Перед рассветом
4 апреля 2025, 20:43 — У Седэны есть кофе, — ненавязчиво заметил Нёвиллетт, дождавшись, пока Фурина откашляется.
Возможно, жизнь вдали от дома и научила Фурину многому и новому: ездить на яках, щёлкать семечки и плеваться шелухой, продавать жизнь подороже с помощью смертоносных водных конструктов, да так успешно, что денег на покупку пока что так ни у кого и не собралось, вычёсывать Друга, не получая когтистых оплеух каждые пять минут (только каждые семь, случись ей неудачно дёрнуть колтун), и ходить по ночам одной, практически не оглядываясь и не вздрагивая от каждого шороха.
Но вот талант болтать без умолку несколько часов кряду она, кажется, потеряла. В горле чудовищно першило.
— А как мы без Седэны проберёмся к ней в кабинет и стащим кофе? — вздохнула она. — И, может, сначала попробуем что-то сделать с лужей?
Нёвиллетт молча повёл ладонью над чёрным неровным омутом. Дар у Фурины на поясе дёрнулся следом, и Фурина не стала сопротивляться этому зову — тоже подняла руку, представила, как кончиками пальцев касается густой пахучей жидкости, и тянет, тянет, тянет её за собой крохотными маслянистыми капельками темноты, подзывает к себе в воздух, как пузырьки пены, а Нёвиллетт в это время непреклонными когтями вырезает их из пола, вычищает каждую волосинку ковра, каждую тончайшую щепку старой древесины, пока те не остаются идеально чистыми, и подталкивает частицы чернил к ней.
То есть, нет, не идеально чистыми.
Застарелые разводы от предыдущей чернильницы остались на месте, грубые, бросающиеся в глаза на светлом фоне. Фурина потянулась было к ним сама, подумав, что такое въевшееся пятно просто тяжело счистить с ворсистых и неровных волокон в одиночку, но Дар болезненно поёжился, задребезжал в своей металлической окантовке, метнулся назад вспугнутым морским конём и пролился неуютной прохладой по её горячим человеческим артериям. Нёвиллетт медленно покачал головой:
— Не надо. Я хочу, чтобы они тут остались.
У неё так часто за последние два часа вздрагивало сердце, что Фурине казалось, будто несчастной измученной мышце уже некуда скукоживаться дальше, так что она вся вжалась в самое тесное переплетение вен, сосудов и плоти, как побитое животное забивается в угол, и теперь просто вздрагивала от боли, снова и снова.
— Это неправильно, — смогла сказать она, потому что её, старую лицемерку, вполне устраивало быть жестокой к себе (потому что она объективно и непредвзято заслужила боль — за все свои ошибки), но мучило видеть чужое самобичевание. Никто не должен через такое проходить — люди не могут жить в ненависти к себе. Это тогда получается не жизнь, а пытка.
Уж она-то знает, о чём говорит.
Всё это Фурина не смогла бы выразить словами, даже если бы очень попыталась, но вокруг них по-прежнему задумчивыми кляксами-пятнами кружили разлитые чернила, а левой ладонью она по-прежнему поглаживала тихонько бурлящий в кайме дар. Поэтому Фурина робко подтолкнула суматошный сумбур туда, где, рядом с её перепуганным и больным сердцем, снова забилось ещё одно, такое же напряжённое и саднящее.
Нёвиллетт склонил голову, прислушиваясь. У него едва заметно дрожали зрачки.
По высоким узким окнам его кабинета по-прежнему колотила вода: не чудовищный воющий ливень, тоскливый и безутешный, заливавший Фонтейн лучше любого божественного потопа, а просто тяжёлый угрюмый дождь, который словно не стучит, а марширует по земле похоронным речитативом.
— Я так хочу, Фурина. Пожалуйста.
«Не надо так с собой», — долетел до неё такой же смутно различимый ответ, слишком искренний и откровенный, чтобы облекать его в слова.
Пятьсот лет они разговаривали друг с другом обо всём (кроме самого главного), и наловчились понимать друг друга иногда не то что с полуслова, а по взгляду, причём во всём (кроме самого главного), и вот теперь это самое главное перестало помещаться в стыдливо отодвинутые за сцену скобки, вырвалось из них на свободу, сорвав все контрольные краны и разодрав все печати, и неожиданно они откатились куда-то… Фурине не хотелось говорить в начало этого мучительно долгого пути, однако в середину точно. О погоде уже не разговаривают даже за чаем, но работать она уходит к себе.
Очень по-человечески получилось, надо сказать. Бессмертные дел на половине не бросали: либо всю жизнь бок о бок, а случись кому умереть первым, так второй останется тосковать всю одинокую вечность, либо смертельная вражда от нанесённой обиды, которая, как правило, тоже заканчивалась чьей-то смертью и чьей-то тоской.
Но бессмертие у Фурины забрали. Сказали, ты теперь человек. А люди прощали — и упрямо оправдывали собственное право снова и снова гулять по газону, не боясь наступить на грабли. Как на старые, испытанные, так и на какие-то новые.
— Дело твоё, — сказала Фурина беспомощно. А может, не беспомощно, а как надо было. Она не может жить за Нёвиллетта и не будет больше отдавать ему приказы.
Что-то им придётся научиться делать заново.
А что-то — прощать не только другим, но и себе, — научиться делать хотя бы впервые, потому что с этим и до потопа было плохо.
Вдвоём — две звезды, вокруг которых по безупречной спиральной орбите вращалась жидкая тьма, — они укомплектовали чернила на их законное — хи-хи! — место. Фурина взгромоздилась на стол, выжатая, как бы комично это ни звучало, досуха. Шарашить многотонными волнами в бушующем океане оказалось гораздо проще, чем попасть крохотной капелькой в горлышко чернильницы.
Лужа резала глаза. Фурина отвернулась и уставилась в окно. Город практически не было видно, как не было видно и горы, и безупречно заново уложенную плитку, и меков, и древо. Всё, что она могла разглядеть на стекле, — это крупные капли дождя, неумолимо катишиеся вниз на подоконник под весом собственной усталости, вины, облегчения и ещё усталости, усталости, усталости…
— Ты хотя бы спал? — спросила Фурина.
— Сегодня? Нет. С тобой разговариваю.
— Забавно, забавно. — Она спрыгнула со стола.
Капли стекали, и стекать будут ещё долго, потому что горе не проходит быстро. Некоторые считают, оно вообще никогда не проходит, с ним просто учишься жить.
Но дождь уже прекратился. Она знала, знала не проверяя, не прикасаясь к дару и не глядя на Нёвиллетта, что если вдруг сейчас выглянет на улицу, то увидит, как впервые за ночь на уже готовящемся светлеть небе подмигивают земле самые старые и самые крупные звёзды.
— Наверняка же есть кто-то, кто на ночь не закрывается. Газетчики раньше рассвета домой не уходят. Пойдём кофе пить?
— Пойдём, конечно, — для стороннего наблюдателя Нёвиллетт как всегда сдержанно немногословен. Фурине это мягкое и ненужное ему «конечно» — всё равно как мёд на робко разжавшееся сердце. — Повезло Седэне.
На пятом шаге от закрытых дверей его кабинета, не успели они даже выйти из Дворца, Нёвиллетт церемонно согнул руку, отсутствующе царапнул когтями перламутровую пуговицу у себя на плаще, а Фурина немедленно за него схватилась, положив одну ладонь на другую.
Стоило им спуститься по ступеням, не сговариваясь нарочно громко постучав каблуками, чтобы — разумеется — задремавшие стражники успели выпрямиться и поправить фуражки, как откуда-то с нижних балок спрыгнула Друг. В звёздно-лунном блёклом свете её шерсть казалась не седой, а серебристой.
Словно туловище одной из лун.
А глаза — не иглы, а всё равно вытянутые по вертикали звёзды.
— Так интересно, — заметила Фурина, потёршись с ней щеками, мокрой об мокрую, и отпустив бежать слегка впереди них, — я столько народу повидала, и никто особо не удивился, что у меня откуда-то кошка. Словно так и должно было быть. Есть Фурина де Фонтейн. А с ней — Кошка. Трудно однозначно сказать, кто из них сообразительнее. Помоги мне собрать статистику, ты удивился?
— Я… Нет, тоже не особо. Где вы друг друга нашли?
— А не знаю. Где-то между городом и… — Фурина растерянно огляделась. Дурацкая идея: не то чтобы проложенная ею три месяца назад траектория, если её и траекторией-то можно назвать, просто высветится перед ней приятной золотистой линией от того, что Нёвиллетт задал уточняющий вопрос. — Какой-то аквабусной линией. У неё спроси. Она первое время лучше меня дорогу знала.
Друг громогласно мяукнула, не оглядываясь. Её больше интересовали лужицы: в них отражались звёзды, на которые можно было прыгать и расплескивать воду им на обувь. Ещё её интересовали редкие — тоже мокрые насквозь — городские воробьи и голуби, на которых можно было вполсилы бросаться и смотреть, задрав голову, как они взбалмошно улетают. У Фурины был готов театральный монолог на тему, что во всём Тейвате её повсюду сопровождали призраки собственного прошлого, погибшие в Пуассоне люди, Друг и голуби.
Нёвиллетт внимательнее присмотрелся к старой мокрой кошке: у него пуще обычного заострились зрачки, проступила на скулах чешуя (ещё сильнее), засветились пронзительно синим монтралы. Вода вокруг задрожала и послушно потянулась к нему, предлагая себя в услужение.
Друг в ответ хлестнула его хвостом по штанине, оставив внушительное пятно.
— Я не знаю, — наконец вздохнул её юдекс. И опять, со стороны вполне спокойно вздохнул, даже немного равнодушно. Фурина, однако, услышала, как раздражённо звонко простучала по куполу соседнего здания капель. — Я понимаю, почему ты спрашиваешь, и сам чувствую, что, возможно, должен бы реагировать немного иначе.
— Иначе?
— Посильнее удивляться. Побольше не понимать. Поактивнее расспрашивать. Ты здесь своя, и она тоже, но… — Почему-то Нёвиллетт запрокинул голову к небесам. Моргнул. Снова сердито постучали по крыше капли. — Не знаю. Беды точно не чувствую.
— Мне достаточно, — успокаивающе похлопала его по предплечью Фурина, вспомнив про собственные не сложившиеся карьеры. Не сложилось — и не сложилось. Их обеих всё устраивает. — Ладно, отпусти её дальше голубей гонять.
Шелест — намёк на шелест, настолько он тихий, — холодной змеёй скользнул между плеч. Фурина резко выпрямилась, развернулась, подозвав под руку гидро-конструкт — рослую служебную собаку, с которыми ходили полицейские…
Но улица оказалась пуста. Зашелестели, возможно, растения — как раз налетел небольшой ветерок. А может, кто-то давеча уронил газету, и это её подхватило и закружило, и с таким шершавым звуком размокающий пергамент за пятак моры жалобно потащился по плитке. А может, кто-то только что задел плащом стену и скрылся ещё глубже в тенях от её да, насторожившегося, да, загнанно-мрачного, но уже больше раздражённого, чем испуганного взгляда.
— В чём дело? — прогудел рядом Нёвиллетт.
— В общих интересах этого квартала, парочки соседних и нескольких юрлиц, чтобы мне всё послышалось, — сварливо фыркнула Фурина.
Конструкт угрюмо гавкнул, прежде чем слиться с ближайшей лужей.
Они как раз подходили к кофейне. Фурина издалека заметила журналистов, самых частых гостей любого круглосуточно работающего заведения: галстуки болтаются плохо затянутой петлёй, волосы взъерошены, под глазами опухшие тени, на столе пятый черновик передовицы и приблизительно три чашки, в которых около десяти шотов эспрессо. Журналисты заметили её непозволительно сильно позже: когда её узнала бариста и чуть не выронила поднос с выпечкой. С девушкой Фурина обменялась и улыбками, и комплиментами, и — после секундного совсем ещё по-детски смущённого колебания и быстрого шумного вдоха как перед прыжком в воду с одной стороны и терпеливой тёплой улыбки с другой — объятиями.
С журналистами куда менее тёплой парой слов обменялся господин судья, после чего вернулся, постукивая тростью, к ней за столик.
— Я заказала тебе воду, но к чаю попросила две чашки. Он зелёный и сумерский. В нём практически нет вкуса. Ноль вкуса, Нёвиллетт, правда. Лёгкий привкус травы.
— Спасибо, — улыбнулся тот. Что-то ей подсказывало, что если он глоток и сделает, то только чтобы её не расстраивать. — Скорее всего, они всё равно что-то напишут. Мы можем выйти с ними на конфликт, разумеется: повесить штраф, при большом желании вменить статью за нарушение неприкосновенности частной жизни…
— Не надо. Они просто делают свою работу. Я умею отвечать на бестактные вопросы. А Нилу умеет хамить. — Фурина шутливо прихлопнула его по рукаву. — Довольно о работе и близлежащем! Расскажи мне лучше что-нибудь смешное.
Нёвиллетт устало вздохнул. Да, ему этот вопрос никогда не нравился. Поэтому Фурина его и задавала. За последние двести лет он даже научился на него правильно отвечать. Раз через раз.
— Приезжала иназумская делегация. Хотели снимать кино. Кино они снимать не умеют. В этой связи выглядели довольно смешно. В итоге, кажется, что-то сделали. Отбыли счастливые. Ты с ними разминулась.
К его несомненному удивлению, Фурина в голос расхохоталась. То ли от того, с какой гримасой и как монотонно он пересказывал, то ли от иронии произошедшего, то ли просто от того, что к ней — в её страну! — приезжали снимать кино с другого конца света — и, самое главное, уезжали потом довольные.
— Знаешь, — заговорщицки шепнула она. Как пойманный на леску блестящей беленькой наживкой с плавничками двух оттенков синего, Нёвиллетт послушно наклонился к ней. — Я тоже встретилась с иназумской делегацией — только в рамках кулуарного визита. Помнишь, ты мне шторм помогал успокаивать?
У него изумлённо дрогнули зрачки, но прежде, чем это удивление успело перерасти в гнев, им принесли напитки.
Не бариста.
— А если я пить откажусь, вы заплатите? — спросила Фурина.
— А вы откажетесь? — Навия, одетая на редкость неброско по собственным меркам в простые рубашку и брюки, опустилась на ловко пододвинутый неизменным зонтиком стул, с юношеской непосредственностью решив, что у Фурины попросту не могло быть на остаток ночи планов поважнее, чем разговор с главой «Спина-де-Росула».
— А вот возьму, и откажусь. Вдруг вы мне опять какую-то странную воду подадите?
Девушка стушевалась. Фурина дала ей собраться с мыслями: пусть привыкает. Это архонт и регина с ней капризничала, бросалась многоэтажными (и за счёт этого, в общем-то, безобидными) возмущениями и разрешала, преувеличенно истерично закатывая глаза, остаться в зале суда ради поддержания общей драматичной атмосферы. Женщина, пришедшая после долгой дороги выпить чай в любимом кафе, которой не тащить наутро на плечах репутацию государства, могла и по носу щёлкнуть.
— Я-я не стану. Правда, мадам де Фонтейн — Регина — это просто ваш чай. И ваша вода, господин судья.
Фурина предупреждающе огладила пальцем дар: ну не ворчи. Господин судья изволил даже кивнуть, принимая стакан.
— Вам, подскажите, чего, мисс Навия?
— Убедиться, что с вами всё хорошо. Попросить прощения. Макаруны предложить — если будете, конечно — хотите, я сама попробую, чтобы вас не… — Навия устало потёрла переносицу. — Я сама не знаю. Я думала, я на вас посмотрю — и сразу пойму, что надо делать и говорить, но в итоге так ничего и не придумала, пока шла. Ну, кроме всякой ерунды, что я так рада, что вы живы-здоровы, но это звучит, будто я сомневалась в том, что вы будете живы-здоровы, а я не сомневалась, но я правда рада, потому что…
Нёвиллетту хватило такта отвернуться, прежде чем закрыть глаза и покачать головой. Фурина внимательно слушала, как мисс Навия пытается оправдаться и извиниться одновременно, иногда зачем-то вплетая в эту речь какую-то свежую городскую сплетню и то и дело поглядывая на неё из-под чёлки, раз шляпы при ней не было, доверчиво и робко одновременно, словно ей опять лет двенадцать и Каллас привёл её зачем-то в прокуратуру, где Фурина как раз устраивала мозговой штурм своим прокурорам. Совсем не изменилась девочка — по-прежнему начинает тараторить, когда нервничает. Журналисты — неужели это у Шарлотты так волосы выцвели? Фурина очень надеялась, что они просто выцвели, а не были намеренно выкрашены в новейший трендовый оттенок «а-ля де Фонтейн», иначе к иску о вмешательстве в личную жизнь добавится ещё и обвинение в преступлении против стиля, а это годик-два в Меропиде в последней редакции закона, — делали вид, что совершенно незаметно придвигаются ближе каждый раз, когда хоть кто-то за их столиком моргал. Стулья по плитке скрипели просто чудовищно. Стол — ещё чудовищней.
…Чутьё опытного постановщика сухо подсказывало, что финальным актом этого Мерлезонского балета незадачливый шпион, присутствие которого Фурина всё равно ощущала подбитым в пустыне затылком, как бы хорошо он ни прятался, опрокинет мусорку. Судя по тому, что Друг, помахивая хвостом, кралась сквозь клумбу куда-то за угол, это произойдёт секунд через сорок.
Над Кур-де-Фонтейном медленно-медленно, по волосу, отвоевывая себя у темноты, отчаяния и непроницаемых грозовых туч, светлело небо. Занимался рассвет. В темноте казавшиеся серыми стены возвращали себе свою белизну. В самом сердце океана, породившего жизнь, готовился проснуться город.
Её город.
Её белокаменная жемчужина.
Фурина отпила сумерского чая. Деликатно откусила кусочек макаруна. Кивнула — потому что по ощущениям Навии нужно было кивнуть.
Похоже, от доброго приглашения Нингуан ей всё-таки придётся отказаться.
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!