Сцена 19: Осколки
10 июня 2026, 01:00∞ 🜛🝀🝕 ∞
Кабинет генерального директора никогда не выглядел таким чужим.
Пьер сидел в кожаном кресле, расстегнув пиджак, галстук болтался на шее кривым, задушенным узлом. Перед ним на столе — посреди ровных стопок отчётов и чертежей — стояла бутылка. Односолодовый виски, двадцатилетней выдержки. Подарок шотландских партнёров к прошлому Рождеству. Пьер тогда вежливо улыбнулся, поблагодарил и убрал бутылку в нижний ящик стола. Туда, где пылились коробки с какими-то забытыми наградами, старые календари и чужие визитки.
Бутылка была открыта. Рядом — наполовину опустошённый стакан. Пьер не помнил, когда успел налить себе второй. Или третий. Или четвёртый.
Он вообще перестал помнить многое за последние часы.
Потому что в голове у него застряла одна картинка.
Не та, где Клара кричит на операционном столе. Не та, где Людвиг с блокнотом в руке комментирует, как лопаются её капилляры.
Другая.
На старой, потрескавшейся плёнке, среди помех и чёрных полос, был Оливер.
Маленький мальчик. Худенький, светловолосый, с огромными карими глазами. Людвиг привёл его в лабораторию, когда тому было, наверное, лет шесть. Сказал, что это его приёмный сын. «Сирота, Пьер, — объяснял тогда Людвиг с той самой, тёплой улыбкой. — Ему нужен дом. Нужна семья. Я дам ему семью».
Пьер поверил. Конечно, поверил. Кто бы не поверил? Людвиг умел говорить о добре. О спасении. О светлом будущем для брошенных детей.
Пьер тогда предложил помочь. Хотел купить мальчику игрушки, сводить в зоопарк. Людвиг мягко отказал: «Ему нужно адаптироваться, Пьер. Потом. Обязательно потом».
«Потом» не наступило.
На плёнке Оливеру было, может, восемь. Он лежал на том же столе, что и Клара. Его глаза — те самые, огромные, карие — смотрели в объектив с такой мольбой, что у Пьера до сих пор перехватывало дыхание.
— Дядя Эллиотт, — голос мальчика на записи был тонким, детским, срывающимся. — Мне страшно. Можно я пойду к дяде Пьеру? Он обещал показать мне игрушки. Он обещал...
— Пьер занят, Оливер, — голос Людвига из-за кадра звучал всё так же ласково. — Он строит для нас фабрику. Фабрику счастья. А ты поможешь мне сделать её ещё лучше. Ты же хочешь, чтобы все дети улыбались, правда?
— Правда, — прошептал мальчик. А затем закричал. Потому что началось.
Пьер выключил плёнку на середине этапа. Он не смог досмотреть. Не смог смотреть, как маленькое тело Оливера корчится на столе, как из его спины пробиваются металлические шипы, как его лицо — детское, невинное, напуганное — превращается в маску, которую Пьер потом видел в испытательных камерах. В ту самую маску, которую он затем перепроектировал, вылечил, подарил новую жизнь...
∞ 🜛🝀🝕 ∞
…А потом была Поппи.
Пьер помнил тот день. Серый, промозглый, с мелким дождём, который барабанил по окнам административного корпуса. Людвиг пришёл к нему в кабинет без обычной своей улыбки. Сказал, что разводится с женой. Сказал, что остался совсем один в этом большом доме. А затем, словно невзначай, обронил:
— Я подумал… может, возьму приёмного ребёнка. Сироту. Дай им шанс на нормальную жизнь. Что скажешь, Пьер?
Пьер тогда удивился, но не возразил. Людвиг всегда говорил о спасении детей. О том, что фабрика должна дарить счастье тем, у кого его никогда не было.
Через месяц он привёз её.
Маленькая девочка лет четырёх, с тёмными кудряшками и огромными, испуганными глазами. Она цеплялась за руку Людвига, как за спасательный круг, и молчала. Не плакала, не улыбалась. Просто смотрела на мир с таким недетским недоверием, что у Пьера защемило сердце.
— Это Поппи, — представил Людвиг, поглаживая её по голове. — Её родители погибли в пожаре. Два года она жила в приюте, но… никто не захотел её забрать. Слишком тихая, говорили. Слишком странная.
Поппи подняла глаза на Пьера. И вдруг, впервые за всё время, слабо улыбнулась.
— Дядя Пьер? — прошептала она. — Вы — тот самый дядя Пьер, который делает игрушки?
Пьер тогда не знал, что ответить. Он опустился на корточки, чтобы быть с ней на одном уровне, и сказал:
— Да, малышка. Я делаю игрушки. А ты любишь игрушки?
— Люблю, — кивнула Поппи, и её глаза загорелись. — А можно… можно я посмотрю, как их делают?
— Обязательно, — пообещал Пьер. — Скоро. Когда ты немножко подрастёшь.
Он сдержал бы слово. Он всегда сдерживал обещания, данные детям.
Но «скоро» не наступило.
Поппи поселилась в личных апартаментах Людвига на верхних этажах. Девочка быстро привыкла к новой жизни — к теплу, к еде, к тому, что её не бьют и не запирают в чулане. Она бегала по коридорам, здоровалась с сотрудниками, рисовала цветочки и показывала их Пьеру. Он часто покупал ей мороженое, водил в парк, читал сказки на ночь. Она называла его «дядей», а он… он чувствовал, что эта маленькая, хрупкая девочка стала для него кем-то большим, чем просто ребёнком партнёра.
Людвиг смотрел на их общение и улыбался. Всегда улыбался. Говорил: «Как хорошо, Пьер, что ты нашёл общий язык с Поппи. Она так тебя любит». А потом добавлял: «Ты бы хотел иметь свою семью? Детей?».
Пьер отмахивался. Говорил, что его семья — это фабрика. Что он не создан для отцовства.
Как же он ошибался.
А потом Поппи исчезла.
Просто перестала выходить из комнат Людвига. Сначала Пьер думал — болеет. Предлагал вызвать врача. Людвиг мягко отказывал: «Она просто устала, Пьер. Ей нужно побыть одной. Дети иногда хотят тишины». Потом — «Она переехала в пансион, там ей будет лучше, с другими детьми». Потом — «Её забрали дальние родственники, Пьер. Извини, я не успел тебе сказать».
Пьер не поверил. Но не мог ничего доказать. Не хотел верить, что его друг, его партнёр, его брат способен на такое с ребёнком, которого сам привёл в этот дом.
Плёнка «Поппи. Проект "Вечная улыбка". Этап 1–14» лежала в той же самой комнате, что и кассеты Клары. Рядом с Оливером. Рядом с другими детьми, чьи имена Пьер узнавал из старых протоколов, и каждый раз его выворачивало наизнанку.
Он так и не включил ту плёнку. Не смог смотреть, как маленькая девочка, которая называла его «дядей», которая рисовала для него цветочки и просила читать сказки, корчится на металлическом столе. Не смог смотреть, как её нежный, детский голос срывается на крик, а Людвиг — тот самый, с тёплой улыбкой — делает пометки в блокноте и комментирует: «Интересно, а что будет, если повысить дозу в два раза?».
Но Пьер знал. Он видел результаты. Он видел то, во что превратили Поппи.
Ту самую куклу. В красном платье, с бантами, с огромными, не по-детски серьёзными глазами, которые смотрели на мир сквозь стекло её камеры. Она обитала теперь там — в специальном изолированном отсеке, за пуленепробиваемым стеклом, и по ночам, когда фабрика затихала, её механический голос начинал напевать колыбельные. Старые, забытые мелодии, которые когда-то, давным-давно, пела настоящая Поппи.
Она была жива. Не как игрушка, не как биомеханический эксперимент — как нечто посередине. Сознание маленькой девочки, запертое в пластиковом теле, наделённое голосом, который мог звучать ласково и жутко одновременно. Она помнила. Всё. И приют, и Людвига, и дядю Пьера, который покупал ей мороженое. Но эти воспоминания не приносили радости — только боль, запертую в груди, где не билось сердце, а гудел маленький моторчик.
Пьер не мог её «вылечить». Не мог перепроектировать, как Critters. Поппи была создана иначе — не как физический проект, а как психический. Её разум и тело были сращены так искусно, что любое вмешательство убило бы её окончательно. Всё, что мог сделать Пьер — это обеспечить ей безопасность. Тепло в камере. Игрушки. Книги. Всё, кроме свободы.
Он иногда приходил к ней. Стоял по ту сторону стекла и смотрел, как кукла в красном платье сидит, обхватив колени, и раскачивается вперёд-назад. Он никогда не знал, что она думает. И каждый раз внутри него рождалось одно и то же чудовищное убеждение — его голос, голос вины, шептал:
«Она ненавидит тебя. Ты не спас её. Ты пришёл слишком поздно».
— Ты не спас меня, Пьер, — звучал в его голове её голос. Холодный, обвиняющий. Стеклянный.
Он верил в это. Каждый раз. Каждую секунду, стоя перед её камерой. Верил, что она проклинает его. Верил, что за пустыми глазами куклы — только презрение и боль, обращённые на него.
Но правда была другой.
Она ждала его.
Каждый день. Каждый час. Каждую минуту между его редкими визитами. Она сидела на полу своей стеклянной клетки, обхватив пластиковые колени, и ждала. Смотрела на дверь. Вслушивалась в шаги за стеной. И когда тяжёлые, усталые шаги раздавались в коридоре — её сердце (маленький моторчик) начинало биться чаще. Быстрее. Она не умела плакать, но если бы умела — плакала бы от радости.
«Дядя Пьер пришёл», — думала она. «Пришёл. Не забыл».
Она звала его. Не голосом — он не слышал. Но ей казалось, что если она будет очень сильно хотеть, он почувствует. Он поймёт. Он откроет дверь, войдёт, сядет рядом, такой же уставший, седой, с дёргающимся глазом, и скажет: «Привет, маленькая. Как ты?».
Но Пьер стоял по ту сторону стекла и не слышал её мыслей. Он смотрел на её пустые глаза, на неподвижное лицо, на бесконечное раскачивание вперёд-назад — и видел только обвинение. Своё собственное отражение, искажённое чувством вины.
А она тянула к нему руки — сквозь стекло, сквозь бетон, сквозь годы — и шептала одними губами:
«Не уходи. Пожалуйста. Не уходи снова».
Но Пьер уже уходил. Каждый раз. Потому что не мог вынести того, что ему казалось правдой.
— Ты не спас меня, Пьер, — сказал он себе самому, стоя в пустом кабинете с бутылкой виски. — Ты никого не спас.
А за стеклом, в камере, кукла в красном платье всё качалась и ждала. И верила, что в следующий раз он останется.
∞ 🜛🝀🝕 ∞
Пьер помнил тот день. Не как кошмар — кошмары были позже. Как озарение.
Он стоял в комнате Людвига, среди разбросанных плёнок, распечаток, фотографий. Его руки тряслись. Не от страха — от ярости, которая клокотала в груди, застилая глаза красной пеленой. В ушах всё ещё звучали крики Клары. И Оливера. И Поппи. И всех остальных, чьи имена он прочитал в протоколах.
Пьер двигался быстрее, чем когда-либо в своей жизни. Он не помнил, как оказался рядом. Как левая рука схватила Людвига за горло, прижав к стене. Как правая сжимала канцелярский нож — длинный, острый, тот самый, которым они вскрывали коробки с образцами.
Людвиг даже не вздрогнул.
— Ты, — прошипел Пьер, приставляя лезвие к щеке бывшего друга. — Ты сделал это с ними. С моей женой. С детьми. С теми, кто называл меня дядей. Ты...
— Да, — спокойно ответил Людвиг, глядя Пьеру прямо в глаза. — Сделал. И сделал бы снова. Ради науки, Пьер. Ради прогресса.
Первый удар пришёлся в плечо. Кровь брызнула на белоснежную рубашку Людвига, но он даже не охнул. Только улыбнулся шире.
Второй — в предплечье. Пьер бил снова и снова, не целясь, не думая, просто выплёскивая годы боли, страха, вины. Канцелярский нож входил в плоть с глухим, мокрым звуком, оставляя рваные, неровные раны. Людвиг сполз по стене, оставляя на обоях кровавые полосы, но продолжал улыбаться. Смотреть на Пьера своим пустым, восхищённым взглядом.
— Браво, — прошептал он, сплёвывая кровь. — Браво, Пьер. Я всегда знал, что у тебя есть потенциал.
Пьер занёс нож для последнего удара — в горло. Но замер. Лезвие замерло в миллиметре от пульсирующей сонной артерии.
Смерть была бы слишком лёгкой. Слишком быстрой. Слишком... милосердной.
Он опустил руку. Нож со звоном упал на пол.
— Ты не умрёшь, — сказал Пьер, и его голос звучал чужой, металлический. — Ты будешь жить. И страдать. Каждый день. Каждую секунду. Пока я не решу, что ты достаточно настрадался.
Он вышел из комнаты, оставив Людвига в луже собственной крови. Прошёл по коридору, спустился на два уровня, толкнул дверь лаборатории.
Там был Сойер.
Но не тот Сойер, которого знали сейчас. Не весёлый, безумный гений, который шутит про уток и жонглирует колбами. Другой.
Харли Сойер сидел за столом, сгорбившись, и смотрел в пустоту. Его руки — те самые, что позже будут творить безумные изобретения — сейчас безвольно лежали на коленях. Под глазами залегли тени, а на лице застыло выражение человека, который видел слишком много и не мог забыть.
Он работал на Людвига. С самого начала.
Пьер не знал — и не хотел знать — почему. Какая грань личности Сойера позволила ему закрывать глаза на то, что происходило в операционных. Были ли это деньги. Страх. Угрозы. Или что-то более глубокое, въевшееся в саму суть учёного, что позже Пьеру пришлось выжигать калёным железом.
Он видел только результат.
Харли Сойер в те дни был другим. Не тем весёлым, безумным гением, который сейчас гоняет уток по лабораториям и получает удовольствие от каждого своего абсурдного эксперимента. Тот Сойер — молодой, подающий надежды инженер — выглядел так, будто нёс на плечах груз, который невозможно сбросить. Его глаза были пусты. Его руки, когда он перепроектировал конечности для очередного «эксперимента», двигались механически, безжизненно. Он не задавал вопросов. Не спорил. Не пытался остановить Людвига.
Он просто делал свою работу.
Пьер не знал, что сломало Сойера. Может, он изначально был таким — циничным прагматиком, для которого наука стоит выше человеческих жизней. Может, Людвиг что-то сделал с ним — психологически, физически — превратив в послушный инструмент. Может, Сойер просто не хотел знать правду, потому что правда разрушила бы его окончательно.
Пьер не спрашивал. В тот день, когда он пришёл к Сойеру с ножом в руке и кровью на лице, вопросы были не главными.
— Ты поможешь мне, — сказал Пьер. Не попросил. Сказал.
Сойер посмотрел на него. На мгновение в его пустых глазах мелькнуло что-то — страх, облегчение, надежда? Пьер не разобрал. Но учёный кивнул.
С тех пор они не возвращались к прошлому. Никогда. Не говорили о том, что было. Не искали оправданий. Сойер работал. Исправлял то, что сделал. Спасал тех, кого ещё можно было спасти. А Пьер... Пьер делал вид, что не замечает, как иногда по ночам Сойер сидит в своей лаборатории, обхватив голову руками, и дрожит. Дрожит так, будто кто-то стоит у него за спиной.
Кто-то из прошлого.
Кто-то, от кого нельзя сбежать.
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!