк, а что случилось с глазированым печеньем, которое раньше лежало на витрине вашей пекарни? Прим скучает по ним, глядя на витрину по дороге из школы.       Мой отец бросает изумленный взгляд на нее, потом на меня, потом на Рэя, у которого нет таланта их делать — об этом я никогда не говорил Китнисс.       — Ну, летом оно продаётся лучше, — говорит он неуверенно, как будто есть хоть какой-то шанс, что у них снова будет это печенье, если я не буду работать в пекарне.       Глаза Китнисс возвращаются ко мне — достаточно медленно, чтобы уловить мое выражение, и достаточно быстро, чтобы остальные пропустили это.       — Очень жаль. Я давала ей деньги, чтобы она купила их, если захочет, раз уж у нас теперь есть лишние. Но, думаю, мы будем продолжать просить Пита делать их для нас, — и тут она с такой яростью берется за салат, что можно подумать, будто ей подали тарелку с ядовитыми змеями. Под столом нога задевает мою. Я не сразу понимаю, что это ее нога, пока ее глаза не переходят на меня, проверяя выражение моего лица.       Мне все еще жарко, неловко и хочется спрятаться под скатерть, пока все не закончится, но и тогда меня охватывает прилив чего-то более теплого.       После этого никто из моей семьи не разговаривает, если только кто-то не обращается непосредственно к ним. Их скудная беседа проходит бесследно. Прим очаровательна, дети Хоторнов оживлены, а Цинна и Порция почти всю трапезу отвлекают внимание гостей от приготовления пищи и это почти приятное времяпрепровождение.       Но в конце вечера у меня внутри все еще все перепуталось. Я не могу отделаться от мысли, что не стоит так быстро поддерживать революцию в масштабах всей страны, если я даже не могу связать несколько слов в присутствии своей матери, когда она в гневе.       Эта мысль переносится на следующий день и на праздник урожая, придавая кислый оттенок единственному событию, которого я с нетерпением ждал. Это хрустящий, яркий день ранней зимы, и все вокруг счастливы. На площади перед зданием правосудия пылают высокие костры. Те, у кого нет подходящих пальто, сгрудились вокруг них, толкаясь за место, чтобы поджарить зефир, как мы делали это на вечеринке в особняке президента Сноу. Горячего шоколада, к ужасу Китнисс, нет, но есть огромные чаны сидра со специями, чтобы компенсировать это, и тыквенные пироги, испеченные в фигурных формах, похожих на маленькие рогалики. Гадость, но об этом можно не думать, если съесть их достаточно быстро.       Дети обмазывают щеки и пальцы липким белым сахаром из зефира, пока бегают вокруг, счастливые, смеющиеся и наетые жареной свининой. Так должно быть каждый год. Каждый год им должно хватать, а им не хватает, и в будущем тоже не хватит. Мы с Китнисс убивали людей — она стреляла в Марвела и скинула на Профи ос-убийц, я отравил Финч — и это дало нашим соседям всего двенадцать месяцев сытых животов, и то только в том случае, если президент Сноу и дальше будет доволен нами.       Когда солнце садится, мы с Китнисс танцуем несколько часов. Камера следит за нами во время танцев, туда-сюда и вокруг сотни раз, пока мое колено не начинает болеть и гореть от протеза и я вынужден отпроситься на последние несколько песен, хотя она пытается уговорить меня вернуться на площадь, вся розовощекая и смеющаяся. Она так счастлива быть дома, двигаться и быть в своей обычной одежде. Я даже не думаю, что она просит о дополнительных танцах, потому что Капитолий наблюдает за нами. Думаю, она просто веселится.       — Думаю, Гейл захочет повеселиться, — говорю я. — Может быть, я соглашусь на еще один после сидра?       — О, — говорит она, и выражение ее лица окончательно затухает. — Его здесь нет.       — Опять? — удивленно говорю я, а потом чувствую себя неловко за то, что обратил на это внимание, когда ее рот кривится, делая её уязвимой. Она отмахивается от этого, видимо, не понимая, в чем его оправдание, и идет искать Прим в качестве партнера по танцам.       Мадж присоединяется ко мне у столика с пряным сидром. Мы стоим на краю толпы, наблюдаем за паром от горячих напитков и некоторое время ведем светскую беседу. Со светлыми волосами, заплетенными в косу, и румяными от холода щеками она выглядит почти как взрослая версия Прим, но она более утонченная, чем младшая сестра Китнисс, и суетливая, нервная. Словно в ней бурлит что-то, что она хочет сказать, но не может набраться храбрости, чтобы это высказать.       — Где Делли? — спрашиваю я через некоторое время, когда она не делает никаких движений, чтобы уйти. Мы с Мэдж дружны, но не близки. Обычно она не ищет моего общества. У меня создается впечатление, что она чего-то хочет, но я не уверен, чего именно.       — О, — говорит она негромко, — там, с компанией, — она кивает в сторону и смеется, немного стесняясь. — Делли любит танцевать. Не знаю, нравится ли мне это так же сильно.       Возможно, это преуменьшение. Большую часть ночи она провела на задворках танцпола.       — Что ж, я ценю твою компанию, — говорю я так же мягко, оставляя ей возможность продолжить разговор. — Очевидно, я уже не в том состоянии для танцев, как раньше.       Мы оба смотрим, как мимо проносятся Китнисс и Прим.       — Она так счастлива, — говорит Мэдж, следя за Китнисс. — Кажется, я не видела ее такой счастливой со времен до Игр, — она останавливается, потом поправляет себя: — Ну, вообще-то, никогда. Вам хорошо вместе. Я рада, что вы помирились, когда отправились в тур. И, конечно, поздравляю с помолвкой.       — О, — говорю я, краснея, и уже собираюсь рассказать ей об этом поступке, потому что не хочу врать людям, которые должны быть моими настоящими друзьями. Но тут я замечаю ручную камеру, притаившуюся в нескольких шагах от меня. Член съемочной группы из Капитолия, управляющий ею, находится достаточно близко, чтобы уловить каждое слово. И тогда мне ничего не остается, как поблагодарить Мэдж. Удивительно, что она не знает, что все это выдумка. Я полагал, что это очевидно для всех здесь, дома, или, по крайней мере, Китнисс должна была ей сказать.       Песня заканчивается, и Делли начинает подходить к нам, и тогда Мадж наконец-то находит предлог, чтобы ускользнуть. Это определенно странно. Но Делли и ребята вытаскивают меня на площадь еще на одну песню, и это отвлекает меня на несколько куплетов, прежде чем я замечаю нечто более существенное.       Я все еще слежу за Мэдж, пока танцую, потому что она кажется не совсем в порядке. Делли тоже ведет себя не так, как обычно, если присмотреться: ее улыбка слишком яркая, а смех немного гулкий. Она заплела волосы в особую, замысловатую прическу из четырех прядей, которую использует, когда хочет ослепить, и у нее снова немного помады.       Но Мэдж продолжает прятаться в тени возле еды и напитков, а не присоединяется к нам, хотя Делли постоянно смотрит ей в глаза. В третий или четвертый раз, когда я ищу ее, я замечаю, что Капитолийский мужчина с камерой все еще следит за ней. Снимает ее. Подслушивает ее разговоры. Когда я покидаю Делли и остальных в конце песни, потому что действительно не могу больше танцевать, другой член съемочной группы скользит в их тени и тоже начинает следовать за ними.       Что-то холодное пробегает по моему позвоночнику.       Они следят за тем, с кем я разговариваю. Создают карту людей, которые имеют для меня значение. Находят все ниточки, которые связывают меня с этим местом. Ищут, чему можно угрожать, что можно оборвать, если им нужно заставить меня вернуться в строй.       Теперь я тоже отступаю в тень, как и Мэдж. Я больше не хочу, чтобы меня видели, ни в Капитолии, ни тем более те, кто мне дорог. Но на площади нет ни одного свободного места, и этот уголок под навесом мясника — не исключение. Цинна здесь разговаривает на низких тонах с одной из съемочных групп Капитолия — блондинкой с наполовину обритой головой, зеленые татуировки в виде винограда покрывают каждый видимый дюйм ее скальпа.       Увидев, что у них гости, она ненадолго кладет руку ему на плечо и растворяется в толпе, благословенно прихватив с собой камеру. Цинна остается позади, одаривая меня легкой улыбкой. Его подводка сегодня золотисто-голубая, как и мой костюм вчера вечером. Цвета Панема. Внезапно они кажутся мне такими же безвкусными, как и для моей матери. От одного их вида меня начинает тошнить.       — Ты, должно быть, рад вернуться домой, — говорит Цинна. Он отходит в сторону, открывая скамейку. — Садись. Ты хромаешь.       Я сажусь. Если у меня должна быть компания, то пусть это будет кто-то, кто уже слишком связан со мной, чтобы спастись.       — Это были долгие несколько недель, — говорю я Цинне. — Сейчас я бы предпочёл просто лежать в постели.       — Ты теперь живешь один, как я понимаю, — говорит Цинна, бросив косой взгляд. Он видел меня с семьей вчера вечером. Я думаю, что это приглашение поговорить об этом, но сейчас это просто напоминание о том, что жить одному — самый безопасный выбор для всех. И это делает мое сердце слишком тяжелым для дальнейших размышлений.       — Я начинаю привыкать к тишине, — говорю я. — В любом случае Эффи присылает мне столько красок, что в этом доме нет места ни для чего и ни для кого.       — Порция говорит, что звонит, чтобы проведать тебя, но ты не берешь трубку.       Я вообще больше не отвечаю на звонки, теперь я знаю, что голосовая почта позаботится об этом за меня. О, я всегда перезваниваю, в отличие от Хеймитча и Китнисс, которые предпочитают быть замкнутыми, но я даю себе время, чтобы сначала набраться сил. Не понимаю, почему это странно. Думаю, Цинна поймет мое желание не допустить Капитолий в те немногие части моей жизни, которые ему еще не принадлежат.       — Я не хотел ее обидеть, — говорю я. — Вы ведь с Китнисс не общаетесь по телефону?       — Конечно, общаемся. Раз в две недели, — говорит он. — Я должен помогать ей с ее талантом, но если ты умеешь хранить секреты… Я не уверен, что у Китнисс есть настоящая страсть к одежде, — я улыбаюсь. Цинна тоже ухмыляется. — Я пытаюсь спросить ее мнение о том, что такое «корсет с заниженной талией» или «ампирные платья», и в следующее мгновение я понимаю, что мы уже десять минут обсуждаем, что Прим изучает в школе, а я так и не получил ответа.       — Так вы друзья?       — Мне нравится так думать.       Какая редкость. Я окидываю взглядом площадь, пытаясь придумать, как тактично продолжить разговор, ведь я не хочу обидеть Цинну.       — Ты отличаешься от многих людей в Капитоли, — говорю я ему, наконец. — Мне кажется, ты умеешь слушать или что-то в этом роде. Порция хочет как лучше, и ее работа великолепна, мне нравятся наряды, которые она сшила, просто…       Улыбка Цинны стала сочувственной, значит, он уловил смысл моих слов.       — Что ж, Пит, ты всегда можешь позвонить мне тоже. Мне нравится болтать, пока я работаю в студии. Это помогает мне сосредоточиться. Но я думаю, Порция может тебя удивить. Твои Игры были ее первыми, ты же знаешь. Они любят ставить новых стилистов с Двенадцатым, не уверен, знали ли вы об этом. Этот опыт заставил ее о многом задуматься. Вообще-то, она пыталась бросить меня несколько месяцев назад.       — Потому что я ей не перезвонил? — восклицаю я.       — Нет! Нет, ты тут ни при чем. Она… — Цинна делает паузу, а потом оглядывается по сторонам. Лишь слегка мерцает взглядом, как Китнисс за ужином, изучающая ситуацию в моей семье. Он не хочет, чтобы его подслушали. Но толпа густая, и хотя мы стоим в тишине, прохожие постоянно меняются. Невозможно быть уверенным, кто уловит обрывки его слов. — Вот что я скажу, Пит. Это работа не для слабонервных, а Порция — слабонервная. До этого она работала в местной новостной группе, занимавшейся человеческими интересами. Я уговорил ее остаться еще на одни Игры, но это было нелегко.       Это такой странный шаг со стороны Цинны, который обычно такой расчетливый и мягкий, прекрасно умеющий считывать атмосферу комнаты и настроение других людей. Что ему вообще нужно от участия в Играх? Зачем ему говорить другим людям, чтобы они окровавили свои руки? Не сходится.       — Если она хочет уйти, ты должен ей позволить, — говорю я категорично. — Люди должны делать со своей жизнью то, что хотят.       Цинна просто говорит:       — Я бы не хотел работать рядом с кем-то еще. Это ее выбор — остаться, Пит, не волнуйся. Просто… сделай мне одолжение, не отстраняйся от неё. Ты ей очень нравишься, и она хочет помочь. Думаю, ей грустно, что она не может этого сделать.       Я не знаю, что еще можно сделать с этим разговором, поэтому оставляю его без внимания. В конце концов, Цинна — из Капитолия, и он не всегда может знать, что сказать. Но я размышляю об этом до тех пор, пока не заканчивается фестиваль и не отходит поезд, унося с собой нашу свиту, потому что в том, что он пытается мне сказать, есть какой-то смысл.       Меня не покидает мысль, что Порция, как и Цинна, была бы надежным другом. Она уже связана со мной, что бы я ни делал. Я не могу причинить ей больше вреда, чем уже причинил. И она в какой-то степени защищена своей работой и родословной. Мне так кажется.       Все остальные в Двенадцатом, все, за кем сегодня следили камеры — если они останутся рядом со мной, то могут потерять все.       Когда я возвращаюсь домой, то обнаруживаю на кухонном столе множество крошечных пирожных. Должно быть, их принёс персонал из поезда. Они с вечеринки в особняке Сноу; пока новый главный распорядитель Игр танцевал с Китнисс, я встретился с президентскими пекарями и попросил образцы самых затейливо украшенных десертов, чтобы забрать их домой и изучить самостоятельно. Мне нравятся краски, но в украшении тортов есть что-то успокаивающее. Это было частью моей жизни так долго.       Глазурь покрыта конденсатом, поскольку в поезде торты находились в холодильнике; Эффи сказала мне, что я могу заказать холодильник и здесь, но я предпочитаю ледяной ящик. Так я чувствую себя как дома. Я аккуратно укладываю в него все пирожные и складываю рукописные записки на стойку рядом с банкой закваски, которая выглядит водянистой и серой после двух недель отсутствия внимания. Я обновляю ее, а затем отправляюсь наверх, но прямо в свою студию, а не в спальню. Я знаю, что не смогу уснуть, поэтому я ищу свой самый большой холст, который я хранил до тех пор, пока ко мне не придет достаточно сильная эмоция. Наконец я дошел до точки переполнения, и я решил, что пора.       За ночь я исписал холст от края до края. Я воссоздаю праздник в особняке президента в громких, ошеломляющих деталях. Красное и золотое, синее и зеленое, пирующие, супы и пирожные. На расстоянии все выглядит празднично и красочно, но вблизи все до последнего кусочка испорчено, каждый кубок переполнен мутной жижей. Гости на моей картине этого не замечают, или им все равно. Они пьют блевотину, как изысканное вино, и вонзают острые зубы в мягкие, липкие ягоды. Они танцуют и смеются, и в то же время под их взглядами все вокруг гниет.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!